Второй приводимый Юмом пример выглядит забавнее, что не делает его менее спорным. "Во многих обществах женский пол сведен к рабскому состоянию, что объясняют неспособностью женщины в сравнении со своим хозяином и господином владеть чем бы то ни было. Но хотя во всех странах мужчины, объединившись, достаточно сильны физически, чтобы навязать женщинам эту суровую тиранию, умение уговаривать, ловкость и прелести их супруг таковы, что женщины обычно находят возможность нарушить это правило и разделяют с противоположным полом все права и привилегии жизни в обществе". Я не оспариваю ни упомянутого рабства, ни ловкости, ни прелестей. Но разве это рабство справедливо? И было бы оно справедливым в стране, где закон не только не запрещает его, но даже предписывает, по отношению к женщине, полностью лишенной умения уговаривать, хитрости и прелестей? Нет, это немыслимо. Так же немыслимо, как полагать, что единственными ограничениями, которые мы должны соблюдать по отношению к уродливой и неловкой женщине, являются мягкость и сострадание.
Зато у Лукреция, который, как и Эпикур, в отношении справедливости придерживался скорее утилитаристских взглядов, мы находим прямо противоположное суждение. В доисторические времена слабость женщин и детей не только не исключала их из сферы действия справедливости, но и делала справедливость морально необходимой и желательной. "Когда они научились пользоваться жилищами, звериными шкурами и огнем, когда женщина в силу брачных уз стала собственностью одного супруга и они стали вместе растить свое кровное потомство, вот тогда род человеческий начал понемногу терять свою неотесанность. Венера лишила их грубой силы, а дети своими ласками с легкостью побороли природную злобу родителей. Тогда же начали завязываться дружеские связи между соседями, желающими защититься от взаимных обид: они стали вместе заботиться о женщинах и детях, давая понять и на словах, и на деле, что жалеть слабых – справедливо" ("О природе вещей", V, 1011–1023).
Мягкость и сострадание не заменяют справедливость, но и не означают ее конец. Скорее то и другое лежит в основе появления справедливости, и поэтому справедливость, которая имеет значение в первую очередь для слабых, не должна исключать их из сферы своего действия и не должна давать нам право их попирать. Вполне очевидно, что справедливость имеет общественную пользу, мало того, она необходима для общества, но этими пользой и необходимостью ее значение далеко не исчерпывается. Справедливость во благо сильного – это уже несправедливость. В этом и состоит сущность справедливости как добродетели: она подразумевает соблюдение равенства прав, а не равенства сил; равенства индивидуумов, а не могущества.
Паскаль часто высказывается гораздо более цинично, чем Юм. Но в главном он непреклонен: "Справедливость, не поддержанная силой, немощна; сила, не поддержанная справедливостью, тиранична" ("Мысли", с. 298). Побеждает всегда не самый справедливый, а самый сильный. Это запрещает нам мечтать о несбыточном, но не запрещает бороться. Бороться за справедливость? – спросят меня. А почему нет, если мы ею дорожим? Бессилие фатально; тирания омерзительна. Значит, надо объединить силу со справедливостью. Этим и занимается политика, что делает ее необходимой.
Как я уже упоминал, желательно, чтобы законы и справедливость двигались в одном направлении. На суверена это накладывает тяжкую ответственность. В наших демократических обществах эта ответственность лежит на законодательной власти. Но переложить весь груз забот на плечи парламентариев не получится. Власть никому не дается просто так: за нее надо бороться, ее надо защищать, и никто не подчиняется власти с большой охотой. Но было бы большим заблуждением мечтать об абсолютно справедливом законодательстве, которое останется только применить. Уже Аристотель показал, что справедливость не вмещается в рамки законных установлений. Равенство, к которому она стремится, есть правовое равенство, несмотря на существующее фактическое неравенство и даже несмотря на неравенство, возникающее из-за механистического или слишком негибкого применения законов. "Добро, – поясняет Аристотель, – есть право, но право не в силу закона, а в качестве исправления законного правосудия" ("Никомахова этика", V, 14). Это позволяет применять общий закон ко всему множеству сложных случаев и меняющихся обстоятельств, увидеть каждую конкретную ситуацию в ее уникальности. При этом добрый человек будет в высшей степени справедливым – в том смысле, в каком справедливость стоит гораздо выше простого подчинения закону и является ценностью и императивом. Добрый человек, уверяет Аристотель, это тот, кто справедлив независимо от писаных законов. Доброму человеку равенство важнее законности, во всяком случае, он умеет корректировать негибкие и абстрактные положения закона в пользу более сложных императивов (ведь, повторимся, речь идет о равенстве индивидуумов, которые различаются между собой). Это может завести его далеко, часто вынуждая пойти наперекор своим интересам. Добрый человек – это тот, "кто способен сознательно избрать добро и осуществлять это в поступках, кто не требует точного соблюдения своего права в ущерб другим, но, несмотря на поддержку закона, склонен брать меньше, и этот душевный склад – доброта, представляющая собою вид правосудности и не являющаяся каким-то отличным от нее душевным складом" ("Никомахова этика", V, 14). Назовем это прикладной справедливостью – живой и конкретной. То есть подлинной справедливостью.
Она не исключает милосердия (быть добрым, по Аристотелю, это прощать роду человеческому его обиды), но не исключает и наказания, но, чтобы наказание было справедливым, оно должно осуществляться без ненависти и гнева.
Для высшей справедливости потребны также ум, благоразумие, храбрость, верность, великодушие, терпимость. В этой ипостаси справедливость становится не просто одной из добродетелей, а своего рода объединяющей, наиболее полной добродетелью, включающей в себя все прочие. Аристотель подчеркивает, что это – величайшая из добродетелей, которой люди дивятся больше, чем свету вечерней или утренней звезды.
Так кто же такой справедливый человек? Это тот, кто ставит свою силу на службу закона и прав других людей, кто признает равенство людей, несмотря на существующее фактическое неравенство и различные способности и таланты каждого; тот, кто стремится установить такой порядок, которого быть не может, но без которого ни один существующий порядок не сможет нас удовлетворить. Мир сопротивляется этим усилиям. И человек им тоже сопротивляется. Поэтому приходится преодолевать сопротивление – прежде всего в себе, ибо каждый из нас носит в душе несправедливость. Вот почему битве за справедливость не будет конца. Царство справедливости нам недоступно. Вернее сказать, мы попадаем в это царство в той мере, в какой в него стремимся, прикладывая к тому все усилия. Благословенны алкающие справедливости, ибо они никогда не насытятся!
Великодушие
Великодушие есть добродетель щедрости. В данном случае уже не приходится говорить о том, чтобы каждому воздать по справедливости. Здесь речь идет о том, чтобы отдать другому человеку то, что ему не принадлежит, а принадлежит вам, но в чем он испытывает нужду. Великодушие может идти рука об руку со справедливостью – если вы отдаете кому-то что-то такое, что с точки зрения закона отдавать вовсе не обязаны, например накормите голодного, но в великодушии это не главное. Отсюда возникающее иногда чувство, что справедливость важнее великодушия, которое в сравнении с ней воспринимается как роскошь или необязательный душевный порыв. "Прежде чем быть великодушным, надо быть справедливым, – сказал Шамфор (20), – как прежде надо иметь сорочку, а уж потом – кружева к ней". Возможно. Но поскольку эти добродетели принадлежат к разным сферам, вряд ли следует рассматривать этот вопрос исключительно с данной точки зрения. Бесспорно, справедливость и великодушие касаются наших взаимоотношений с другими людьми, но великодушие более субъективно, более единично, более наполнено живым чувством, более непосредственно. Справедливость, даже в аспекте своего практического применения, сохраняет некоторые черты объективности, универсальности, рассудочности и взвешенности. Великодушие больше связано с душой и характером; справедливость – с духом и разумом. Например, права человека могут стать предметом декларации. Но проявления великодушия – нет. Великодушный человек действует независимо от существования тех или иных документов и законов, он поднимается выше любых текстов и постановлений, прислушиваясь только к императивам любви, нравственности или солидарности.
На последнем остановимся подробнее. Первоначально я намеревался включить солидарность в список добродетелей, фигурирующих в этом трактате. Поэтому, наверное, будет нелишним коротко объяснить читателю, почему, вынужденный вести жесткий отбор (все-таки мой замысел состоял в том, чтобы написать малый трактат), я отказался от этой идеи, сочтя, что достаточно будет рассмотреть справедливость и великодушие.
Так что же такое солидарность? Это не столько долг, сколько свершившийся факт; не столько добродетель (вернее, ценность), сколько состояние души. Обратимся к этимологии. Быть с кем-то солидарным значит принадлежать к некой общности in solido (от латинского "полностью"). Так, на юридическом жаргоне солидарными именуют заемщиков, каждый из которых несет ответственность за всю сумму коллективного займа. От того же латинского корня образовано прилагательное solidus, означающее "твердый". А что такое твердое тело? Это такое тело, все частицы которого связаны друг с другом гораздо прочнее, чем в жидкостях и газах (можно сказать, что все его молекулы солидарны друг с другом), в результате чего все, что происходит с одной молекулой, происходит и со всем телом или, во всяком случае, отражается на нем. Одним словом, солидарность – это связь, взаимозависимость, общность интересов или судьбы. В этом смысле быть с кем-то солидарным означает принадлежать к одному и тому же коллективу и разделять с ним – вольно или невольно, сознательно или неосознанно – его судьбу. Объективной солидарностью мы назовем то, что отличает камешек от кучи песка, а общество – от человеческого множества.
Как состояние души, солидарность – это не просто признание или чувство подобной взаимозависимости. Здесь мы будем говорить о субъективной солидарности. Вспомним лозунги мая 1968 года: "Рабочие и студенты! Мы заодно!" Из этого следовало, что победа одних будет означать победу других, и наоборот. И если одному из нас причинят вред, то затронуты окажемся мы все. Разумеется, я ничего не имею против этих чувств, представляющихся мне вполне благородными. Но следует ли считать их добродетельными? Или, если добродетель в них и присутствует, имеет ли она отношение к солидарности? Ведь владельцы предприятий в мае 1968 года проявили не меньшую (если не большую) солидарность, чем рабочие и студенты. Это не может послужить упреком ни тем ни другим, но все-таки делает сомнительной нравственную основу подобного единения. Добродетель редко бывает столь единодушно разделяема всеми без исключения. Итак, если солидарность (объективная) есть общность интересов и осознание этой общности (субъективная солидарность), то с точки зрения морали она стоит ровно столько, сколько стоят эти интересы. А интересы ценностью не являются. Тут приходится выбирать из двух одно. Или мы допускаем, что подобная общность реальна и действенна, и тогда, защищая других, я защищаю и самого себя (что отнюдь не предосудительно, но слишком отдает эгоизмом, чтобы считаться высоконравственным). Или эта общность иллюзорна, формальна или принадлежит сфере идей, и тогда, сражаясь за интересы других людей, я не проявляю к ним никакой солидарности (поскольку мои интересы не задеты), а проявляю справедливость (если человек, чьи интересы я защищаю, подвергается угнетению, оскорблению или грабежу) или великодушие (если он никем не угнетен, а просто несчастен и слаб). Короче говоря, солидарность слишком корыстна или иллюзорна, чтобы быть добродетелью. Она выступает под маской либо осознанного эгоизма, либо непризнанного великодушия. Это не мешает ей быть ценностью, но ценность ее тем выше, чем дальше она отходит от узости моего "я", от ограниченности эгоизма или от этического солипсизма. Это скорее отсутствие недостатка, нежели достоинство. Доказательством тому служит сам язык, который, несмотря на настойчивость политиков, упорно сопротивляется их попыткам наполнить понятие солидарности нравственным содержанием. Если я отзываюсь о каком-то человеке в следующих выражениях: "Он справедлив, великодушен, храбр, терпим, искренен и мягок", то все понимают, что я перечисляю его добродетели, благодаря которым этот человек предстает достойным морального уважения и даже восхищения. Но если я скажу о нем, что он солидарен, то мне немедленно зададут встречный вопрос: "С кем солидарен?"
Злоупотребление словом "солидарность", которое все мы сегодня наблюдаем, в первую очередь, как мне представляется, указывает на нашу неспособность использовать другие, правильные слова, потому что они нас пугают. Специалисты-лексикографы отмечают, что в современном общественно-политическом словаре термин "солидарность" часто употребляется в качестве осторожного заменителя "равенства". А также, добавил бы я, справедливости и великодушия. Но зачем нужна эта осторожность, на деле являющаяся робостью и недобросовестностью? Разве от того, что мы вычеркнем из разговорного обихода неудобные слова, нам будет легче примириться с отсутствием добродетелей, которые они обозначают? Печальны времена, в которые люди разделываются с великими словами, лишь бы не замечать собственного ничтожества!
Но поскольку я пишу трактат о добродетелях, а не словарь прописных истин, то я решил поместить солидарность в тот мир, которому она принадлежит – в мир общих или противоположных интересов, всякого рода корпоративных (даже если они носят планетарный характер) устремлений, в мир многочисленных лоббистов (даже если их действия вполне законны). Я не верю в то, что все люди солидарны между собой и все мы зависим друг от друга. Если вы завтра умрете, разве это помешает мне жить дальше? Если вы обеднеете, разве я стану менее богатым? Нищета третьего мира не только не мешает Западу богатеть, она является прямым или косвенным условием его растущего богатства за счет эксплуатации. И тот факт, что все мы живем на Земле и, следовательно, экологически солидарны, вовсе не отменяет того, что экономически мы находимся в состоянии конкуренции. Не надо рассказывать друг другу сказки! Африке и Южной Америке не нужна наша солидарность – им нужны справедливость и великодушие. Что касается разговоров о солидарности в странах Запада тех, кто имеет работу, с теми, кто ее не имеет, то достаточно посмотреть, чем конкретно занимаются профсоюзы в каждой отдельной отрасли. И мы увидим, что они защищают исключительно интересы своих работников, из чего следует, что никакая объективная солидарность не поможет решить проблему безработицы. Для этого требуется не солидарность (ведь интересы работающих и безработных могут не только различаться, но и вступать в прямое противоречие), а справедливость и великодушие. Во всяком случае, пора рассмотреть проблему с точки зрения морали и этики, чему, собственно, и посвящена эта книга. Разумеется, это всего лишь один ее аспект, не затрагивающий ни политику, ни экономику, которые не только не сводимы к морали, но и не подчиняются ей. Но если мораль – это еще не все, то это не означает, что она – ничто. Мораль значима ровно настолько, насколько мы этого хотим. Вот почему с ней так мало и редко считаются.
Но вернемся к великодушию. Бесспорно, солидарность способна вызывать великодушие и служить ему побудительным мотивом. Но солидарность становится по-настоящему великодушной только при условии, что выходит за рамки интересов – даже осознанных и разделяемых с другими. Иными словами, только при том условии, что она выходит за рамки солидарности! Если бы, например, я видел свой интерес в защите детей из стран третьего мира, то для помощи им мне не понадобилось бы никакое великодушие – вполне хватило бы ясности ума и осторожности. В 1960-е годы католическое движение выдвинуло лозунг: "Бороться с голодом, чтобы сохранить мир". Молодежь была им шокирована. Чувство великодушия подсказывало, что подобный торг омерзителен. Было ли это заблуждением? Не знаю. Во всяком случае, если бы мы действительно поверили, что в этом заключается наш интерес, мы бы так и сделали (мы же не идиоты!), но сделали бы вовсе не из великодушия. Тот факт, что мы почти ничего не сделали, доказывает, что наш подлинный интерес не имел с этим планом ничего общего. Следовательно, заявляя обратное, мы лицемерим. Мы не слепцы и не глупцы, и объяснить наше поведение неведением нельзя. Его можно объяснить только эгоизмом. Нам не ума не хватило – нам не хватило великодушия.
Не хотелось бы все сводить к деньгам, поскольку есть много других вещей, которыми можно делиться, но признаем: деньги имеют то неоспоримое достоинство, что легко поддаются счету. Например, вполне правомерен следующий вопрос: какой процент своих доходов ты жертвуешь в пользу тех, кто беднее или несчастнее тебя? Оставим в стороне налоги – мы же не платим их добровольно. Оставим в стороне родственников и близких друзей – любовь гораздо лучше, чем великодушие, объясняет, почему мы столько делаем для них (их счастье – это наше счастье). Я, конечно, немного упрощаю. В вопросе с теми же налогами тоже можно проявить великодушие – если, принадлежа к среднему или обеспеченному классу, человек голосует за партию, которая твердо намерена эти налоги увеличить. Но это встречается настолько редко, что мало кому удается проявить подобное великодушие. Все наши партии, дружно обещая снижение налогов, тем самым демонстрируют, какой кредит доверия они оказывают нашему великодушию. Меня считают пессимистом. Но разве не очевидно, что все наши политики – еще большие пессимисты, что бы они там ни говорили, и по гораздо более весомым причинам?