Былая классовая борьба буржуазии и аристократии произвела пространства, где борьба эта явлена наглядно. В результате этого конфликта, оставившего самоочевидные следы и результаты, изменился облик многих исторических городов. Буржуазия, одержав политическую победу, разрушила аристократическое пространство Маре в историческом центре Парижа, включила его в материальное производство, поселила в пышных особняках мастерские, магазинчики, квартиры; она обезобразила и по-своему оживила это пространство, сделав его более "народным". Сегодня там идет процесс элитизации, вторичного обуржуазивания; буржуазия сохраняет инициативу в крупном историческом городе. Она сохраняет ее и в куда более широком масштабе. Она начинает экспорт "вредных" производств в слаборазвитые страны – Бразилию в Америке, Испанию в Европе, вводя тем самым внутренние различия в единый способ производства.
Средиземноморское побережье становится пространством досуга для индустриальной Европы. Это примечательный случай производства пространства, которое идет за счет различия, заложенного в самом способе производства; являясь пространством досуга и даже, в известном смысле, не-труда (отпусков, а также выздоровления после болезни, отдыха, жизни на пенсии и т. д.), побережье Средиземного моря входит тем самым в социальное разделение труда; здесь утверждается неоколонизация – экономическая и социальная, архитектурная и урбанистическая. Иногда это пространство пытается выйти за рамки требований неокапитализма, которым оно подчинено; его использование требует экологических качеств: наличия солнца и моря, близости городских центров и временных жилищ (гостиниц, домиков). Таким образом, оно обладает известной качественной спецификой – в отличие от крупных промышленных центров, где царит количественное в чистом виде. Если воспринимать эту "специфику" некритично, то оно будет выглядеть пространством непродуктивных трат, широкого разбазаривания средств, гигантского, напряженного жертвоприношения избыточных вещей, символов, энергии: не столько отдыха, сколько спорта, любви, обновления. Города – центры досуга с их едва ли не "жертвенностью" якобы резко противостоят городам Северной Европы – центрам производства. В конце временной цепи, ведущей от места работы и пространства производства к потреблению пространства, солнца и моря, к стихийной или сознательно вызванной эротике, к празднику Отпуска, окажется трата, мотовство. То есть мотовство и трата будут находиться не в начале цепочки, как первичное событие, но в конце, придавая ей смысл. Какое заблуждение! Насколько ложна эта прозрачность и обманчива эта естественность! Все эти непроизводительные траты тщательно организуются; они централизованы, упорядочены, выстроены по значимости, запрограммированы, имеют символическое измерение и приносят выгоду "туроператорам", банкирам и промоутерам из Лондона, Гамбурга и т. д. Выражаясь еще точнее, с помощью намеченных нами понятий, можно сказать, что в пространственной практике неокапитализма, с его воздушным транспортом, репрезентации пространства позволяют манипулировать пространствами репрезентации (пространствами солнца, моря, праздника, мотовства и трат).
Все эти замечания имеют одну цель: конкретизировать понятие производства пространства – и показать, как идет классовая борьба при гегемонии буржуазии.
I. 20
"Изменить жизнь", "изменить общество" – все эти слова бессмысленны, если нет производства соответствующего пространства. В неудаче советских конструктивистов 1920-х годов заложен важный урок: новым социальным отношениям – новое пространство и наоборот. Это положение, вытекающее из нашего основного положения, нуждается в подробном разъяснении. "Изменить жизнь!" Эта идея, воспринятая у поэтов и философов и оформившаяся в утопию отрицания, недавно попала в публичную, то есть политическую, сферу и, распространяясь в ней, вырождается в политические лозунги. "Жить лучше", "Жить по-другому", "Качество жизни", "Условия жизни"… Отсюда естественным образом переходят к загрязнению среды, сохранению природы, к "окружающей среде". Раз – и готово: нет больше ни давления мирового рынка, ни преобразования мира, ни производства нового пространства. Идея возвращается в область идеального, тогда как речь идет о том, чтобы постепенно (или рывками) вывести на свет иную пространственную практику. Пока в абстрактном пространстве сохраняется повседневность с ее предельно конкретными требованиями, пока будут происходить лишь частные технические улучшения (расписание транспорта, его скорость и относительный комфорт), пока пространства (труда, досуга, проживания) будут оставаться раздельными, объединенными только политическим органом и его контролем, проект "изменения жизни" останется политическим лозунгом, который то отбрасывают, то подхватывают вновь.
Такова ситуация, в которой бьется теоретическая мысль, не без труда пытаясь обойти препятствия. С одной стороны, она видит пропасть утопий отрицания, тщеславие критической теории, действующей только на уровне слов и репрезентаций (идеологий); с другой – сталкивается с весьма позитивными технологическими утопиями: прогностикой и программированием. Ей остается лишь констатировать факт применения к пространству (а значит, к существующим социальным отношениям) кибернетики, электроники, информатики и пытаться вывести из этого некоторые уроки.
Намеченный нами путь связан, таким образом, со стратегической гипотезой, с долгосрочным теоретическим и практическим проектом. Политическим проектом? И да и нет. Он включает политику пространства, но выходит за рамки политики и предполагает критический анализ любой политики пространства и любой политики в целом. Этот проект указывает путь к производству иного пространства, пространства иной (социальной) жизни и иного способа производства, преодолевает зазор между наукой и утопией, между реальным и идеальным, между осмыслением и переживанием. Он стремится преодолеть их противоположность, развивая диалектические отношения "возможное/невозможное" как в объективном, так и в субъективном плане.
Роль стратегической гипотезы в познании уже не нуждается в обоснованиях. Благодаря ей познание сосредоточивается на том или ином пункте, том или ином ядре, концепте или группе концептов, рассматривая их в фокусе. Стратегия оказывается либо удачной, либо неудачной; она действует более или менее долгое время, а затем размывается или распадается. Она сравнительно устойчива применительно к тактическим приемам познания и действия, но, естественно, остается временной, а значит, подлежащей пересмотру. Она мобилизует, но не нацелена на достижение какой-либо вечной истины. Стратегический механизм равно или поздно ржавеет. Смещение центровки нарушает все выстроенное вокруг данного центра.
В недавнее время было сделано несколько тактических и стратегических попыток с целью учреждения (хочется иронически обыграть оба значения слова) неприступной крепости знания. Ряд простодушных и хитрых ученых расписались в собственной преданности науке, вынеся за скобки все вопросы, которые ставит сама наука: отдали первенство знанию и наблюдению, а не переживанию. Последним по времени стратегическим опытом подобного рода стала ориентация знания на лингвистику и производные от нее дисциплины – семантику, семиологию, семиотику. Ранее имели место попытки ориентировать знание на другие науки – политэкономию, историю, социологию и т. д.
Эта новейшая гипотеза породила большое количество исследований, трудов и произведений – как выдающихся, так и переоцененных и недооцененных: иерархия всегда подвержена пересмотру, в ней нет ничего вечного и неизменного. Сейчас убеждение в том, что можно выстроить единый, определенный и окончательный центр знания, пошатнулось. Как изнутри, так и снаружи. Изнутри оно вызывает вопросы, на которые не может дать ответа: например, вопрос о субъекте. Систематическое изучение языка и/или изучение языка как системы разрушили "субъект" во всех пониманиях этого слова. Теперь рефлектирующая мысль собирает осколки своего зеркала: ей нужен "субъект", и она обращается к старинным "субъектам" философов: к декартову Cogito (подхваченному Хомским со всеми своими отличительными свойствами: единством глубинных структур дискурса, всеобщностью его поля сознания), к Эго Гуссерля, модернизированному варианту декартова Cogito. Но Cogito не способно сохранять свою философскую (метафизическую) субстанциальность, особенно если его пытаются столкнуть с бессознательным – изобретенным именно для того, чтобы отказаться от Cogito.
Именно здесь проявляется вся важность предыдущего замечания. В рамках этой гипотезы социальное пространство широким жестом объединяется с пространством физическим. Его сводят к эпистемологическому (ментальному) пространству, пространству дискурса и декартова Cogito, забывая при этом, что практическое "я", в котором индивидуальное неотделимо от социального, существует в пространстве, где оно ориентируется (или плутает). Бездумно перескакивая от ментального к социальному и обратно, мы переносим на дискурс (в частности, на дискурс о пространстве) свойства пространства как такового. Некоторые, правда, ищут опосредующее звено между ментальным и социальным в теле: голосе, жестах. Но соответствует ли это абстрактное тело, рассматриваемое только как медиатор между "субъектом" и "объектом", телу практическому, из плоти и крови, телу как целому, обладающему пространственными свойствами (симметрией, асимметрией) и свойствами энергетическими (тратами, сбережениями, мотовством)? Далее мы покажем, что одно лишь изучение тела как целого (практико-чувственного) способно иначе направить познание, сместить его центр.
Стратегия знания, ориентированная на дискурс, уходит от самого неприличного вопроса: о взаимосвязи знания и власти. К тому же она не дает удовлетворительного для рефлектирующей мысли ответа на поставленный ею же теоретический вопрос: "относятся ли множества невербальных знаков и символов – кодированные и не кодированные, систематизированные и нет – к тем же категориям, что и множества вербальные, или же эти множества не совпадают?" К числу невербальных знаковых множеств следует отнести музыку, живопись и скульптуру, архитектуру, по-видимому, театр, ибо он, наряду с текстом или предтекстом, включает в себя жесты, маски, костюмы, сцену, постановку, короче говоря, некое пространство. Следовательно, невербальные множества имеют пространственный характер, несводимый к "ментальности". В известном смысле их частью являются и сельские и городские пейзажи. Недооценивая пространство, пренебрегая им, ограничивая его, мы тем самым переоцениваем тексты, письменность и типы письма, читаемое и видимое, и сводим к ним всю сферу интеллигибельного.
Выдвинутую нами стратегическую гипотезу можно сформулировать следующим образом: "Теоретические и практические вопросы, связанные с пространством, приобретают все более важное значение. Их решение не отменяет, но смещает понятия и проблемы, касающиеся биологического воспроизводства, производства средств производства и потребительских благ". Маркс писал, что способ производства исчезает не ранее, чем высвободит производительные силы и реализует все заложенные в нем возможности. К этому утверждению можно относиться либо как к очевидности, либо как к удивительному парадоксу. Скачок производительных сил – совершившийся без отмены капиталистических производственных отношений – подменяет производство вещей в пространстве производством самого пространства или, вернее, накладывает одно на другое. Производство это (по крайней мере, в некоторых случаях, поддающихся наблюдению и анализу) сопутствует давлению мирового рынка и воспроизводству капиталистических производственных отношений. Деспотическая просвещенная буржуазия и капитализм частично подчинили себе товарный рынок, используя в качестве орудия абстрактное пространство. Подчинение рынка капиталов оказывается делом более трудным (так называемые "монетарные" трудности). Сочетание жесткого политического господства с ростом производительных сил и недостаточной управляемостью рынков приводит к пространственному хаосу на всех уровнях, от окрестного квартала до всей планеты. Буржуазии и капитализму уже сейчас чрезвычайно трудно подчинять себе свой продукт и орудие господства – пространство. Они не способны ограничить практику (практически-чувственное, телесное, социально-пространственную практику) своим абстрактным пространством. Возникают и проявляются новые противоречия – противоречия пространства. Быть может, пространственный хаос, порожденный капитализмом, несмотря на могущество и рациональность государства, превращается в его слабое звено, в его уязвимое тело?
Может ли эта стратегическая гипотеза повлиять на общепринятые политические стратегии, а именно на мировую революцию, совершаемую политическим путем одной-единственной партией, в одной-единственной стране, одним-единственным учением, одним-единственным классом – коротко говоря, одним-единственным центром? Может ли она их заменить? Как все помнят, крах моноцентрической гипотезы вызвал появление другой стратегической гипотезы – о преобразовании, совершенном третьим миром.
Собственно, речь не идет ни о догматической замене одной из этих гипотез на другую, ни о простом преодолении оппозиции между "моноцентризмом" и "полицентризмом". Преобразование мира, именуемое прижившимся словом "революция", оказывается поистине всемирным (планетарным), а значит, множественным и многообразным. Оно свершается как в теоретическом, так и в политическом плане: теория смыкается с политикой. Оно происходит как в технике, так и в познании и в практике. Где-то главной силой, активной и/или пассивной, были и остаются крестьяне, а где-то маргиналы или передовой рабочий класс, делающий неожиданный выбор. В одних местах преобразование мира принимает ускоренный, бурный оборот, а в других происходит подспудно, внешне спокойно и мирно. Где-то господствующий класс принимает решения, а где-то разлетается вдребезги.
Стратегическая гипотеза, относящаяся к пространству, не исключает ни роли так называемых "слаборазвитых" стран, ни роли промышленных стран и их рабочего класса. Напротив: ее принцип и цель – связать разрозненные аспекты, соединить вместе отдельные движения и элементы. Она представляет собой попытку осмыслить мировой опыт как таковой – как множество различных опытов мирового пространства; для нее неприемлема однородность, насаждаемая государством, политической властью, мировым рынком и миром товара – та однородность, которая на практике выражается в абстрактном пространстве и выражает себя с его помощью. Эта гипотеза предполагает учет всех различий, в том числе обусловленных природой – тех, на которые обращает внимание экология, выделяя из других (различий режимов, стран, поселений, этносов, природных ресурсов и т. д.).
Стоит ли подробно доказывать, что "право на различие" имеет смысл лишь в контексте реальной борьбы за различие и что различия, произведенные в ходе этих теоретических и практических битв, отличаются от природных особенностей и разграничений, стимулируемых в существующем абстрактном пространстве? Да, стоит. Только тонкий анализ может выявить различия, заслуживающие упоминания, те, на усиление которых могут делать ставку теория и действие.
Восстановление "кода" пространства, то есть языка, общего для практики и теории, для жителей, архитекторов и ученых, можно считать неотложной тактической задачей. Прежде всего, в подобном коде проявилось бы единство разрозненных элементов: личного и общественного, схождений и различий в пространстве. Он собрал бы воедино понятия, рассеянные в существующей пространственной практике и идеологиях, которые ее обосновывают: микро (архитектурный масштаб или уровень) и макро (уровень, находящийся в ведении урбанистов, политиков, планировщиков), повседневное и городское, внутреннее и внешнее, труд и не-труд (праздник), долговечное и мимолетное и т. д. Таким образом, этот код состоял бы из релевантных (парадигматических) оппозиций ныне разрозненных терминов – и (синтагматических) связей, заложенных в понятиях, смешанных в гомогенном, политически контролируемом пространстве. В этом смысле он мог бы помочь обратить вспять господствующую тенденцию и войти в общий проект. При условии, что этот код не будет считаться практикой! А следовательно, при условии, что анализ языковой сферы не будет отделен от практики и от изменений практики (мирового процесса преобразования)…
Разработка такого кода сама по себе предполагает стремление работать прежде всего на уровне парадигматики, то есть основных оппозиций – скрытых, имплицитных, невысказанных, – задающих направление социальной практике, а не на уровне эксплицитных связей, цепи рабочих терминов, одним словом, не на уровне синтагм (языка, обыденной речи, письма, чтения, литературы и т. п.).
Подобный код связан со знанием. Он группирует алфавит, лексику, грамматику в, если можно так выразиться, глобальных рамках; он соотносит себя с не-знанием (невежеством или непризнанием), не исключая его, то есть соотносится с переживанием и восприятием. Такое познание не скрывает, что является приблизительным, точным и в то же время неопределенным (неясным?). Оно на каждом шагу заявляет о своей относительности, занимается (или пытается заниматься) самокритикой, не растворяясь при этом в апологии незнания, абсолютной стихийности или чистого насилия. Оно ищет путь между догматизмом и незнанием.
I. 21
Подход, которым мы руководствуемся, можно назвать "регрессивно-прогрессивным". За отправную точку берется то, что происходит сегодня: скачок производительных сил, техническая и научная способность к радикальному изменению природного пространства, угрожающая самой природе. Результаты действия этой разрушительной и созидательной силы можно наблюдать повсюду. Они сопрягаются, зачастую опасным образом, с давлением мирового рынка. Безусловно, в мировом масштабе в полной мере действует ленинский закон неравномерности развития; некоторые страны лишь начинают развивать производство вещей (благ) в пространстве, и только в самых промышленно развитых, самых урбанизированных странах используются новые возможности техники и науки. Производство пространства, если поднять его до уровня понятия и языка, взаимодействует с прошлым, выделяет в нем неизвестные аспекты и моменты. Прошлое получает новое освещение; как следствие, процесс, ведущий от этого прошлого к современности, также выглядит иначе.