Я все-таки заговорил о свободе воли, хотя дал слово, что не стану касаться этого вопроса. Ну хорошо, посмотрим на это дело иначе. Допустим, есть два способа прощать – в зависимости от того, верим мы в свободу воли виновного или не верим. Чистая милость, если верим, и подлинное знание, если не верим. Но и то и другое объединяет общая черта – она-то и есть милосердие: ненависть исчезает, а вина, не подвергаясь ни забвению, ни оправданию, принимается за то, чем она на самом деле и является – ужасом, с которым надо бороться; горем, которое надо оплакать; реальностью, с которой приходится жить. И в том и в другом случае остается человек, которого по возможности надо возлюбить. В других своих книгах я подробно анализирую понятие свободы воли, объясняя, почему оно не вызывает у меня доверия, но здесь не время и не место подробно останавливаться на этом. Хочу лишь напомнить читателю великую мысль Спинозы: люди ненавидят друг друга тем больше, чем они, по их мнению, свободнее, и наоборот. Вот почему разум умиротворяет, а знание милосердно. "Судить, – говорит Мальро (26), – это значит не понимать, потому что, сумев понять, мы не смогли бы судить". Я бы уточнил: мы не смогли бы ненавидеть, а это все, чего от нас требует – и что предлагает нам – милосердие.
"Не высмеивать, не оплакивать, не ненавидеть, но понимать", – призывает Спиноза. Это и есть милосердие, основанное на истине. Является ли оно одновременно прощением? Не совсем, потому что, единожды поняв, нам уже нечего прощать (знание, как и любовь, делает прощение настолько же необходимым, насколько и излишним). Извинением? Я не собираюсь сражаться из-за слов. Если угодно, извинить можно все, потому что всему можно найти причину. Но мало знать причину: прощение является практическим воплощением этой идеи, которая в ином случае осталась бы голой абстракцией. Я уже говорил, что мы не держим зла на дождь и молнию, которым нам нечего прощать. Но разве не то же самое можно сказать о дурном человеке? И разве это не чудо, что милосердие все-таки существует? Что прощение исчезает в тот самый миг, когда мы его даем? Что ненависть растворяется в истине? Человек – не империя в империи; для него все реально и все истинно, добро и зло, и поэтому нет ни добра, ни зла, помимо любви и ненависти, которые в нас заключены. Вот почему милосердие Божие, как сказал бы Спиноза, действительно бесконечно – оно и есть сама истина, а истина никого не судит. Никто не может постоянно обитать в областях, населенных мудрецами, мистиками и святыми. Но милосердие подталкивает к ним и указывает нам путь. Если угодно, это божественное видение в человеческом сердце: мир в истине и бесконечная доброта в любви и прощении. Но любовь выше прощения, вернее, само прощение становится выше в любви. Простить значит положить конец ненависти, следовательно, положить конец своей способности прощать: когда прощение свершилось, когда не осталось ничего, кроме истины и любви, больше не надо вытравливать из своего сердца ненависть – прощение самоуничтожается в милосердии. Вот почему в самом начале я говорил, что милосердие не столько добродетель прощения, сколько его истина: оно превращает его в реальность, одновременно уничтожая его объект (не саму вину, а именно ненависть); оно осуществляет прощение, уничтожая его. Мудрец, следующий заветам Спинозы, в каком-то смысле не нуждается в том, чтобы что-либо кому-либо прощать, но не потому, что он не может стать объектом несправедливости или агрессии, а потому, что он никогда не руководствуется идеей зла и не обманывается иллюзией свободы выбора. При этом его мудрость не становится менее милосердной, скорее наоборот: поскольку ненависть исчезает без следа, унося с собой всякую мысль об абсолютной вине (на которой лежала бы ответственность не за поступок, а за то, что человек таков, каков он есть), и любовь вновь становится возможной. В другом смысле мудрец прощает все. Потому что считает всех людей невинными и добрыми? Конечно нет. Если поступки как добрых, так и злых людей в равной мере являются частью природы и диктуются ее законами, это не значит, что между ними утрачивается всякое различие, и не только количественное, но и сущностное. Хотя и крыса, и ангел, и печаль, и радость в равной мере зависят от Бога (то есть от природы), крыса не может стать разновидностью ангела, а печаль – разновидностью радости. Милосердие не влечет за собой уничтожения вины, которая остается неизменной, и не стирает различий между ценностями, которые она провозглашает. Оно также – напомним еще раз – не отменяет необходимости борьбы. Но, уничтожая ненависть, милосердие снимает с себя обязанность искать ей оправдания. Усмиряя гнев и мстительность, оно делает возможным справедливый суд, а при необходимости и безмятежное наказание. Наконец, оно позволяет рассмотреть и такую возможность: если дурные люди тоже являются частью реальной действительности, то они открыты нашему познанию и пониманию, а также – пусть в далекой перспективе – и нашей любви. Разумеется, не все на свете имеет одинаковую ценность, но все – истинно, и негодяй так же реален, как порядочный человек. Милосердие для всех! Мир для всех! Даже в бою.
Но наше воображение сопротивляется этому. И ненависть тоже сопротивляется. "Если бы Спиноза был современником массовых уничтожений людей, – сказал однажды коллега, – то на свете не было бы ни одного спинозиста. Побывай Спиноза в Освенциме, он уже не сказал бы: "Не высмеивать, не оплакивать, не ненавидеть, но понимать". После Освенцима простить не значит понять. Вернее сказать, мы никогда не сможем этого понять, потому что понимать тут нечего. Бездны чистого зла не поддаются пониманию". Так ли это на самом деле? Не много ли чести – считать это зверье непознаваемым и непостижимым? Да ну? Эйнштейна мы понять в состоянии, Моцарта тоже, а эсэсовца нет? Значит, жизнь рациональна, а ненависть – нет? Любовь понять можно, а жестокость нельзя? Низводя концлагеря до идеи абсолютного иррационализма, мы признаем правоту (пусть только по одному этому пункту, но и это чересчур) тех иррационалистов, которые их построили и использовали. Чего стоил бы разум, если бы он был в состоянии понять только тех, кто разумен? Нацизм не разумен, но он вполне рационален, как и любое явление действительности. Разум не может его одобрить, но это не снимает с него обязанности изучить и объяснить его. И чем еще занимаются наши историки? И как по-другому с ним бороться?
Здесь особенно важно различать милосердие и забвение. Традиция говорит, что простить можно все. Представители нового времени с этим в принципе согласны. Вот что пишет Янкелевич:
"Прощение не спрашивает, достойно ли преступление прощения, достаточен ли срок наказания и успела ли утихнуть обида. Нет такой страшной вины, которую нельзя было бы простить. Всемогущему помилованию доступно все! В этом смысле прощение всесильно. Там, где множится грех, прощение множится стократно, если верить Апостолу Павлу. Если существуют такие страшные преступления, что никакого тюремного срока не хватит, чтобы их искупить, остается надежда на прощение. Прощение и существует для таких исключительных, неизлечимых случаев".
При этом очевидно, что нельзя забыть о преступлении, как нельзя забыть о нашем долге верности его жертвам и о необходимости бороться с современными преступниками и последователями вчерашних преступников. Янкелевич в своей книге "Прощение" подробно объясняет это. Тем не менее одна тема остается зиять открытой раной. Следует ли прощать тех, кто никогда не просил о прощении? Янкелевич уверен, что нет.
"Смысл прощению придает раскаяние виновного, особенно – его угрызения совести, так же как только отчаяние придает смысл помилованию. Прощение не предназначается ни довольным собой людям с чистой совестью, ни нераскаявшимся преступникам. Прощение существует не для свиней. Прежде чем обсуждать вопрос о прощении, надо, чтобы виновный перестал отрицать свою вину и признался в содеянном, не оправдывая себя обстоятельствами, а главное – не перекладывая вину на своих жертв. Это необходимый минимум. Ведь для того, чтобы мы кого-то простили, надо, чтобы этот кто-то попросил у нас прощения. С какой стати нам прощать тех, кто не сожалеет о своих чудовищных преступлениях? И если неискупленные преступления суть единственные, нуждающиеся в прощении, то нераскаявшиеся преступники ни в каком прощении не нуждаются".
Да, наверное, преступники в нем не нуждаются. Но мы сами? Ненависть это уныние, и только радость – благо. Разумеется, я не имею в виду, что надо мириться с жестокостью преступников или терпеть их бесчинства. Но разве для того, чтобы с ними бороться, мы должны их ненавидеть? Я также не имею в виду, что надо забыть о том, что было в прошлом. Но разве для того, чтобы помнить о нем, нам нужна ненависть? Речь не о том, чтобы объявить грех не бывшим – этого мы сделать не можем и не должны (только жертвы могли бы позволить себе это, но они убиты). Речь о том, чтобы в силу наших возможностей уничтожить ненависть и продолжать борьбу, когда она в наших силах, с радостным сердцем. Если же радость неуместна, вот тогда следует призвать на помощь милосердие. Чтобы возлюбить врага своего, если это возможно. Если нет, то простить его.
Если верить традиции, пример подобного прощения нам дают Христос и св. Евгений. Они прощают злодея, не ожидая, что он станет менее злым (иначе он уже раскаялся бы в совершенном зле). Это прощение – подлинная благодать, а не обмен (прощение за раскаяние); оно не ставит никаких условий и не ищет для себя никакой выгоды, но тем не менее оборачивается величайшей победой над ненавистью. Это прощение, которое ничего не забывает, но все понимает, ничего не зачеркивает, но все принимает. Оно не отказывается ни от борьбы, ни от мира, ни от себя, ни от другого, ни от ясности ума, ни от милосердия. Нам далеко до Христа и святых, здесь не поспоришь, но разве это мешает им освещать нам путь?
Я не считаю, что Священное Писание способно заменить мудрость, как не считаю, что в нем можно найти ответы на все вопросы. Мало того, лично я далеко не во всем (даже если оставить в стороне религию) с ним соглашаюсь. Я, например, нисколько не расположен подставлять вторую щеку, и, сталкиваясь с насилием, слабости предпочитаю меч. Призыв возлюбить врага своего предполагает, как минимум, наличие врага (нельзя возлюбить то, чего не существует). Но иметь врагов еще не значит обязательно их ненавидеть. Радость – в любви, а не в бессилии и не в бегстве от трудностей. Возлюбить врагов не значит отказаться от борьбы с ними. Это значит вести с ними борьбу с радостным сердцем.
Милосердие – добродетель прощения, в этом и его тайна, и его истина. Милосердие аннулирует не вину, а злопамятность; не память, а гнев; не необходимость борьбы, а ненависть. Милосердие – это еще не любовь, но ее замена там, где любовь невозможна, или ее предтеча там, где время для любви еще не настало. Если угодно, это добродетель второго порядка, зато первой необходимости. Завет милосердия звучит следующим образом: если не можешь любить, по меньшей мере перестань ненавидеть.
Нетрудно заметить, что милосердие распространяется и на тяжкие проступки, и на оскорбления. Нерешительность в этом вопросе свидетельствует лишь о нашей мелочности. Мы всегда готовы осудить то, что задевает лично нас, в каждом оскорблении видим грех и считаем виноватым всякого, кто выступает против нас. Ничего с этим не поделаешь, но мы обязаны отдавать себе в этом отчет. Милосердие – для всех, в том числе и для себя.
Поскольку ненависть есть уныние, постольку милосердие – то, что ведет к радости (как и скорбь, на которую оно похоже и от которой, возможно, зависит: простить значит предать скорби свою ненависть). Если оно еще не достигло радости, то оборачивается прощением; если уже достигло – становится любовью. Милосердие – переходная добродетель, добродетель-посредник. Впрочем, в конце пути – для тех, кто до него доберется, – прощать становится больше нечего: милосердие торжествует в мире (прощай, ненависть! прощай, гнев!), где прощение, достигнув кульминации, исчезает. Милосердие бесконечно, как бесконечно зло, и поэтому, наверное, для нас недостижимо. Но любое усилие, направленное к милосердию, уже есть добродетель. Милосердие – это путь, и главное – оказаться на этом пути, даже если не сумеешь пройти его до конца. Прости себе, душа, всю свою ненависть и весь свой гнев.
Можно ли прощать самому себе? Разумеется! Ведь можно себя ненавидеть и избавиться от этой ненависти. Иначе невозможна мудрость. Невозможно счастье. Невозможен мир. Мы должны простить себе, что мы всего лишь такие, как есть. Простить себе, не впадая в несправедливость, что порой в нас "зашкаливает" ненависть, или страдание, или гнев. Иначе мы никогда не сможем простить своих врагов. Блаженны милосердные, ибо сражаются без ненависти, а ненавидят без сожалений!
Благодарность
Благодарность – самая приятная из добродетелей, хотя далеко не самая легкая. Да и с чего бы ей быть легкой? Бывают же редкие и труднодостижимые удовольствия, несмотря ни на что остающиеся приятными, возможно, даже приятнее прочих. Впрочем, в случае благодарности ее легкая сторона удивляет нас меньше, чем трудная. Кто станет спорить, что получать подарки приятнее, чем удары? Что говорить спасибо легче, чем прощать? Благодарность – вторичное удовольствие, в котором продолжается первичное, – словно эхо пережитой радости, словно небольшая добавка к испытанному счастью. Кажется, проще простого. Удовольствие получать и радость от того, что радуешься, – вот она, благодарность. Но мы не зря причислили благодарность к добродетелям. Если это добродетель, значит, она не возникает сама собой, значит, ее может недоставать, значит, в чувстве благодарности – несмотря на удовольствие или как раз по причине удовольствия – имеется какая-то заслуга. Почему? Благодарность – тайна, но не потому, что она доставляет удовольствие, а потому, что иногда, чтобы испытать благодарность, приходится преодолевать в себе некий барьер. Благодарность – самая приятная из добродетелей и самое добродетельное из удовольствий.
Мне возразят: а разве это не великодушие? Удовольствие не получать, а отдавать! Я ощущаю в этом аргументе некоторый рекламный душок, а потому призываю читателя к бдительности. Если бы отдавать было так приятно, разве нам понадобились бы рекламные зазывалы? Если бы великодушие было удовольствием, вернее, только и исключительно удовольствием, разве мы испытывали бы в нем такую острую нехватку? Отдавать что-либо значит лишать себя чего-то, и тем самым великодушие противостоит эгоизму и преодолевает его. Но получать? Благодарность ничего у нас не отнимает; это обратный дар без всяких потерь для себя и даже почти без объекта. Чем может поделиться благодарность? Только удовольствием от полученного. Можно ли представить себе добродетель более легкую, более светлую – так и хочется сказать, более моцартовскую, – и не только потому, что музыка Моцарта внушает нам чувство благодарности, но еще и потому, что Моцарт ее воспевает и воплощает, ибо в его музыке есть бесконечная радость, безграничная признательность чему-то такому, что не имеет определения, но что хочется назвать великодушием благодарности?
Разве есть на свете добродетель более благостная и более скромная, чем способность воздавать благодарность – улыбкой или танцем, песней или счастьем? Благодарность великодушна, и если мы так редко ее чувствуем, то не потому ли, что не любим отдавать? Что здесь больше эгоизма, чем бесчувственности? Ведь благодарить – это тоже отдавать, делиться чем-то с другим. Удовольствие, которое я готов с тобой разделить, больше не принадлежит мне одному. Радость становится нашей общей радостью. Счастье – общим счастьем. И эгоист может радоваться, получая что-то. Но даже свою радость он держит при себе, никому не позволяя на нее посягать. Если он демонстрирует свою радость, то только для того, чтобы другие ему завидовали: он выставляет свое удовольствие напоказ, подчеркивая, что это его личное удовольствие. Он уже забыл, что обязан этим удовольствием другим. Да и что ему до других? Вот почему эгоизм всегда неблагодарен: не потому, что он не любит получать, но потому, что не любит признавать, что он чем-то обязан другим, тогда как признание этого и есть благодарность. Он вообще не любит отдавать, не любит ни с кем делиться, а благодарность предполагает, что что-то нужно отдать. Что же именно? Да, собственно, саму благодарность – то самое эхо радости, о котором я уже говорил. Радости, благодаря которой благодарность есть любовь, разделенное добро и благодать. Удовольствие от удовольствия, счастье от счастья, благодарность за великодушие… Эгоист на это неспособен, он понимает только собственное удовлетворение и свое личное счастье, над которым трясется, как скупец над сундуками. Неблагодарность – это не отсутствие способности брать, а отсутствие способности отдавать, даже в форме радости и любви. Вот почему неблагодарность так распространена. Мы поглощаем радость, как черная дыра поглощает свет. Эта черная дыра называется эгоизмом.
Итак, благодарность – это дар, разделенное благо и любовь. Это радость, сопровождаемая идеей вызвавшей ее причины (сравним у Спинозы: "Любовь есть удовольствие, сопровождаемое идеей внешней причины"). И причина эта – чужое великодушие, храбрость или любовь. Я возвращаю тебе твою радость, возвращаю тебе твою любовь. В собственном смысле слова благодарность может относиться только к живым существам. Хотя тут же возникает вопрос: почему не всякая радость, независимо от вызвавшей ее причины, может быть объектом этой возвращенной радости, то есть объектом благодарности? Почему нельзя быть благодарным солнцу за то, что оно светит? Жизни, цветам, птицам? И всему остальному во вселенной, потому что иначе меня бы тоже не существовало. Вот почему у всякой радости, даже внутренней и чисто рефлексивной, всегда есть внешняя причина, и эта причина – вселенная, Бог или природа, то есть все сущее. Ничто не является причиной самого себя, следовательно, не может быть причиной собственной радости. Любая цепочка причин, а их бесчисленное множество, бесконечна: все связано со всем, все затрагивает нас и позволяет нам оставаться теми, кто мы есть. Всякая любовь должна быть любовью ко всему сущему (чем больше мы любим единичные вещи, мог бы сказать Спиноза, тем больше мы любим Бога), в результате чего на свет появилась бы всеобщая благодарность. Всеобщая не значит одинаковая: нельзя быть в равной мере благодарным птицам и змеям, Моцарту и Гитлеру. Благодарность всеохватывающая в том смысле, что она выражала бы благодарность ко всему на свете, ничего не исключая, даже худшего (Ницше говорил о трагической благодарности), потому что реальная действительность существует в своей целостности и это – единственная данная нам реальность.