Графиня де Шарни - Александр Дюма 26 стр.


- Ты спрашиваешь будто аристократ прошлого века! "Что за человек этот Кромвель? - вопрошал граф Страффорд, которому протектор должен был отрубить голову. - Продавец пива, кажется?"

- Уж не хотите ли вы сказать, что моей голове грозит то же, что голове сэра Томаса Уентворта? - спросил Жильбер, безуспешно пытаясь улыбнуться.

- Как знать! - отвечал Калиостро.

- Это лишний раз доказывает, что мне необходимо навести справки, - заметил доктор.

- Что за человек этот Робеспьер? - переспросил граф. - Ну что ж, во Франции его, пожалуй, кроме меня, не знает никто. Я люблю знать, откуда берутся избранники рока: это помогает мне понять, куда они идут. Род Робеспьеров происходит из Ирландии. Возможно, их предки входили в ирландские колонии, которые в шестнадцатом веке стали заселять наши семинарии и монастыри на северном побережье Франции. Там они, по-видимому, унаследовали от иезуитов умение вести споры, чему преподобные отцы учили своих питомцев; от отца к сыну в семье передавалось место нотариуса. Представители ветви, к которой принадлежит наш Робеспьер, обосновались в Аррасе - этом, как вы знаете, средоточии дворянства и духовенства. В городе было два сеньора, вернее, два короля: один - настоятель Сен-Вааста, другой - епископ Аррасский, у него такой огромный дворец, что подавляет своей тенью полгорода. В этом городе и родился в тысяча семьсот пятьдесят восьмом году тот, кого вы сейчас видите. Что он делал ребенком, чем занимался в юности, что делает сейчас - об этом я вам расскажу в двух словах; а кем он станет - об этом я вам уже сказал одним словом. В семье было четверо детей. Глава семьи овдовел; он был адвокатом в судах провинции Артуа; впав в уныние, он оставил адвокатуру, отправился рассеяться в путешествие и не вернулся. В одиннадцать лет старший ребенок - вот этот самый - оказался главой семейства, опекуном брата и двух сестер. Уже в этом возрасте - странная вещь! - мальчик осознаёт свою ответственность и быстро взрослеет. В двадцать четыре часа он стал тем, что представляет собой и по сей день: улыбка очень редко освещает его лицо и никогда - сердце! Он был лучшим учеником в коллеже. Ему выхлопотали у настоятеля Сен-Вааста одну из стипендий, которыми располагал прелат в коллеже Людовика Великого. Робеспьер приехал в Париж один, имея при себе рекомендацию к канонику собора Парижской Богоматери; год спустя каноник умер. Почти в то же время в Аррасе умерла младшая, самая любимая сестра Робеспьера. Тень иезуитов, только что изгнанных из Франции, еще была жива в стенах коллежа Людовика Великого. Вам знакомо это здание: там сейчас воспитывается ваш Себастьен; эти дворы, мрачные и глубокие, как в Бастилии, способны согнать румянец с самого свежего лица; юный Робеспьер был и так от природы бледен, а в коллеже его лицо стало мертвенно-бледным. Другие дети хоть изредка выходили за стены коллежа, для них существовали воскресные и праздничные дни; для сироты, жившего на стипендию и не имевшего покровителей, все дни были одинаковы. Пока другие дети наслаждались семейным уютом, он проводил время в одиночестве, тоске и скуке, отчего в сердце просыпаются зависть и злоба, убивающие душу в самом ее расцвете. Под их воздействием мальчик стал хилым, и юноша из него получился бесцветный. Наступит такой день, когда вряд ли кто-нибудь поверит в то, что существует портрет двадцатичетырехлетнего Робеспьера, на котором в одной руке он держит розу, другую прижимает к груди, а подпись гласит: "Все для милой!"

Жильбер печально улыбнулся, взглянув на Робеспьера.

- Правда, - продолжал Калиостро, - он выбрал этот девиз и заказал этот портрет в то время, когда девица поклялась ему, что ничто на свете не разлучит их; он принес такую же клятву и был готов ее исполнить. Он уехал на три месяца, а когда вернулся - узнал, что она вышла замуж! Впрочем, настоятель Сен-Вааста по-прежнему ему покровительствовал: он предоставил его брату стипендию в коллеже Людовика Великого, а ему самому - место судьи в трибунале по уголовным делам. И вот наступил день его первого процесса - надо было назначить наказание убийце; полный угрызений совести оттого, что он осмелился распорядиться человеческой жизнью, хотя обвиняемый и был признан виновным, Робеспьер подал в отставку. Он стал адвокатом, потому что ему надо было на что-нибудь жить и кормить сестру (брата хоть и плохо, но все-таки кормили в коллеже Людовика Великого). Едва он вступил в должность, как крестьяне стали его просить защитить их от епископа Аррасского. Робеспьер тщательно изучил документы, выиграл дело крестьян; еще не остывший после своего успеха, он был избран в Национальное собрание. В Национальном собрании Робеспьера одни ненавидят, другие презирают: духовенство выказывает ненависть адвокату, осмелившемуся выступать на суде против епископа Аррасского, а знать провинции Артуа питает презрение к "судейскому крючку", получившему образование из милости.

- Что же он за это время успел сделать? - перебил графа Жильбер.

- О Господи, да почти ничего для других, зато достаточно для меня. Если бы я не был заинтересован в том, чтобы он оставался беден, я завтра же дал бы ему миллион.

- Я повторяю свой вопрос: что он успел сделать?

- Вы помните тот день, когда лицемерное духовенство явилось в Собрание просить третье сословие, находившееся в неопределенном положении после королевского вето, начать работу?

- Да.

- Так перечитайте речь, произнесенную в тот день адвокатишкой из Арраса, и вы увидите, что у этой язвительной горячности, сделавшей его почти красноречивым, большое будущее.

- Ну, а что с тех пор?..

- С тех пор?.. A-а, вы правы. Мы вынуждены из мая перенестись в октябрь. Когда пятого числа Майяр, депутат от парижских женщин, обратился от имени своих избирательниц к Собранию, то все члены Собрания промолчали, а адвокатишка выступил не только резко, но так смело, как никто другой. Пока все так называемые народные заступники молчали, он поднялся дважды: в первый раз во время всеобщего шума, в другой раз - в полной тишине. Он поддержал Майяра, говорившего от имени голодных и просившего для них хлеба.

- Да, это и в самом деле уже серьезно, - в задумчивости заметил Жильбер, - однако он, может быть, еще изменит свою позицию.

- Ах, дорогой доктор, вы не знаете "Неподкупного", как его скоро назовут; да и кому придет в голову подкупать этого адвокатишку, над которым все смеются? Этот человек будет позднее - хорошенько запомните, Жильбер, мои слова - наводить на Собрание ужас, а сегодня он всеобщее посмешище! Среди знатных якобинцев бытует мнение, что господин де Робеспьер смешон: глядя на него, все члены Собрания забавляются и считают своим долгом его высмеивать. Ведь в больших собраниях бывает порой скучно, нужен какой-нибудь дурачок для забавы… В глазах таких господ, как Ламет, Казалес, Мори, Барнав, Дюпор, господин де Робеспьер дурак. Друзья его предают, исподтишка подсмеиваясь над ним; враги освистывают и смеются открыто; когда он берет слово, его никто не слушает, когда он возвышает голос, вокруг все кричат. А когда он произносит речь - как всегда, в пользу права, неизменно в защиту какого-то принципа, - никто его не слышит, только какой-нибудь неизвестный депутат, на ком оратор останавливает угрожающий взгляд, с насмешкой предлагает опубликовать эту речь. И только единственный из его коллег его угадывает и понимает, единственный! Как вы думаете, кто именно? Мирабо. "Этот человек пойдет далеко, - сказал он мне третьего дня, - потому что он верит во все, что говорит". Вы-то должны понимать, насколько это существенно для Мирабо.

- Да читал я его речи, - заметил Жильбер, - и они мне показались посредственными и заурядными.

- Ах, Боже мой! Я же вам не говорю, что это Демосфен или Цицерон, Мирабо или Барнав; нет, это всего-навсего господин де Робеспьер, как его принято называть. Кстати, с его речами обращаются в типографии столь же бесцеремонно, как на трибуне: когда он говорит - его перебивают; когда речи оказываются в типографии - их искажают. Журналисты даже не называют его господином де Робеспьером, они не знают его имени и потому пишут так: "Господин Б.", "Господин N." или "Господин ***". Один Господь да я, может быть, знаем, сколько желчи накапливается в этой тощей груди, какие бури бушуют в этом ограниченном уме; ведь освистанному оратору, хоть он и чувствует свою силу, негде забыться после всех этих ругательств, оскорблений, предательств: у него нет ни светских развлечений, ни тихих семейных радостей. В своей тоскливой квартире в тоскливом Маре, в холодной комнате, нищей, голой, расположенной на улице Сентонж, он живет на скудное депутатское жалованье и столь же одинок, как в детстве в промозглом дворе коллежа Людовика Великого. Еще в прошлом году у него было молодое приятное лицо; взгляните: всего за год его голова высохла и стала похожа на черепа вождей караибов, которые привозят из Океании Куки и Лаперузы; он не расстается с якобинцами, и из-за незаметных постороннему взгляду волнений, переживаемых им, у него бывают кровотечения, и из-за них он уже два или три раза терял сознание. Вы замечательный математик, Жильбер, но я ручаюсь, что даже вы не сможете подсчитать, ценою какой крови заплатит оскорбляющая его знать, преследующее его духовенство, не желающий слышать о нем король за ту кровь, что сейчас теряет Робеспьер.

- Зачем же он ходит к якобинцам?

- В Собрании его освистывают, а у якобинцев к нему прислушиваются. Якобинцы, дорогой доктор, - это Минотавр в детстве: он сосет молоко коровы, а потом сожрет целый народ. Так вот, Робеспьер - самый типичный из всех якобинцев. Все якобинское общество представлено в нем одном, он является его выражением, ни больше ни меньше; он идет с якобинцами в ногу, не отставая и не обгоняя их. Я вам, кажется, обещал показать инструмент, что в настоящее время только изобретается; цель его создателя - рубить одну-две головы в минуту. Из всех ныне здесь присутствующих именно господин де Робеспьер, адвокатишка из Арраса, задаст этой машине смерти больше всех работы.

- Вы, признаться, делаете сегодня очень мрачные предсказания, граф, - заметил Жильбер, - и если ваш Цезарь не утешит меня хоть немного после вашего Брута, я могу забыть, зачем сюда пришел. Прошу прощения, так что же Цезарь?

- Взгляните вон туда; он разговаривает с господином, которого еще не знает, но который, однако, окажет огромное влияние на его судьбу. Господина этого зовут Баррас: запомните это имя и вспомните его при случае.

- Я не знаю, ошибаетесь ли вы, граф, - сказал Жильбер, - но вы, во всяком случае, прекрасно подбираете свои типы. У вашего Цезаря голова будто нарочно создана для короны, а глаза… признаться, я не успел схватить их выражения…

- Ну, конечно, ведь они обращены внутрь; эти глаза - из тех, что угадывают будущее, доктор.

- А что он говорит Баррасу?

- Он говорит, что, если бы Бастилию защищал он, ее никогда бы не захватили.

- Так он не патриот?

- Люди, подобные ему, не хотят быть чем-либо, прежде чем не станут всем сразу.

- Я вижу, этот младший лейтенантик настраивает вас на шутливый лад?

- Жильбер, - ответил Калиостро, - как верно, что тот господин (он указал рукой на Робеспьера) вновь воздвигнет эшафот Карла Первого, точно так же верно и то, что этот (он указал на корсиканца с гладкими волосами) восстановит трон Карла Великого.

- Стало быть, наша борьба за свободу бесполезна?! - в растерянности вскричал Жильбер.

- А кто вам сказал, что один из них, сидя на троне, не сделает для свободы так же много, как другой - при помощи эшафота?

- Так он станет Титом, Марком Аврелием, богом мира, явившимся утешить людей медного века?

- Это будет Александр и в то же время Ганнибал. Рожденный в огне войны, он на войне прославится, но на войне же и погибнет. Я поручился за то, что вы не сможете подсчитать, какой кровью знать и духовенство заплатят за кровь Робеспьера; попытайтесь представить, сколько это будет крови, умножьте на что угодно, но всего этого будет мало по сравнению с рекой, озером, морем крови, которую прольет этот человек при помощи своей пятисоттысячной армии в боях, длящихся по три дня, - боях, в течение которых будет сделано по сто пятьдесят тысяч пушечных выстрелов.

- Каков же будет результат от всего этого шума, дыма и хаоса?

- Результат будет такой же, как после всякого сотворения, Жильбер; на нашу долю выпало похоронить старый мир: нашим детям суждено увидеть рождение нового мира; а этот человек - великан, охраняющий в него вход; подобно Людовику Четырнадцатому, Льву Десятому, Августу, он даст свое имя открывающейся эпохе.

- Как же зовут этого человека? - спросил Жильбер, поддавшись убежденному тону Калиостро.

- Пока его зовут всего-навсего Бонапартом, - отвечал пророк, - но придет день, когда его назовут Наполеоном!

Жильбер опустил голову на руку и так глубоко задумался, что не заметил, как началось заседание и один из ораторов поднялся на трибуну…

Прошел час, однако ни шум в собрании, ни гомон на трибунах - заседание было бурным - не могли вывести Жильбера из задумчивости. Вдруг он почувствовал, как чья-то властная рука вцепилась ему в плечо.

Он обернулся. Калиостро исчез, а на его месте сидел Мирабо.

Лицо Мирабо было искажено гневом.

Жильбер вопросительно на него взглянул.

- Ну что? - спросил Мирабо.

- В чем дело? - удивился Жильбер.

- А в том, что нас провели, осрамили, предали. Двор отказался от моих услуг; вас сделали жертвой обмана, а меня - дураком.

- Я вас не понимаю, граф.

- Вы что же, не слышали?..

- Чего именно?

- Только что принятого решения?

- Где?

- Здесь!

- Что за решение?

- Так вы спали?

- Нет, - возразил Жильбер, - просто я задумался.

- Итак, завтра в ответ на мое сегодняшнее предложение пригласить министров для участия в заседаниях Национального собрания трое друзей короля выступят с требованием, чтобы ни один член Собрания не мог быть назначен министром во время его сессии. И вот подготовленная с таким трудом комбинация рассыпается от каприза его величества Людовика Шестнадцатого; впрочем, - продолжал Мирабо, грозя кулаком небесам, как Аякс, - клянусь моим именем, я им за это отомщу: если одного их желания довольно для того, чтобы уничтожить министра, они увидят, что моего желания достаточно, чтобы пошатнуть трон!

- Но вы тем не менее пойдете в Собрание, вы все равно будете сражаться до конца? - спросил Жильбер.

- Да, я пойду в Собрание и буду стоять до конца!.. Я из тех, кого можно похоронить только под руинами.

И потрясенный Мирабо вышел, еще более прекрасный и угрожающий, с печатью богоизбранности на челе.

И действительно, на следующий день по предложению Ланжюине, несмотря на нечеловеческие усилия Мирабо, Национальное собрание подавляющим числом голосов решило, что "ни один член Национального собрания не может быть назначен министром во время сессии".

- А я, - закричал Мирабо, как только декрет был принят, - предлагаю поправку, которая ничего не меняет в вашем законе! Вот она! "Все члены настоящего Собрания, за исключением господина графа де Мирабо, могут быть назначены министрами".

Все переглянулись, подавленные этой дерзостью. Потом в полной тишине Мирабо спустился с трибуны с тем же достоинством, с каким он проходил мимо г-на де Дрё-Врезе со словами: "Мы здесь собрались по воле народа и уйдем лишь со штыком в брюхе!"

Он вышел из зала.

Поражение Мирабо очень походило на победу кого-то другого.

Жильбер даже не пришел в Национальное собрание.

Он остался дома, размышляя о странных предсказаниях Калиостро и не веря в них до конца, однако он никак не мог отделаться от этих мыслей.

Настоящее представлялось ему слишком незначительным по сравнению с таким будущим!

Возможно, читатель спросит, как я, простой историк былых времен - temporis acti, - объясню предсказание Калиостро относительно Робеспьера и Наполеона?

В таком случае я попрошу того, кто задается таким вопросом, объяснить мне предсказание мадемуазель Ленорман Жозефине.

В этом мире необъяснимые вещи встречаются на каждом шагу; для тех, кто не умеет их объяснять или не желает в них верить, и придумано сомнение.

XXX
МЕЦ И ПАРИЖ

Как говорил Калиостро, как угадал Мирабо, именно король провалил все планы Жильбера.

Согласие Марии Антуанетты на переговоры с Мирабо было продиктовано, пожалуй, скорее любовной досадой и женским любопытством, нежели политикой королевы, и потому она без особого сожаления отнеслась к тому, что рухнуло все это конституционное сооружение, глубоко ненавистное ей.

А король твердо занял выжидательную позицию, он решил таким образом выиграть время и обратить себе на пользу складывавшиеся обстоятельства. Впрочем, затеянные им переговоры давали ему надежду бежать из Парижа и укрыться в каком-нибудь надежном месте, что было его излюбленной мечтой.

С одной стороны переговоры, как мы знаем, велись с Фаврасом, представлявшим месье, с другой стороны - графом де Шарни, посланцем самого Людовика XVI.

Шарни добрался из Парижа в Мец за два дня. Там он нашел г-на де Буйе и передал ему письмо короля. Это было, как помнит читатель, обыкновенное рекомендательное письмо. Господин де Буйе, подчеркивавший свое недовольство происходившими событиями, вел себя вначале весьма сдержанно.

Действительно, сделанное ему предложение меняло все его планы. Императрица Екатерина только что пригласила его к себе на службу, и он собрался было испросить письменного позволения у Людовика XVI принять это предложение, как вдруг получил от него письмо.

Итак, г-н де Буйе вначале колебался; однако, услышав имя Шарни, памятуя о его родстве с г-ном де Сюфреном и судя по долетавшим до него слухам о том, что королева оказывала ему полное доверие, он, как верный роялист, захотел вырвать короля из объятий этой пресловутой свободы, которую многие считали настоящей тюрьмой.

Однако прежде чем вступать с Шарни в какие-либо переговоры, г-н де Буйе, не уверенный в полномочиях графа, решил послать в Париж для личной беседы с королем по этому серьезному вопросу своего сына графа Луи де Буйе.

На время этих переговоров Шарни должен был оставаться в Меце. Ничто не притягивало его в Париж, а долг чести, несколько им преувеличенный, повелевал ему оставаться в Меце в качестве заложника.

Граф Луи прибыл в Париж к середине ноября. В то время охрана короля была возложена на г-на де Лафайета, а граф Луи де Буйе приходился тому кузеном.

Он остановился у одного из своих друзей, известного своими патриотическими взглядами и путешествовавшего в те дни по Англии.

Проникнуть во дворец без ведома г-на де Лафайета было для молодого человека делом если и не невозможным, то уж во всяком случае очень опасным и крайне трудным.

С другой стороны, г-н де Лафайет несомненно ничего не знал об отношениях, завязавшихся при посредничестве Шарни между королем и г-ном де Буйе, и потому для графа Луи не было ничего проще, как попросить самого г-на де Лафайета представить его королю.

Назад Дальше