И то и другое, бесспорно, тесно связано между собой, и эта связь предстает в виде эго, когда удается ее "развязать". Быть справедливым в нравственном смысле означает отказ от попыток возвыситься над законом (в силу чего справедливость даже в своей добродетельной ипостаси остается связана с законностью) и над другими людьми (в силу чего она остается связана с равенством). Что это означает? То, что справедливость – это добродетель, благодаря которой каждый человек пытается преодолеть обратную тенденцию, толкающую его вознестись выше всех и, как следствие, пожертвовать всем чем угодно ради удовлетворения своих желаний и интересов. ""Я", – пишет Паскаль, – несправедливо по самой своей сути, ибо почитает себя превыше всего и всех"; оно "неудобно для ближних, ибо стремится подчинить их себе; каждое "я" враждебно всем прочим и хотело бы всех тиранить" ("Мысли", 455). Справедливость есть противоположность этой тирании, следовательно, противоположность эгоизма и эгоцентризма (впрочем, похоже, что это свойство любой добродетели), либо отказ человека отдаться эгоизму. Таким образом, она ближе всех прочих к альтруизму или любви, которая является единственным подлинным альтруизмом. Но именно лишь ближе! Любить слишком трудно, особенно ближнего своего (если мы и умеем кого любить, так только своих близких), особенно людей – такими, какие они есть или какими нам представляются. Достоевский замечает в "Братьях Карамазовых", что многих людей было бы легче полюбить, не будь у них лица. Любовь слишком требовательна. Любить слишком опасно. Одним словом, любовь требует от нас слишком многого! В сравнении с чрезмерностью милосердия (для которого другой – это все) и чрезмерностью эгоизма (для которого "я" – это все) справедливость придерживается умеренности, символизируемой весами, иначе говоря, равновесия или пропорциональности. Каждому – по мере, говорит Аристотель, не больше и не меньше, в том числе и мне, как если бы я был всего лишь одним из прочих. Вот благодаря этому справедливость, несмотря на свою умеренность, а может, как раз из-за нее, остается для каждого недостижимым горизонтом.
В том, что я есть, проявляется истинность справедливости, и остальные – справедливые и несправедливые – обязательно мне об этом напомнят.
Спиноза называет справедливостью постоянную душевную готовность предоставить каждому то, что полагается ему согласно гражданскому праву. Соответственно, человек, постоянно стремящийся каждому воздать что положено, является справедливым. Это традиционное определение, повторяющее идеи Симонида и бл. Августина. Но вот вопрос – а что считать своим, полагающимся лично тебе? Из природных вещей – ничего. Именно поэтому справедливость подразумевает политически и юридически организованную общественную жизнь. "В естественном состоянии никто не является господином какой-либо вещи по общему признанию, и в природе нет ничего, про что можно было бы сказать, что оно есть собственность такого-то человека, а не другого; но все принадлежит всем, и вследствие этого в естественном состоянии нельзя представить никакого желания отдавать каждому ему принадлежащее или брать чужое, то есть в естественном состоянии нет ничего, что можно было бы назвать справедливым или несправедливым" ("Этика", IV, 37, схолия 2). Для Спинозы, как и для Гоббса, понятия справедливости и несправедливости являются "внешними", описывающими качества человека общественного, а не одиночки. Что не исключает того, что справедливость является добродетелью, однако эта добродетель становится возможной только там, где установлены законы права и собственности. Но разве установление этих законов может происходить помимо согласия – добровольного или принудительного – индивидуумов? Справедливость существует постольку, поскольку люди, с общего согласия, стремятся к ней и творят ее. Следовательно, в естественном состоянии ни о какой справедливости не может идти и речи. Никакой природной справедливости не существует. Всякая справедливость человечна и исторична. В юридическом смысле термина справедливости нет без законов, в моральном – без культуры. Иными словами, нет общества – нет справедливости.
Но рассуждая от обратного, можно ли представить себе общество без справедливости? Гоббс и Спиноза дали бы на этот вопрос отрицательный ответ, и я склонен с ними согласиться. Разве может существовать общество без законов и без минимума равенства и соразмерности? Даже бандиты, и это широко известно, образуя группировки, соблюдают установленные между собой определенные правила, основанные на их представлениях о справедливости. Почему же в масштабе всего общества дело должно обстоять иначе? Но вот Юм (18), например, дает иной ответ на этот вопрос, что заставляет нас задуматься. Юм опирается на пять гипотетических положений, на мой взгляд, неравноценных, но каждое из которых заслуживает рассмотрения.
Разумеется, Юм не отрицает ни пользы, ни даже необходимости справедливости для всякого реально существующего общества. Мало того, эта идея лежит в основе его учения, ставшего предтечей утилитаризма. Необходимость справедливости для поддержания существования общества, полагает он, есть единственное основание этой добродетели. Насчет единственности можно поспорить, и мы к этому еще вернемся, но отрицать эту необходимость нельзя. Какое эффективно действующее общество способно выжить без законов – юридических и нравственных? Но общества так сложно устроены! Как узнать, что необходимость справедливости действительно является, как считает Юм, его единственным основанием? Надо представить себе, рекомендует Юм, общества, в которых подобной необходимости нет. Если справедливость в них существует, по меньшей мере, в виде требования, это значит, что одной необходимостью объяснить ее нельзя; если справедливости нет, это очень сильный аргумент в пользу утверждения, что хватает одной необходимости, чтобы объяснить ее появление в данном обществе и обосновать ее ценность. Рассуждая в подобном духе, Юм приводит пять последовательных гипотез, каждая из которых нацелена на отмену необходимости справедливости, в результате чего доказывается ее ценность. Если бы эти гипотезы были приемлемыми, а вывод обоснованным, то пришлось бы заключить, что и в самом деле польза или общественная необходимость являются единственной причиной справедливости и единственным основанием ее заслуг.
Вот коротко эти пять гипотез. Абсолютное изобилие; всеобщая любовь; всеобщая крайняя нищета и произвол насилия (как во время войны или в природном состоянии Гоббса); столкновение с существами, наделенными разумом, но слишком слабыми, чтобы защитить себя; наконец, поголовное отчуждение индивидуумов, приводящее к полному одиночеству каждого. На примере этих пяти моделей показывается, что справедливость, переставая быть необходимой или полезной, утрачивает всякую ценность. Но так ли это?
Из всех пяти гипотез самая сильная, конечно, последняя. Если справедливость регулирует наши отношения с другими людьми, то при условии поголовного одиночества она лишается объекта и содержания. В чем состояла бы ее ценность и какой был бы смысл считать ее добродетелью, если бы у нее не было ни единой возможности хоть как-то проявиться? Это не значит, что нельзя быть справедливым или несправедливым по отношению к самому себе. Но это становится возможным только в сопоставлении, даже неявном, с другими людьми. Выносить суждение – это всегда в какой-то мере сравнивать, и поэтому всякая справедливость, даже чисто рефлексивная, всегда носит общественный характер. Без общества нет справедливости, это мы уже показали, что доказывает правоту Юма: в обществе абсолютного одиночества справедливости нет места.
Можно на крайний случай принять еще и вторую гипотезу. Если каждый индивидуум исполнен самых дружеских, самых великодушных, самых доброжелательных чувств к себе подобным, то ему не нужны ни законы, ни уважение принципа равенства. Любовь стоит выше простого уважения чужих прав – это видно на примере дружных семей – и вполне успешно заменяет собой справедливость. Я не случайно оговорился: "на крайний случай", потому что немедленно возникает вопрос. Что сделает любовь – уничтожит справедливость, как полагает Юм, или – к чему склоняюсь я – превратит нас всех в людей справедливых? Вспомним прекрасное определение Аристотеля: "Когда [граждане] дружественны, они не нуждаются в правосудности, в то время как, будучи правосудными, они все же нуждаются еще и в дружественности" ("Никомахова этика", VIII, 1). Это не значит, что мы должны быть несправедливы к своим друзьям, это значит, что справедливость между нами подразумевается само собой, что она включена в нашу дружбу. Так же и любовь – если она безгранична и носит всеобщий характер, то любые обязательства выполняются сами собой, и о них никто даже не задумывается (поскольку ничто не толкает людей к их нарушению). Итак, с одиночеством и любовью мы разобрались.
Три остальные гипотезы представляются более спорными.
Вначале поговорим об изобилии. Представим себе, что людям доступны все мыслимые блага в неограниченном количестве и каждый может получить все, чего ни пожелает. В этом случае, поясняет Юм, никому и в голову не придет задумываться о такой благоразумной и ревностной добродетели, как справедливость. К чему делиться благами, если у каждого и так есть все? Зачем устанавливать законы собственности, если их некому нарушать? Зачем объявлять ту или иную вещь своей, если, пожелай кто-то ею завладеть, ему достаточно будет лишь протянуть руку и заиметь точно такую же? Справедливость в этом случае обернется пустым звуком, церемониалом и никогда не сможет занять свое место в списке добродетелей.
Но так ли это на самом деле? Да, законы, направленные против воровства и на защиту собственности, станут бесполезными. Но разве собственность – единственный, как полагает Юм, объект справедливости? Разве это единственное из прав человека, которому может грозит опасность и которое нуждается в защите? Даже в обществе всеобщего изобилия, напоминающего поэтический "золотой век" или предсказанный Марксом коммунизм, останется возможность оклеветать ближнего или осудить невиновного (воровство, может, и потеряет смысл, а как насчет убийства?). И это будет точно такая же несправедливость, какая царит в нашем обществе повальной нехватки благ и относительной недостаточности ресурсов. Если справедливость – добродетель, основанная на уважении равенства прав и каждому воздающая по заслугам, то разумно ли считать, что она касается только собственности и собственников? Разве обладание чем-то – мое единственное право? Разве только в собственности мое достоинство? И кто скажет, что он в ладах со справедливостью только потому, что он ничего ни у кого не украл?
Те же самые замечания напрашиваются и в связи с гипотезой о крайней нищете или разгуле преступности. Предположим, продолжает Юм, что общество больше не в состоянии удовлетворить самые обычные потребности людей, так что даже воздержанность и изворотливость самых богатых не могут помешать большинству гибнуть. В подобных обстоятельствах строгие законы справедливости теряют вес и уступают место заботам о спасении собственной жизни. Но, насколько мне известно, опыт нацистских или сталинских лагерей опровергает это предположение. Цветан Тодоров (19), опираясь на свидетельства выживших, показал, что даже в концлагерях, в самых экстремальных условиях оставался выбор между добром и злом. Праведники были редки, но это не значит, что мы должны о них забыть, если, конечно, не хотим сыграть на руку их палачам. В концлагерях, как и везде, индивидуальные различия между людьми нередко оборачивались нравственными различиями. Одни крали чужую пайку, выдавали смутьянов охранникам, издевались над слабыми и пресмыкались перед сильными. Вот она, несправедливость. Другие организовывали сопротивление, укрепляли солидарность, делились общими запасами, защищали слабых, одним словом, даже в нечеловеческих условиях пытались создать хотя бы видимость равенства. То есть справедливости. Да, эта справедливость сильно видоизменилась, но ведь не исчезла же – ни как императив, ни как ценность, ни как возможность. Да, и в лагерях были праведники и негодяи. Вернее сказать (не следует упрощать), и в лагерях была возможность вести себя более или менее справедливо, и многие вели себя как раз справедливо, часто ценой собственной жизни. Что ж теперь, нам сделать вид, что эти люди никогда не существовали? А сколько таких, кто, даже не будучи героем, все равно вел себя более справедливо, вопреки инстинкту самосохранения? Слишком часто повторяя, что в концлагерях не было места морали, мы признаем правоту тех, кто и в самом деле хотел, чтобы она исчезла, и забываем тех, кто оказывал сопротивление – на своем уровне, своими способами – ее уничтожению. Эти люди вели каждодневную битву против охранников, против других заключенных и против себя.
И почему на войне дело должно обстоять иначе? Никто не спорит, что война резко меняет условия жизни и делает проявления справедливости гораздо более трудными. Но это не значит, что солдат или офицер не может в той или иной ситуации повести себя справедливее или несправедливее. Это доказывает, что война вовсе не отменяет императива справедливости и не лишает ее ценности. Впрочем, это признает и Юм, указывая, что даже во время войны у врагов остаются общие интересы и общая польза. Но разве этим исчерпывается справедливость? Ведь справедливость как раз и вступает в противоречие с корыстью и пользой! Например, рассмотрим гипотезу, согласно которой пытки и казни военнопленных выгодны обеим воюющим сторонам (поскольку каждая находит в этом свою пользу). Но разве это делает их справедливыми? Общая польза усиливает потребность в справедливости и часто служит ей самым сильным побудительным мотивом, заставляющим нас ее уважать. Этого никто не оспаривает, но если бы справедливость заключалась только в пользе, то на свете вообще не стало бы ни справедливости, ни несправедливости. Было бы только то, что полезно и вредно, то есть остались бы только корысть и расчет. Чтобы быть справедливым, вернее тем, что понималось бы под справедливостью, достаточно было бы быть умным. Но ведь это не так, и пример праведников, которые остаются справедливыми даже в ужасающих условиях, напоминает нам об этом.
Что касается последней гипотезы Юма, то от нее, признаться, по спине пробегает холодок. Больно читать строки, написанные этим гением:
"Если бы существовала разновидность созданий, живущих среди людей, созданий, наделенных разумом, но настолько слабых как в физическом, так и в нравственном отношении, что они были бы неспособны оказать малейшее сопротивление и никогда, даже в самой оскорбительной ситуации, не проявили бы своего гнева, я думаю, что мы были бы обязаны, согласуясь с законами человечества, обращаться с этими созданиями мягко, но, собственно говоря, мы не обязаны были бы проявлять к ним справедливость, а они не имели бы ни права, ни способности противостоять своим судьям и хозяевам. Наши отношения с ними не могли бы именоваться "общественными", потому что это название подразумевает определенную степень равенства, а здесь мы имели бы, с одной стороны, "абсолютную власть", а с другой – "рабскую покорность". Все, чего нам захочется, они должны немедленно уступить в нашу пользу; все, чем они владеют, остается в их владении лишь с нашего позволения; наше сострадание и наша доброта суть единственные тормоза, спасающие их от нашего произвола. И поскольку от применения власти, установленной самой природой, не может происходить никаких бед, то требования справедливости и прав собственности никогда не будут иметь места в подобном обществе неравенства за их полной бесполезностью" ("Учение о справедливости", часть III).
Я привел этот фрагмент целиком, чтобы ничего в нем не извратить. Мы видим, что личные качества Юма, особенно его человечность, не подвергаются сомнению. Но философская основа его рассуждений совершенно неприемлема. Разумеется, я согласен с тем, что в отношениях со слабыми необходимы мягкость и сострадание, и читатель найдет их на страницах этого трактата. Но разве допустимо считать, что мягкость и сострадание способны заменить собой справедливость? Юм пишет, что без "определенной степени равенства" не бывает не только справедливости, но и общества. Прекрасно! Но только следует добавить, что речь идет не о фактическом равенстве и не о равенстве сил, а о равенстве прав! Между тем, чтобы иметь права, достаточно обладать сознанием и разумом, даже если у тебя нет сил защищаться или нападать на других. Иначе дети и инвалиды не имели бы никаких прав. И в конце концов, никто из людей не имел бы никаких прав (потому что ни один человек не может быть настолько сильным, чтобы гарантировать себе абсолютную защиту от всего на свете).
Представим на минуту этих наделенных разумом и беззащитных созданий, о которых пишет Юм. Имею ли я право (поскольку мягкость и сострадание – вещи иного порядка) эксплуатировать или насиловать их в свое удовольствие? Таково отношение людей к животным, уточняет Юм. А вот и нет! Потому что животные-то как раз и не наделены разумом! Юм это чувствует и потому приводит два других примера. И какие это примеры! "Великое превосходство европейцев над индейскими варварами, – продолжает он, – позволяет нам вообразить себе подобные взаимоотношения, отказавшись в обращении с ними от всякого долга справедливости и даже человечности". Пусть так, но где же тут справедливость? Слабость индейцев по сравнению с европейцами ни у кого не вызывала сомнений, и справедливость по отношению к ним, как показали события, быстро потеряла социальную необходимость. Но разве это значит, что они не имели права на справедливость? Разве можно согласиться с тем, что мягкостью и состраданием мы полностью воздали им должное (и даже не должное, ибо они в силу своей слабости не имели никаких прав, следовательно, мы им ничего не были должны)? На мой взгляд, согласиться с этим невозможно, не отказавшись от самой идеи справедливости.
Монтень, близкий к Юму во многих других вопросах, заметил это. Слабость индейцев должна заставить нас проявить к ним справедливость (а не только сострадание!), и мы жестоко виноваты в том, что злоупотребили своими правами, поправ их права. Справедливость, каждому воздающая по заслугам, не дозволяет убийств и грабежей. Если справедливость возникает для пользы общества, это еще не значит, что она ограничивается исключительно пользой самого этого общества. Монтень, правда, такого вывода не делает, но мне представляется, что он не стал бы против него возражать. Представим себе еще одну Америку, которую мы открываем на другой планете. Америка эта населена существами разумными, но мягкими и беззащитными. Что же, мы опять начнем играть в конквистадоров? Убивать и грабить? Если руководствоваться только корыстью и пользой, то почему бы и нет? Но только не надо называть это справедливостью.