Уединенное - Розанов Василий Васильевич 6 стр.


* * *

Знаете ли вы, что религия есть самое важное, самое первое, самое нужное? Кто этого не знает, с тем не для чего произносить "А" споров, разговоров.

Мимо такого нужно просто пройти. Обойти его молчанием.

Но кто это знает? Многие ли? Вот отчего в наше время почти не о чем, и не с кем говорить.

* * *

Связь пола с Богом – большая, чем связь ума с Богом, даже чем связь совести с Богом, – выступает из того, что все а-сексуалисты обнаруживают себя и а-теистами. Те самые господа, как Бокль или Спенсер, как Писарев или Белинский, о "поле" сказавшие не больше слов, чем об Аргентинской республике, очевидно не более о нем и думавшие, в то же время до того изумительно атеистичны, как бы никогда до них и вокруг них и не было никакой религии. Это буквально "некрещеные" в каком то странном, особенном смысле. Суть "метерлинковского поворота" за 20–30 лет заключалась в том, что очень много людей начали "смотреть в корень" не в прутковском, а в розановском смысле: стал всем интересен его пол, личный свой пол. Вероятно, тут произошло что-нибудь в семени (и яйце): замечательно, что теперь стали уже рождаться другими, чем лет 60–70 назад. Рождается "новая генерация"… Одна умная матушка (А.А. А-ова) сказала раз: "Перелом теперь в духовенстве все больше сказывается в том, какое множество молодых матушек страдает бесплодием". Она недоговорила ту мысль, которую через год я услышал от нее: именно, что "не жены священников не зачинают; а их мужья не имеют сил зачать в них". Поразительно.

Вот в этом роде что-то произошло и во всей метерлинковской генерации. Произошло не в образе мыслей, а в поле; – и уже потом и в образе мысли.

* * *

Хочу ли я, чтобы очень распространялось мое учение?

Вышло бы большое волнение, а я так люблю покой… и закат вечера, и тихий вечерний звон.

* * *

Мне собственно противны те недостатки, которых я не имею. Но мои собственные недостатки, когда я их встречаю в других, нисколько не противны. И я бы их никогда не осудил.

Вот граница всякого суждения, т. е. что оно "компетентно" или "некомпетентно"; насколько "на него можно положиться". Все мы "с хвостиками", но обращенными в разные стороны.

(за нумизматикой).

* * *

Благородное, что есть в моих сочинениях, вышло не из меня. Я умел только, как женщина, воспринять это и выполнить. Все принадлежит гораздо лучшему меня человеку.

Ум мой и сердце выразились только в том, что я всегда мог поставить (увидеть) другого выше себя. И это всегда было легко, даже счастливо. Слава Богу, завидования во мне вовсе нет, как и "соперничество" всегда было мне враждебно, не нужно, посторонне.

* * *

Постоянно что-то делает, что-то предпринимает…

(евреи).

* * *

Семья есть самая аристократическая форма жизни… Да! – при несчастиях, ошибках, "случаях" (ведь "случаи" бывали даже в истории Церкви) все-таки это единственная аристократическая форма жизни.

Семейный сапожник не только счастливее, но он "вельможнее" министра, "расходующего не менее 500 руб. при всяком докладе" ("на чай" челяди – слова И. И. Т. мне). Как же этой аристократической формы жизни можно лишать кого-нибудь? А Церковь нередко лишает ("запрещения", "епитимьи", "степени родства" – 7-я вода на киселе). Замечательно, что "та книга" начинается с развода: "Не ту женщину имеешь женою себе". – "А тебе какое дело? Я на тебе вшей не считал в пустыне". Вот уже где началось разодрание основных слов. Никогда Моисей не "расторг" ни одного брака; Ездра "повелел оставить вавилонянок", но за то он и был только "Ездрою", ни – святой и ни – пророк.

Этому "Ездре" я утер бы нос костромским платком. Не смел расторгать браков. Не по Богу. Семя Израиля приняли; – и "отторгаться мне от лона с моим семенем" - значит детоубийствоватъ.

* * *

20 лет я живу в непрерывной поэзии. Я очень наблюдателен, хотя и молчу. И вот я не помню дня, когда бы не заприметил в ней чего-нибудь глубоко поэтического, и видя что или услыша (ухом во время занятий) – внутренне навернется слеза восторга или умиления. И вот отчего я счастлив. И даже от этого хорошо пишу (кажется).

(Луга – Петерб., вагон).

* * *

Хочу ли я действовать на жизнь? Иметь влияние?

Не особенно.

* * *

ВАША МАМА

(Детям)

И мы прожили тихо, день за днем, многие годы. И это была лучшая часть моей жизни.

(25 февраля 1911 г.).

* * *

Мне как-то печально (или страшно) при мысли, что "как об умершем" и "тем более был писатель" обо мне станут говорить с похвалою.

Может быть, это и будет основательно: но ведь в оценку не войдет "печальный матерьял". И, получая "не по заслугам", мне будет стыдно, мучительно, преступно "на том свете".

Если кто будет любить меня после смерти, пусть об этом промолчит.

(Луга – Петербург, вагон).

* * *

Моя душа сплетена из грязи, нежности и грусти.

Или еще:

Это – золотые рыбки, "играющие на солнце", но помещенные в аквариуме, наполненном навозной жижицей.

И не задыхаются. Даже "тем паче"… Неправдоподобно. И однако – так.

Б. всего меня позолотил.

Чувствую это…

Боже, до чего чувствую.

Каждая моя строка есть священное писание (не в школьном, не в "употребительном" смысле), и каждая моя мысль есть священная мысль, и каждое мое слово есть священное слово.

– Как вы смеете? – кричит читатель.

– Ну вот так и "смею", – смеюсь ему в ответ я.

Я весь "в Провидении"… Боже, до чего я это чувствую.

Когда, кажется на концерте Гофмана, я услышал впервые "Франческу да Римини", забывшись, я подумал: "Это моя душа".

То́ место музыки, где так ясно слышно движение крыл (изумительно!!!).

"Это моя душа! Это моя душа!"

Никогда ни в чем я не предполагал даже такую массу внутреннего движения, из какой, собственно, сплетены мои годы, часы и дни.

Несусь как ветер, не устаю как ветер.

– Куда? зачем?

И наконец:

– Что ты любишь?

– Я люблю мои ночные грезы, – прошепчу я встречному ветру.

(глубокой ночью).

* * *

Старость, в постепенности своей, есть развязывание привязанности. И смерть – окончательный холод.

Больше всего, к старости, начинает томить неправильная жизнь: и не в смысле, что "мало насладился" (это совсем не приходит на ум), – но что не сделал должного.

Мне, по крайней мере, идея "долга" только и начала приходить под старость. Раньше я всегда жил "по мотиву", т. е. по аппетиту, по вкусу, по "что хочется" и "что нравится". Даже и представить себе не могу такого "беззаконника", как я сам. Идея "закона" как "долга" никогда даже на ум мне не приходила. "Только читал в словарях, на букву Д.". Но не знал, что это, и никогда не интересовался. "Долг выдумали жестокие люди, чтобы притеснить слабых. И только дурак ему повинуется". Так приблизительно…

Только всегда была у меня жалость. Но это тоже "аппетит" мой; и была благодарность, – как мой вкус.

Удивительно, как я уделывался с ложью. Она никогда не мучила меня. И по странному мотиву: "А какое вам дело до того, что я в точности думаю", "чем я обязан говорить свои настоящие мысли". Глубочайшая моя субъективность (пафос субъективности) сделала то, что я точно всю жизнь прожил за занавескою, неснимаемою, нераздираемою. "До этой занавески никто не смеет коснуться". Там я жил; там, с собою, был правдив… А что говорил "по сю сторону занавески", – до правды этого, мне казалось, никому дела нет. "Я должен говорить полезное". "Ваша критика простирается только на то, пользу ли я говорю" – "да и то условно: если вред – то не принимайте". Мой афоризм в 35 лет: "Я пишу не на гербовой бумаге" (т. е. всегда можете разорвать).

Если, тем не менее, я в большинстве (даже всегда, мне кажется) писал искренне, то это не по любви к правде, которой у меня не только не было, но "и представить себе не мог", – а по небрежности. Небрежность – мой отрицательный пафос. Солгать – для чего надо еще "выдумывать" и "сводить концы с концами", "строить", – труднее, чем "сказать то, что есть". И я просто "клал на бумагу, что есть": что и образует всю мою правдивость. Она натуральная, но она не нравственная.

"Так расту": "и если вам не нравится – то и не смотрите".

Поэтому мне часто же казалось (и может быть так и есть), что я самый правдивый и искренний писатель: хоть тут не содержится ни скрупула нравственности.

"Так меня устроил Бог".

* * *

Слияние своей жизни, fatum’a, особенно мыслей и, главное, писаний с Божеским "хочу" – было постоянно во мне, с самой юности, даже с отрочества. И отсюда, пожалуй, вытекла моя небрежность. Я потому был небрежен, что какой-то внутренний голос, какое-то непреодолимое внутреннее убеждение мне говорило, что все, что я говорю – хочет Бог, чтобы я говорил. Не всегда это бывало в одинаковом напряжении: но иногда это убеждение, эта вера доходила до какой-то раскаленности. Я точно весь делался густой, душа делалась густою, мысли совсем приобретали особый строй, и "язык сам говорил". Не всегда в таких случаях бывало перо под рукой: и тогда я выговаривал, что было на душе… Но я чувствовал, что в "выговариваемом" был такой напор силы ("густого"), что не могли бы стены выдержать, сохраниться учреждения, чужие законы, чужие тоже "убеждения"… В такие минуты я чувствовал, что говорю какую-то абсолютную правду, и "под точь-в-точь таким углом наклонения", как это есть в мире, в Боге, в "истине в самой себе". Большею частью, однако, это не записалось (не было пера).

* * *

Чувства преступности (как у Достоевского) у меня никогда не было: но всегда было чувство бесконечной своей слабости…

Слабым я стал делаться с 7–8 лет… Это – странная потеря своей воли над собою, – над своими поступками, "выбором деятельности", "должности". Например, на факультет я поступил потому, что старший брат был "на таком факультете", без всякой умственной и вообще без всякой (тогда) связи с братом. Я всегда шел "в отворенную дверь", и мне было все равно, "которая дверь отворилась". Никогда в жизни я не делал выбора, никогда в этом смысле не колебался. Это было странное безволие и странная безучастность. И всегда мысль "Бог со мною". Но "в какую угодно дверь" я шел не по надежде, что "Бог меня не оставит", но по единственному интересу "к Богу, который со мною", и по вытекшей отсюда безынтересности, "в какую дверь войду". Я входил в дверь, где было "жалко" или где было "благодарно…" По этим двум мотивам все же я думаю, что я был добрый человек: и Бог за это многое мне простит.

* * *

Сколько у нас репутаций если не литературных (литературной – ни одной), то журнальных, обмоченных в юношеской крови. О, если бы юноши когда-нибудь могли поверить, что люди, никогда их не толкавшие в это кровавое дело (террор), любят и уважают их, – бесценную вечную их душу, их темное и милое "будущее" (целый мир), – больше, чем эти их "наушники", которым они доверились… Но никогда они этому не поверят! Они думают, что одиноки в мире, покинуты: и что одни у них остались "родные", это – кто им шепчет: "Идите впереди нас, мы уже стары и дрянцо, а вы – героичны и благородны". Никогда этого шепота дьявола не было разобрано. Некрасов, член английского клуба, партнер миллионеров, толкнул их более, чем кто-нибудь, стихотворением: "Отведи меня в стан погибающих". Это стихотворение поистине все омочено в крови. Несчастнее нашего юношества, правда, нельзя никого себе вообразить. Тут проявляется вся наша действительность, "похожая (по бессмыслию) на сон", поддерживавшая в юношах эту черную и горькую мысль ("всеми оставлены"). В самом деле, что они видели и слышали от чугунных генералов, от замороженных статских советников, от "аршинников-купцов", от "всего (почти) российского народа". Но, может, они вспомнят старых бабушек, старых тетей… Вот тут просвет. Боже, как ужасна наша жизнь, как действительно мрачна.

* * *

Чуковский все-таки очень хороший писатель. Но это "хорошее" получает от него литература (закапывание трупов), но не останется на нем самом. Дело в том, что он очень полезен, но он не есть прелестный писатель; а в литературе это – всё.

Но он не есть дурной человек, как я его старался выставить (портрет Репина).

(СПб. – Киев, вагон).

* * *

Человек стоит на двух якорях: родители, их "дом", его младенчество – это один якорь. "Первая любовь". 13–14 лет – есть перелом; предвестие, что потянул "другой якорь"… Исход и – венец; пристань "отчала" и пристань "причала". "Причал" окончательный - могила; и замечательно, что уже любовь подводит к ней. Но любовь – это "опять рожу", и стану для детей "пристанью отчала".

По этому сложению жизни до чего очевидно, что genitalia в нас важнее мозга. "Мозг" – это капитан: тот, который правит. Но для "мореплавания", очевидно, важен не капитан, лицо сменяемое и наемное, а вековечные "отчалы" и "причалы". Ост-Индская Компания, во всяком случае, существовала не для удовольствия капитанов; и не для них – Волжское пароходство и хлебная торговля.

Т. е. "красота личика" ей-ей важнее "способностей ума" для барышни. Да так это и есть. Так они и чувствуют. Но только – они. Ашкола? вся организация воспитания? – "Зубри квадратные уравнения" и "реки Ю. Америки". "Да притоки-то Рио-де-Лаплаты не упусти". Но как понятно и даже как хорошо, это они "опускают".

(Луга – Петербург, вагон).

* * *

Как "матерой волк" он наелся русской крови и сытый отвалился в могилу.

(О Щедрине, вагон).

* * *

Она родила и, след., имела право родить. "Мочь" нигде так не совпадает с "я вправе", как в деторождении.

Ваш же старик сказал. "Я могу, следовательно, я должен". Это он разумел о гофратах, отправляющихся поутру в должность, и – еще о молодых людях, могущих ("а следовательно…") удержаться от девушек. Положим – так. Но ведь не иначе будет и в рассуждении юношей: "Я могу с нею зачать ребенка, и, следовательно, я должен его зачать в ней". Что ответил бы на это Кенигсбергский мудрец?

(Луга – Петерб., вагон).

* * *

Что такое пафос egalite? Стоя (в своем мнении) довольно высоко в литературе, я никогда не стал бы ни рваться к ней, ни избегать ее (egalite). "Мне все равно"… Но Поприщин рвался бы к egalite с испанским королем, и Бобчинскому, конечно, хотелось бы быть в egalite с губернатором. Что же это значит? Неужели поверить, что дух egalite есть тоска всеми униженного, скорбящего о себе, всего "половинчатого" – до уравнения с единицею?

Дарвин, заявив egalite шимпанзе и человека, гораздо более трудился во "французском духе", чем в английском (как думали, думал Н.Я. Данилевский).

(Луга – Петерб., вагон).

* * *

Вот и я кончаю тем, что все русское начинаю ненавидеть. Как это печально, как страшно.

Печально особенно на конце жизни.

Эти заспанные лица, неметенные комнаты, немощенные улицы…

Противно, противно.

(Луга – Петерб., вагон).

* * *

И везде лукавство. "Почему этот соня к тому же вечно врет"?

(русские; Луга – Петерб., вагон).

* * *

А для чего иметь "друга читателя"? Пишу ли я "для читателя"? Нет, пишешь для себя.

– Зачем же печатаете?

– Деньги дают…

Субъективное совпало с внешним обстоятельством.

Так происходит литература. И только.

(Луга – Петерб., вагон).

* * *

Странник, вечный странник и везде только странник.

(Луга – Петерб., вагон; о себе).

* * *

Что же была та стрела, которую постоянно чувствовал в моем сердце? И от которой, в сущности, и происходит вся моя литература.

Это – грех мой.

Через грех я познавал все в мире и через грех (раскаяние) относился ко всему в мире.

(Луга – Петерб., вагон).

* * *

Всякая любовь прекрасна. И только она одна и прекрасна.

Потому что на земле единственное "в себе самом истинное" - это любовь.

Любовь исключает ложь: первое "я солгал" означает: "Я уже не люблю",меньше люблю".

Гаснет любовь – и гаснет истина. Поэтому "истинствовать на земле" – значит постоянно и истинно любить.

(Луга – Петерб., вагон).

* * *

Слава – змея. Да не коснется никогда меня ее укус.

(за нумизматикой).

* * *

Лежать в теплом песке после купанья – это в своем роде стоит философии.

И лаццарони, вечно лежащие в песке, почему не отличная философская школа?

(за нумизматикой).

Назад Дальше