Адорно принадлежал к числу пионеров обновленной критики познания, принимающей в расчет эмоциональное априори. В его теории сильны мотивы неявно-буддистского толка. Тот, кто страдает, не черствея, достигнет понимания; тому, кто может слышать музыку, в светлые мгновения открывается иная сторона мира. Непоколебимая уверенность в том, что действительное начертано рукою страдания, холодности и жесткости, определяет подход этой философии к миру. Правда, она едва ли верила в изменения к лучшему, но и не поддавалась искушению отупеть и привыкнуть к данному. Оставаться чувствительным и восприимчивым было как бы утопической позицией: держать обостренные чувства наготове для восприятия счастья, которое не придет, однако готовность к нему убережет нас от наихудшего огрубения.
В политическом и в нервном отношении эстетическая, "чувствительная" теория основана на построенной из смеси страдания, презрения и злости обвинительной позиции по отношению ко всему, что имеет власть. Она стилизует себя под зеркало мирового зла, буржуазной холодности, жажды господства, грязных делишек и порождающего их стремления к прибыли. Мир мужского - вот то, что она категорически не приемлет. Она черпает свое вдохновение из архаического "нет" в адрес мира отцов, законодателей и дельцов. Ее предрассудок состоит в том, что из этого мира может прийти только злая власть, направленная против мира живого. В этом причина застоя Критической теории. Наступательный потенциал самоотречения уже давно исчерпан. Мазохистский элемент превзошел творческий. Импульс Критической Теории достиг такого развития, что оказался способным взорвать рамки негативизма. В свое время она находила приверженцев среди тех, кто мог инстинктивно разделить с ней ее страдание-априори. Во всяком случае, среди поколения, которое начало открывать для себя, что сотворили или одобрили старшие, таковых было много. Поскольку же их было много, в Германии с середины шестидесятых годов вновь появилась тоненькая нить политической культуры - публичный спор о настоящей и правильной жизни.
Возрождение великого импульса зависит от самоосмысления некогда вдохновлявшегося им интеллекта. В чувствительной критике следует выявить мучительную неприязнь. Отказ питается первобытной злобой по отношению к "мужественности", к тому циническому пониманию фактов, которое продемонстрировали позитивисты, как политические, так и научные. Теория Адорно бунтовала против наклонности к соучастию, которая неотделима от "практичного образа мысли". Прибегнув к искусству жонглирования понятиями, она попыталась сконструировать знание, которое не было бы силой и властью. Она стала искать прибежище в царстве матери, среди искусств и желаний, о которых не принято говорить прямо и откровенно. "Не сотвори себе образа", будь утонченнее. Оборонительное мышление характеризуется своим стилем - попыткой защищать резервацию, где воспоминания о счастье связаны исключительно с утопией Женственного. В одной из ранних работ Адорно однажды почти открытым текстом выдал свою эмоционально-гносеологическую тайну. В нескольких разрывающих сердце строках он поведал о слезах, которые вызывает музыка Шуберта, поведал о том, как связаны слезы и познание. Мы плачем, слушая эту музыку, потому что мы не таковы, как она - нечто совершенное, обращенное к утраченной сладости жизни как к чему-то очень далекому и мимолетному.
Счастье всегда следует мыслить только как нечто утраченное, только как прекрасное Чужое. Оно не может быть более чем предчувствием, более чем отдаленным представлением - тем, к чему мы устремляемся со слезами на глазах, не становясь к нему ближе. Все остальное так или иначе принадлежит "ложной жизни". Доминирует мир отцов, который постоянно устрашающим образом согласуется с отлившимся в систему гранитом абстракций. У Адорно неприятие мужского зашло столь далеко, что он оставил от имени отца только одну букву - W. Но ведь путь к лугу и не должен быть путем в лесную чащу.
После того как студенческое движение сошло на нет, мы переживаем упадок в области теории. Правда, учености и "уровня" стало больше, чем когда-либо, однако порывы вдохновения не приносят плодов. Оптимизм "тех еще времен", вера, что жизненные интересы могут совпасть с устремлениями теории общества, в значительной степени угасли. В их отсутствие вдруг обнаружилось, насколько скучна может быть социология. После краха "левого" акционизма, террора, вызвавшего в ответ во много раз более сильный антитеррор, просветительский лагерь счел, что мир движется по кругу. Начали с того, что хотели сделать всех могильщиками немецкой истории и плакальщиками по ней, а закончили тем, что впали в меланхолию сами. Критика, кажется, стала еще более невозможной, чем полагал Беньямин. Критическое "настроение" обратилось внутрь, приняв вид увлечения филологическими садиками, в которых выращиваются ирисы (Schwertlilien) Беньямина, цветы зла Пазолини и белладонна Фрейда.
Критика - в любом смысле этого слова - переживает печальные дни. Вновь наступило время маскарадной критики, когда критические позиции подчинены профессиональным ролям. Критицизм с ограниченной ответственностью, бизнес на Просвещении как путь к успеху - вот позиция на границе между новыми видами конформизма и старыми амбициями. Уже у Тухольского, "в те еще времена", можно было ощутить пустоту критики, которая стремится подчеркнуть, что она не питает никаких иллюзий. Она знает, что успех - это еще далеко не влияние. Она отличается блестящим слогом, но ничему не может помочь, и это становится заметно. Этот почти повсеместно обретаемый опыт питает скрытые разновидности цинизма современных просветителей.
Немного перца в вялую маскарадную критику добавил Пазолини, который, по крайней мере, придумал ясный и понятный костюм - костюм корсара. Интеллектуал в роли разбойника - не такая плохая мечта. Едва ли мы раньше видели себя такими. Гомосексуалист подал сигнал к началу борьбы против феминизации критики. Как Дуглас Фэрбенкс, прыгая по такелажу культуры с саблей наголо, то побеждая, то терпя поражения, скитаясь по океанам социального отчуждения. Удары так и сыплются во все стороны. Поскольку костюм аморален, с точки зрения морали он сидит как влитой. Корсар не может занять солидную, стабильную позицию, так как он все время пребывает в движении, сражаясь то с одними, то с другими врагами, маневрируя между боевыми порядками, которые то и дело меняются. Возможно, образ корсарствующего интеллекта у Пазолини отсылает нас в прошлое, к Брехту - я имею в виду молодого, злого Брехта, а не того, который полагал, что его долг - давать уроки на коммунистической галере.
В мифе о корсаре заслуживает одобрения элемент наступательности, атаки. Сомнительной и внушающей опасения была бы только иллюзия, что интеллект имеет свою основу в схватке как таковой, в схватке ради самой схватки. На самом деле Пазолини отнюдь не победитель, он изранен и побежден, как и Адорно. То, что открывает ему глаза и позволяет критически видеть мир,- это страдание-априори, делающее столь трудными даже самые простые в жизни вещи. Великой критики не бывает, если у критика нет великого изъяна. Все это были тяжелораненые от культуры, те, кто с огромными усилиями, найдя для себя какой-нибудь целительный бальзам, продолжал вертеть колесо критики. Известное свое сочинение Адорно посвятил Генриху Гейне - "Рана Гейне". Она, рана - и ни что иное! - зияет в каждой сколько-нибудь значительной критике. С великими достижениями современной критики повсюду соседствуют зияющие раны: рана Руссо, рана Шеллинга, рана Гейне, рана Маркса, рана Кьеркегора, рана Ницше, рана Шпенглера, рана Хайдеггера, рана Теодора Лессинга, рана Фрейда, рана Адорно. Из самостоятельно изобретенных бальзамов для лечения великих ран возникают разновидности критики, которые служат для эпох копилками опыта самопознания. Каждая критика - это новаторство в страдании, вызванном эпохой, и пример показательного лечения.
Я лишен амбициозного желания попасть в число страдальцев из этого достойного лазарета критических теорий. Пришло время для новой критики темпераментов. Там, где Просвещение выступает в роли "печальной науки", оно невольно способствует меланхолическому оцепенению. Критика цинического разума поэтому сулит, скорее, веселую работу, при которой с самого начала ясно, что она не столько работа, сколько отдых от нее.
Мотив:
Нам укажут: обоснование чересчур продуманное и тщательное, чтобы быть совершенно правдивым. Я вынужден смириться с тем, что может возникнуть впечатление, будто речь идет о попытке спасти "Просвещение" и Критическую Теорию; парадоксальность избираемой мной методы спасения поспособствует тому, чтобы первое впечатление не осталось единственным.
Если поначалу покажется, что Просвещение неизбежно заканчивается циническим разочарованием, то вскоре лист будет перевернут, и исследование цинизма станет обоснованием славной свободы от иллюзий. Просвещение всегда было разочарованием - в позитивном смысле этого слова, разочарованием как освобождением от чар, и чем больше оно прогрессирует, тем ближе момент, когда разум заставит нас сделать попытку утверждения чего-то. Философия, исходящая из духа "Да", включает также и "Да" по отношению к "Нет". Это - не цинический позитивизм, не "одобрительно-принимающее" умонастроение. "Да", которое я имею в виду - это не "Да" побежденного. Если в нем есть что-то от повиновения, то от единственного повиновения, на которое способен просвещенный человек,- от повиновения своему собственному опыту и познанию.
Европейский невроз предполагает представление о счастье как цели и о напряженном труде ума как пути к ее достижению. От гнета этого невроза нужно избавиться. Ради того хорошего, от которого так легко уходят, вовлекаясь в процесс развития, необходимо покончить с критической страстью к улучшению. Ирония состоит в том, что цель критического усилия - достижение самого непринужденного и естественного расслабления.
Незадолго до смерти Адорно в лекционном зале Франкфуртского университета произошла сцена, которая может послужить ключом к предпринятому здесь анализу цинизма. Философ как раз намеревался начать свою лекцию, когда группа демонстрантов преградила ему путь на кафедру. Нечто подобное в 1969 году было в порядке вещей. В данном случае, однако, кое-что заставляет нас подольше задержать взгляд на этой сцене. Среди тех, кто преградил дорогу мыслителю, обращали на себя внимание студентки, которые в знак протеста обнажили перед ним свои груди. На одной стороне была плоть, которая занималась "критикой", на другой - горько разочарованный человек, без которого вряд ли кто-либо из присутствовавших узнал бы, что такое критика - цинизм в действии. Философа лишило права голоса не голое насилие, а насилие голого . Правое и неправое, истинное и неистинное в этой сцене смешались и спутались именно таким образом, который вполне типичен для цинизма. Цинизм осмеливается выступать с голыми истинами, которые - в том виде, в котором они преподносятся,- содержат в себе нечто неистинное.
Там, где покровы конститутивны для культуры, там, где жизнь в обществе подвержена принуждению ко лжи, в действительном высказывании истины проявляется агрессивный момент, нежелательное обнажение. Однако стремление к срыванию покровов в конце концов оказывается сильнее. Только полная обнаженность и несокрытость вещей освобождают нас от вынужденного недоверчивого подчинения. Желать "голой истины" - это мотив отчаявшейся чувственности, которая хочет сорвать покровы конвенций, лжи, абстракций и засекречивания, чтобы добраться до самой вещи, до сути дела. Этот мотив я и хочу исследовать. Смесь из цинизма, сексизма, "деловитого реализма" и психологизма формирует настроение, господствующее в надстройке Запада,- настроение сумерек, благоприятствующих совам и философии.
Основываясь на своих побуждениях, я обнаруживаю детское благоговение перед тем, что называлось философией в греческом смысле, причиной чему отчасти, впрочем, была семейная традиция почитания ее. Часто моя бабушка, дочь учителя из семьи идеалистов, с гордостью и почтением объявляла мне, что "Критику чистого разума" написал не кто иной, как Кант, а "Мир как воля и представление" принадлежит перу Шопенгауэра. И вероятно, в мире существуют другие такие магические книги, которые нельзя читать, потому что они слишком трудны, но которыми надо все же восхищаться издали, как чем-то грандиозным.
Разве не существует философии, при изучении которой не возникает впечатления, будто "старая костлявая рука" выворачивает нам мозг из головы? Мечта, которая увлекает меня,- увидеть чахнущее дерево философии снова в цвету, в самом настоящем цвету, без обмана, усыпанным причудливыми бутонами идей, красными, синими и белыми, играющими всеми красками первоначала, как тогда, на заре Греции, когда началась theoria и когда невероятно и внезапно, как все ясное, она нашла понимание своего языка. Неужели мы слишком стары в культурном отношении и нам не повторить такие опыты?
Я приглашаю читателя на некоторое время расположиться под этим деревом, которого, собственно, нет. Обещаю ничего не обещать, и в первую очередь - никаких Новых Ценностей. Критика цинического разума желает - если использовать характеристику, которую Генрих Гейне дал комедиям Аристофана,- следовать "глубокой идее уничтожения мира", на которой основывается Веселая Наука "и которая, как фантастическое ироническое волшебное дерево, быстро покрывается там красивыми цветами идей, поющими соловьями и прыгающими по ветвям обезьянками".
ПЕРВАЯ ЧАСТЬ РАЗДЕЛЕНИЯ
ПЯТЬ ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫХ РАЗМЫШЛЕНИЙ
1. Цинизм - сумерки ложного сознания
Времена суровые, зато новые.
Итальянская поговорка
И все-таки уже не было видно никого, кто стоял бы за всем этим. Все продолжало вертеться само собой. Интересы менялись от часа к часу. Нигде больше не было цели... Руководители потеряли голову. Они исчерпали себя без остатка, закоснели и устарели... Каждый человек в стране стал замечать: что-то не ладится... Лишь один путь еще позволял отсрочить крах... Франц Юнг. Завоевание машин. 1921
Недуг в культуре приобрел новое качество: он проявляется как универсальный диффузный цинизм. В растерянности стоит перед ним традиционная критика идеологий. Она не видит, к чему можно было бы приложить рычаг для Просвещения - ведь циническое сознание не дремлет. Современный цинизм подает себя как состояние сознания, которое следует за наивными идеологиями и их Просвещением. В нем и заключается действительная причина сенсации, состоящей в том, что критика идеологий выдохлась. Она осталась более наивной, чем то сознание, которое она хотела разоблачить; сохраняя свою добропорядочную рациональность, она не последовала за современным сознанием и не совершила вслед за ним поворота к хитроумному плюралистическому реализму. Доныне выстраивавшийся ряд форм ложного сознания: ложь, заблуждение, идеология - оказался незавершенным; современный менталитет заставляет добавить четвертый член ряда - феномен цинизма. Говорить о цинизме - значит попытаться войти в старое здание критики идеологий с нового входа.
Характеризовать цинизм как универсальный и диффузный феномен - значит войти в противоречие с устоявшимся употреблением понятий; в общем представлении цинизм есть не что-то диффузное, рассеянное, а нечто бросающееся в глаза, яркое и выдающееся, он не универсально распространен, а занимает позицию в стороне и в высшей степени индивидуален. Непривычные определения представляют нечто в новой форме проявления, делающей его чрезвычайно актуальным и в то же время неоспоримым.
Античность знает циника (лучше будет сказать: киника) как чудака-одиночку и моралиста-провокатора себе на уме. Диоген в бочке - прародитель этого типа. В альбоме портретов, изображающих социальные характеры, он предстает с тех пор как насмешник, не участвующий в общей игре, как ехидный и злой индивидуалист, который демонстрирует, что ни в ком не испытывает нужды, и которого никто не любит, потому что он не позволяет никому уйти неуязвленным, уклонившись от его грубо разоблачающего взгляда. По своему социальному происхождению он городская фигура,
отшлифованная в сутолоке античной метрополии. Можно было бы назвать его наиболее ранней формой проявления деклассированной, или плебейской, интеллигенции. Условием для того, чтобы он мог "цинически" выступить против высокомерия и моральных "секретов фирмы" высокоразвитой цивилизации, является существование ._ города со всеми его достижениями и теневыми сторонами жизни. Только при наличии города, выступая как его "негативное изображение", образ циника может выкристаллизоваться и обрести отчетливую форму - под прессом общественной молвы и всеобщей любви-ненависти к себе. И только город может включить циника, который демонстративно поворачивается к нему спиной, в число собственных оригиналов, которым он симпатизирует как ярко выраженным, расположенным к общению индивидуальностям.
В Новое время цинизм находит питательную почву как в городской культуре, так и в придворной сфере. И та и другая есть формы отливки злого реализма, от которого люди научились кривой ухмылке откровенной аморальности. Как там, так и здесь у вовлеченных в интенсивное общение интеллигентных людей накапливается светское знание, элегантно фланирующее между голыми фактами и конвенциональными фасадами. С самого низа, от деклассированной городской интеллигенции, и с самого верха, с вершины сознания государственных мужей, в серьезное мышление поступают сигналы, свидетельствующие о радикально-ироническом отношении к этике и об общественной конвенции, предполагающей, что общие законы до известной степени существуют только для глупцов, тогда как у человека знающего с губ не сходит усмешка рокового всеведения. Выразимся точнее: так усмехаются власть имущие, тогда как кини-ческие плебеи разражаются громким сатирическим смехом. На обширном поле цинического знания сходятся крайности: Уленшпигель встречается с Ришелье; Макиавелли - с племянником Рамо; шумные кондотьеры эпохи Возрождения - с элегантными циниками эпохи рококо; беззастенчивые предприниматели - с лишенными всяческих иллюзий босяками; твердокаменные стратеги - творцы систем - с лишенными всех и всяческих идеалов нигилистами.