Безусловно – до некоторой степени. Социальное пространство, пространство спациальной практики и более или менее кодифицированных отношений общественного производства, труда и не-труда, конденсируется в пространстве монументальном. Термин "социальный конденсатор", предложенный русскими архитекторами в 1920-х годах, имеет всеобщее значение. "Свойства" пространственной текстуры концентрируются вокруг определенной точки: алтаря, трона, резиденции, президентского кресла и т. д. Тем самым каждое монументальное пространство становится метафорической и едва ли не метафизической опорой данного общества; религия и политика, используя механизм замен и подмен, символически (церемониально) обмениваются своими атрибутами – атрибутами власти; сила сакрального и сакральность силы, перетекая друг в друга, еще более укрепляются. Горизонтальную последовательность локусов в пространстве сменяет вертикальное напластование, иерархия, повторяющая пути к локусу, где сосредоточена власть, к расположению таких локусов. Любой предмет повседневной практики – ваза, сиденье, одежда, – будучи перемещен в монументальное пространство, преображается: ваза становится священным сосудом, одежда – торжественным облачением, сиденье – престолом. Пресловутая граница, разделяющая, согласно школе Соссюра, означающее и означаемое, переносится туда, куда угодно социальному заказу: отделяет сакральное от светского, пресекает жесты, не вписывающиеся в монументальное пространство, – иначе говоря, устраняет обсценное.
Да, но это почти ничего не объясняет! Все сказанное описывает любую "монументальность", не уточняя, какая власть в ней действует. Обсценное – общая категория социальной практики, а не процессов означивания как таковых: исключение сцены проговаривается пространством молча.
III. 16
Сложность социального (в данном случае монументального) пространства становится очевидной, когда анализ высвобождает, вскрывает его противоречия; в том, что казалось простым, оказывается сложным. Противоречия эти не принадлежат ни к объективному геометрическому пространству (квадраты, прямоугольники, круги, кривые линии, спирали), ни к пространству ментальному (логическая принадлежность и когерентность, связь предикатов с существительными и т. д.). Мы имеем дело прежде всего с уровнями, слоями и отложениями восприятия, репрезентации, пространственной практики, предполагающими, полагающими, налагающимися друг на друга. Восприятие входа в монументальное здание и даже в простое здание или хижину – не менее сложная последовательность действий, чем речевой акт, высказывание, предложение, цепочка фраз. Однако, несмотря на аналогии и корреляции между маршрутом и дискурсом, их сложности не изоморфны, не определяются в соотнесении друг с другом. Они различны.
a) Уровень особенного располагается вокруг тел (вокруг каждого тела и вокруг их сочленений); он служит их продолжением в (эмоционально окрашенных) локусах, несущих в себе противоположные свойства: благоприятное и неблагоприятное, женское и мужское; локусы несут в себе эти свойства и наделяют их символической властью. Данный уровень подчиняется законам симметрии и асимметрии, иногда меняя их местами. Такие маркированные (особо ценные) локусы в ментальном пространстве не разъединяются, существуют нераздельно. Что же их связывает? Ритмы, семиологические дифференциалы.
b) Этот уровень путем ряда трансформаций встраивается в следующий – уровень общего, то есть социальной практики: в пространство политического слова, порядка и распорядка с его символическими, зачастую религиозными атрибутами, а иногда просто символами власти и насилия; в пространство деятельности, а значит, разделения труда между полами, по возрастам, группам – а значит, в пространство сообществ (деревень, городов). Здесь ритмы, тела, слова подчинены принципу совместного существования; они предписаны, а нередко и записаны.
c) Наконец, уровень особенного в измененном виде вновь возникает в частных характеристиках, которыми наделяются группы, прежде всего семьи, в определенных пространствах, разрешенных или запретных.
III. 17
Ход анализа возвращает нас к прозе мира – зданию, противостоящему (или примыкающему к) поэзии-монументу. Здание господствует в капиталистическом пространстве, оно – его однородная матрица; оно сочетает в себе объект контроля со стороны власти и объект торгового обмена. Ниже мы подробно покажем (в политическом и экономическом плане), что здание есть насильственная конденсация общественных отношений. Оно покрывает собой всю парадигму пространства, редуцируя ее: господство – присвоение (с упором на господство технологий); произведение – продукт (с упором на продукт); непосредственное – опосредованное (с упором на опосредование и посредников, от технического оснащения до финансовых промоутеров строительных операций). Оно редуцирует оппозиции и значимые ценности: в частности, наслаждение и страдание, использование и труд. Начиная с XIX века грубая конденсация социальных атрибутов наглядно проявляется в стилистике административных зданий, школ, вокзалов, мэрий, префектур, министерств. Не меньшее значение, нежели конденсация, имеет перенос различных видов деятельности; "оснащение" действует весьма эффективно. Благодаря ему деятельность – в том числе досуг, спорт, игры – оказывается локализована, привязана к определенным "точкам", специальным "локусам", соотнесенным с ней столь же четко, как предприятие с трудом. Они реализуют "синтагматическую" связь видов деятельности в социальном пространстве как таковом, то есть в пространстве экономических законов капитала, социального господства буржуазии и политической власти государства.
Относится ли глобальное пространство к сфере архитектоники, анализ которой подходит к концу, открывая перед нами новые перспективы исследования? Нет. По нескольким причинам. Во-первых, в глобальном пространстве действуют диалектические процессы. Процессы эти не сводятся к бинарным оппозициям, к отношениям контраста и взаимодополняемости, к эффектам миража и удвоения, несмотря на то что эти эффекты и оппозиции являются его неотъемлемой составной частью. Они необходимы, но недостаточны. В глобальном функционируют триады: трехчастные конфликты и сочленения. Наиболее существенное из этих сочленений можно обозначить уже сейчас. Капитализм не поддается анализу и объяснению через бинарные оппозиции – буржуазия и пролетариат, заработная плата и доход, производительный труд и паразитизм. Он состоит из трех элементов, трех членов, трех моментов: земля, труд, капитал, иными словами, рента, заработная плата, доход; эти три элемента образуют глобальное единство: прибавочную стоимость.
Во-вторых, глобальное существует и воздействует иначе, нежели частное. Подобно языку, глобальное пространство (пространство между монументами и зданиями – улицы, площади) оказывает не только коммуникативный эффект, но и противоречивые эффекты насилия и убеждения, (политической) легитимации и дискредитации. Действенность глобального пространства, несущего в себе следы властных установок и предписаний, проявляется на указанных выше уровнях: архитектурном (монумент-здание) и урбанистическом. Его значения определяются жителями и для жителей – вплоть до сферы "частной" жизни, до той степени, до которой жители принимают сферу "публичную" и испытывают ее воздействие.
Таковы предпосылки для дальнейшего анализа.
IV. От абсолютного пространства к пространству абстрактному
IV. 1
Подведем итог сказанному выше. Социальное пространство, поначалу биоморфное и антропологическое, стремится выйти за пределы своей непосредственной данности. Но ничто не исчезает полностью, а то, что сохранилось, представляет собой не просто след, воспоминание или пережиток. В пространстве все предшествующее становится опорой последующего. Предпосылки данного социального пространства по-прежнему обладают внутри этого пространства собственной временной протяженностью и актуальностью. Первичная природа существует в "природе вторичной" (во всецело искусственном, благоприобретенном смысле): в городской реальности. Архитектоника описывает, анализирует, объясняет эту устойчивость, суть которой сводится к некоторым метафорам: "слои", царства, отложения и пр. Наша книга – это попытка собрать воедино и сгруппировать все, что рассеяно по отдельным частным, специальным наукам: этнологии, этнографии, социально-экономической географии, антропологии, истории, в том числе доисторического периода, социологии и т. д.
Пространство в подобном понимании можно назвать "органическим". В прямой, не опосредованной связи между группами и внутри каждой группы, между "обществом" и природой, занятое пространство непосредственно проявляет устройство данного социума, его базовые отношения. Такие отношения почти не оставляют места абстракции. Они действуют на уровне пола, возраста, крови, а ментально – на уровне беспонятийного "образа": устной речи.
Антропологи показали, что пространство, которое населяет та или иная группа "дикарей", соответствует иерархической классификации членов общества, обеспечивая ее постоянное присутствие и актуализацию. Члены архаического общества повинуются социальным нормам данного общества, сами того не зная, – то есть не зная этих норм как таковых. Они живут ими в пространстве, не в неведении, не безотчетно, но непосредственно. Это в полной мере относится к французской, итальянской, турецкой деревне, при условии, что мы принимаем во внимание факторы, вторгающиеся в ее пространство извне и издалека: рынки, социальные абстракции (деньги и т. п.), политическую власть. Ближний порядок, соседство, и порядок дальний, государственный, разумеется, больше не совпадают: они либо сталкиваются, либо проникают друг в друга. А потому "архитектонические" детерминанты и принадлежащее им пространство не исчезают никогда: они сохраняются в обществе, претерпевая все более глубокие изменения. Эта подспудная преемственность характерна не только для пространственной реальности, но и для репрезентаций. В предсуществующем пространстве, наряду с устойчивыми спациальными конструкциями, заложены и пространства репрезентации с присущей им образностью и мифологией: то, что часто именуют "культурными моделями" (используя понятие "культура", источник всяческой путаницы).
Если познание, изучая "жизнь", исходит из репрезентаций пространства и упускает из виду переживание, оно оказывается в ловушке. "Объектом" познания является дробная, изменчивая связь между сложившимися репрезентациями пространства и пространствами репрезентации (с их носителями); "объект" предполагает и объясняет "субъекта" – того, в чьей пространственной практике соединяются переживание, восприятие и осмысление (знание).
Тем самым "наше" пространство остается определенным (и определяющим) под всеми последующими отложениями истории, накоплениями, исчислениями. Мы имеем дело со свойствами пространства, а не свойствами, заключенными в пространстве (согласно позднейшей репрезентации). Образуют ли эти свойства "культуру" или "культурные модели"? Для анализа подобные слова почти ничего не дают.
Свойства пространства, имеющие генезис и датировку, длятся во времени, пока существует их пространственная основа (населенный пункт, церковь, храм, замок и т. д.); без нее они бы исчезли. Последним, неустранимым – и плохо поддающимся определению как таковое: как абсолют в рамках и недрах относительного – основанием пространства остается природа, пусть даже отринутая, раздробленная, локализованная.
Христианская традиция донесла до современности унаследованное от Рима и римлян пространство, полное магически-религиозных существ мужского и женского пола: злокозненных и благодетельных, связанных с землей и подземным миром (мертвецы), но повинующихся ритуалам и заклинаниям. Античные репрезентации пространства – небесный свод и небесные сферы, Средиземное море как центр обитаемой земли – ушли в небытие. Однако пространства репрезентации уцелели: земля мертвецов, хтонические и теллурические силы, глубина и высота. Искусство (живопись, скульптура, архитектура) черпало и до сих пор черпает из этих источников. В Средние века культура (нынешняя не-культура) занимает эпическое пространство – пространство романсеро, легенд Круглого стола, – где реальность сплетается со сновидением: конные рыцари, Крестовые походы, турниры, смесь войны и празднества. Оно не совпадает, но самым тесным образом связано с организационно-правовым пространством римского мира и бесконечно отсылает к мелким локальным божествам. Что касается поэтического пространства легенд и мифов – лесов, озер, океанов, – то оно с XVII века соперничает с пространством бюрократическим, политическим, которое устанавливают национальные государства. Оно служит его дополнением, "культурной" изнанкой; это романтическое пространство репрезентации восходит (наряду с романтизмом) к варварам-германцам, которые разрушили римский мир и провели первую на Западе крупную аграрную реформу.
Вернуть современную форму к непосредственному состоянию через "исторические" опосредующие элементы – значит воспроизвести ее формирование в обратной последовательности. Нередко между пространствами репрезентации и входящей в них символикой случаются конфликты – в частности, между сферой воображаемого, унаследованной от греко-римской (иудеохристианской) традиции, и романтической образностью природы. Они накладываются на противостояние рационального и символического. Городское пространство и в наши дни видится двояким: оно содержит множество сакральных и проклятых локусов, связанных с мужским или женским началом, изобилующих фантазмами и фантасмагориями, но одновременно является рациональным, государственным, бюрократическим; монументальное приходит в упадок и перекрывается различными коммуникациями и многообразными информационными потоками. Оно требует двойного прочтения: как абсолютное (видимое) в относительном (реальном).
Фантазия искусства способна соотнести современное, близкое, репрезентации пространства – с далеким, с природой, символами, пространствами репрезентации. Гауди, подобно Лотреамону в поэзии, заставил архитектуру пройти испытание бредом. Его Sagrada Familia, собор Святого семейства – это не доведенное до предела барокко, как считается в общепризнанных диссертациях и классификациях. В Sagrada Familia, локусе смеховой сакрализации (высмеивающей сакральное), современное пространство и архаическое пространство природы взаимно разрушаются. Намеренный подрыв пространственных кодификаций, вторжение природного, космического плодородия порождают невероятное, головокружительное "обесконечение" смысла. Здесь действует сакрализирующая сила, пребывающая по эту сторону общепринятой символики и по ту сторону расхожих значений, не совпадающая ни с силой государства, ни с силой Церкви, или художника, или теологического божества; это сила природного начала, дерзко отождествляемая с божественной трансценденцией. Модернизированная ересь нарушает репрезентации пространства и превращает их в пространство репрезентации, где божественное говорит языком пальм и листвы. Отсюда – потенциальный эротизм, связанный с сакрализацией жестокого эротико-мистического наслаждения, оборотной стороны, изнанки радости. Современная "реальность" есть обсценное: это обозначено всей постановкой и постановщиком, архитектором Гауди.
В расширяющемся, множащемся городе воспроизводимость (биологическая, социальная, политическая) обеспечивается жилищной средой. (Капиталистическое) общество перестало сводить воедино составляющие его элементы или пытаться достичь их тотальной интеграции вокруг монументов. Теперь оно стремится внедриться в здание. Жилищная среда – субститут древней монументальности, контролируемый государством, которое держит под надзором и производство, и воспроизводство, – отсылает к космическому природному началу (воздух, вода, солнце, "зеленые зоны"), одновременно сухому и фиктивному, половому размножению, семье, семейной ячейке, биологическому воспроизводству. Коммутируемые, переместимые, взаимозаменяемые пространства различаются по своей "причастности" к природе (которую они одновременно отсекают и уничтожают). Значение их обеспечивается пространством семьи, связанным с природным началом через половое размножение, а также социальной (пространственной) практикой. Единство общества, раздробленного многочисленными границами и расслоениями, восстанавливается на уровне семейной ячейки, с помощью и во имя тотального воспроизводства. Воспроизводство производственных отношений функционирует в полной мере при разрыве социальных связей и благодаря ему; верх берет единственное "присвоенное", символическое семейно-бытовое пространство (семья и повседневность). Что возможно, лишь когда репрезентации пространства (карты и планы, транспорт и связь, изобразительная или знаковая информация) постоянно отсылают к пространству репрезентации (природе, плодородию) в повседневной, обиходной практике. Их взаимное соотнесение, колебание от одного к другому выполняет идеологическую функцию, подменяя собой внятную идеологию. Пространство превращается в ловушку постольку, поскольку не поддается непосредственному осознанию. Возможно, отсюда и пассивность "пользователей". Только "элита" видит западню и избегает ее. Именно этим можно объяснить элитарный характер протестов и критики. Пока вся тяжесть социального контроля за пространством ложится на пользователей, не отказывающихся от привычной, близкой повседневности.
Однако эта привычная близость распадается. Абсолютное и относительное также стремятся разделиться. Повседневность, искаженная или превращенная в фетиш, сакрализованная и профанируемая, оправдание власти и бессилие, фиктивный локус наслаждения, не выдерживает этих противоречий.
Таким образом, устойчивые элементы в пространстве создают почву не только для двойной идеологической иллюзии (непрозрачность-транспарентность), но и для гораздо более сложных отсылок и подмен. Поэтому социальное пространство лишь частично проявляется и объясняется через намеренный процесс означивания, последовательность или наслоение кодов, импликацию форм. Диалектические процессы надстраиваются над вписанными друг в друга классификациями, кодировками, логическими импликациями, переводя их на новый уровень. Речь здесь идет о процессах "непосредственность – опосредующие моменты" и/или относительное – абсолютное.