ления о союзе любящих супругов. Бесчисленные романы вносят свой вклад в дело прочного внедрения шаблонов буржуазного эротического идеализма в головы читающей публики, преимущественно женского пола. В результате возникает культурное смятение и томление невиданных масштабов; ведь "буржуазная душа", с одной стороны, желала бы причаститься радостей любви и познать ее авантюрную, исполненную жизни, фантастическую и даже чувственно-страстную сторону, а с другой - должна была заботиться о том, чтобы любовь оставалась строго в рамках брака, чтобы "животная сторона" не играла в ней никакой роли и чтобы телесное, в самом крайнем случае, могло восприниматься только как "выражение" страсти души. Этот эротический идеализм паствы (поскольку не было ни одного священника, который проповедовал бы его) доводит антитезы сексуального цинизма прямо-таки до эпидемических масштабов. Буржуа в вопросах секса, как и во многих других, почти-что-реалист, который берет на себя риск видеть действительность такой, какова она есть, но отнюдь не отказывается по этой причине от своих идеализации и призрачных ценностей. Поэтому его идеалы постоянно подтачиваются и подмываются реалистическими догадками и подозрениями, и это противоречие делает мужчину-буржуа особенно восприимчивым к анекдоту в духе сексуального цинизма, вызывает его приверженность к грязной замочной скважине реализма и к порнографии. Буржуа весьма склонен к тому, чтобы "высоко ставить свои ценности", не забывая из-за этого о том, как оно происходит "там, внизу, в действительности". Отсюда - циническая ухмылка: мы тоже не лыком шиты и знаем, что к чему; и я тоже бывал в Аркадии. Но это - не "наш уровень"; нас не так-то легко довести до такого состояния, чтобы мы начали путать низ с верхом. Правда, буржуа не без удовольствия посещает публичный дом и убеждается там в наличии общего знаменателя, к которому могут быть приведены
шлюхи и порядочные дамы, но действительность для него продолжает существовать отдельно от этого, он настаивает на существовании различий. Правда, культурная стратегия буржуазной литературы и искусства заключается в том, чтобы завоевывать внимание общественности изображением частной жизни, но в то же время в приватной сфере разделены непреодолимой стеной идеально-приватное и животно-приватное; если буржуа уверен, что он скрыт от всех занавесом, он становится в своей животности более циническим, чем киническим, больше свиньей, чем собакой. Он умеет отличать человеческое от слишком человеческого. Он вполне способен, с одной стороны, признать существование "человеческих слабостей", но с другой - идеалистической - стороны он полон решимости сохранять "достоинство", чтобы иметь основание сказать вместе с Бисмарком: "Сохранять достоинство даже под виселицей". Делались попытки определять истинную даму в зависимости от того, умеет ли она "выбрать подобающее выражение лица", если в ее присутствие рассказывают мужские анекдоты. "Подобающее выражение лица" должно быть таким, чтобы оно выдавало знание предмета и в то же время показывало, что дама "выше всего этого". Непременное условие для истинной дамы - умение терпимо-иронично относиться к неизбежному мужскому цинизму.
Благодаря психоанализу мы привыкли автоматически связывать психологическое Просвещение с сексуальным. Это и правильно, и неправильно. Правильна психоаналитическая попытка преодолеть буржуазный полуреализм в сексуальных делах и довести его до полного реализма. Неправильна, однако, тенденция психоанализа смешивать тайное и бессознательное. Разумеется, сексуальность представляет собой сферу, в которой такое смешение просто напрашивается. Когда психоанализ в свое время начал с того, что принялся исследовать и толковать так называемое бессознательное, он на самом деле вторгся в ту область, которая была в буржуазном обществе секретной par excellence,- он обнаружил, что буржуа познает себя как животное и подозревает себя в том, что он - животное. Психоанализ занялся далее нейтрализацией животно-сексуальной сферы и возвращением ее в область несекретных вещей. Поэтому современники-читатели при чтении психоаналитических публикаций порой могли задаваться вопросом, к какому жанру их отнести - к науке или к порнографии. Эта тенденция смешивать тайное и бессознательное на протяжении двух поколений терзает и мучает как аналитиков, так и пациентов. Ведь выставление на обозрение сексуальных тайн в позднебуржуазной культуре в целом никоим образом не поспособствовало уменьшению невротизации общества - поскольку патогенные сексуальные тайны составляют лишь крошечную часть индивидуального и общественного бессознательного *.
Психоанализ - это двуликий Янус в том, что касается истории. Основываясь на сексуальной патологии, он устремляет взор в
прошлое, а его убеждение в том, что бессознательное может быть сформировано искусственно, свидетельствует о направленности его взгляда в будущее. Он ведет нечто вроде детективных расследований в области культуры, превращая в уверенность раннебуржуазное подозрение: человек в своей основе - животное. Люди буржуазного общества живут с этим подозрением, по меньшей мере, с XVIII века, который, с одной стороны, начал окончательное "укрощение внутреннего животного посредством разума, просвещения и морали", но, с другой стороны, видел, что отбрасывает все более растущую, все более угрожающую звериную тень как побочный продукт этого укрощения. Только полностью цивилизованный, совершенно "деанимализированный" буржуазный полуреалист мог впасть в упорное и навязчивое подозрение по отношению к самому себе, к своему "внутреннему" и "нижнему". Это подозрение по отношению к себе самому у буржуа-животного время от времени нахо-
дит свое выражение в литературе романтизма со всеми ее и таинственными метафорами животной пропасти "внутри-внизу". Романтики знали, что перед буржуа открываются два пути: один - к буржуазному свету, другой - в небуржуазную мрачную пропасть. Избравший первый путь женится, станет порядочным человеком, произведет на свет детей и насладится мещанским покоем - но что, спрашивается, он будет знать о жизни?
Второму пели и лгали
На тысячу ладов из глубин
Искусительницы - сирены,
И манили его в ласковые волны,
В играющую радугой звуков пучину.
И. фон Айхендорф.
Два товарища. 1818
Этот "второй" - другой внутри нас, то все еще не укрощенное и не прирученное животное, которое отваживается спускаться вглубь,
к своим собственным тайнам, на дно пропасти в собственной душе - в играющую радугой звуков пучину животного вожделения. Только человек, пытающийся полностью укротить животное начало в себе, чувствует, как в нем самом растет опасность, с которой рекомендуется обходиться очень осторожно. Вариант такой осторожности мы находим в словаре психоанализа, который, поистине прибегая к языку укротителей, именует сферу "вытесненного" Опасно-Животного "бессознательным". В психоанализе есть что-то от псевдомедицинской науки усмирения - как будто речь идет о том, чтобы связать "бессознательное" путами разумного понимания.
Когда Фрейд говорит о "сексуальном химизме" и об оргазме как обеспечении выхода для психического напряжения, трудно отделаться от мысли о тех посетителях публичных домов, которые во время "любви" даже не снимают брюки, поскольку это - всего лишь "естественное отправление организма". И это тоже укрощение страстей, отрезвление, неоправданное овеществление сексуальности и перевод ее в некий средний род*. Это непроизвольно возникшая противоположность все той же столь же неоправданной, сколь и неизбежной демонизации внутренней тайной сферы, выражение которой мы находим уже почти у самых истоков буржуазной культуры - у представителей романтизма. Они создают те подмостки, на которых начинает разыгрываться спектакль демонологии "сексуального бессознательного". Демон не что иное, как внутреннее животное, зверь внутри нас. То, что представляет в сущности своей "бессознательное", романтик Айхендорф выразил более ясно, чем неоромантически настроенный Фрейд: "Но ты поостерегись будить в груди своей дикое животное, чтобы оно (Оно/) не появилось внезапно и не разорвало тебя самого (Я/)" ("Schloss Diirande").
К XIX веку, выражением которого стали и различные варианты психологии бессознательного, позднебуржуазная культурная ситуация заметно изменилась. Ни один из современников уже не верит в раздельное существование идеальной и животной любви или не осуществляет такого разделения на практике. В результате исчезает первая и элементарная предпосылка для атак сексуального ки-низма. Ни мужчины, ни женщины уже не смеются над "грязными анекдотами", и порнография уже не сохраняет некогда присущего ей агрессивного ехидства. И то и другое сегодня никого не шокирует. Однако было бы наивно полагать, что игра закончена. Если кинизм утвердился в своих правах, то представители цинизма, используя уже теперь не "грязную" истину, обделывают свои дела, как и прежде. Шок, который некогда вызывала порнография, навсегда остался в прошлом, но порнографический грязный бизнес сохранился и процветает. Позднебуржуазная порнография уже давно не имеет ничего общего с индивидуально-личностным освобождением от внутренней зажатости, от эротических идеализмов и сексуальных табу. Скорее, она сознательно формирует отсталое сознание: заговорчищески
подмигивая, она преподносит как-бы-запретное, чтобы сломать табу на него фальшиво-просветительским жестом. Цинизм нашей "прессы про груди и бедра" заключается отнюдь не в том, что она выставляет на всеобщее обозрение более или менее симпатичных женщин, а в том, что она таким образом незаметно и ненавязчиво восстанавливает давно преодоленное представление об отношениях полов в обществе и, все прекрасно осознавая, занимается утонченным оглуплением. По этой причине кинический, просветительский и реалистический порыв проявляется в деятельности некоторых феминистских групп, которые во время своих публичных манифестаций бьют витрины лавок, торгующих порнографией.
Позднебуржуазная порнография служит в капиталистическом обществе для того, чтобы сформировать структуру шизоидной, обманутой своей собственной эпохой жизни, которая может быть выражена формулой "Не сейчас, как-нибудь в следующий раз". Она выдает изначальное, данное и само собой разумеющееся за далекую цель, за утопическое сексуальное очарование. Красота тела, которая в платонизме указывала душе путь к наивысшему познанию истины в душевном порыве, служит в современной порнографии для закрепления того безлюбия, которому в нашем мире дана власть определять, что является реальностью, а что - нет.
4. Медицинский цинизм
У врача - два врага: мертвые да здоровые. Народная поговорка
В каждой культуре существуют группы людей, которые, в силу своих профессиональных задач, призваны развивать в себе навыки реалистического обхождения с умирающими и убитыми телами: солдаты, палачи, священники. Однако наиболее основательный реализм по отношению к смерти складывается во врачебной практике - здесь
формируется сознание смерти, которое в техническом отношении ближе, чем любое другое, постигает хрупкость и уязвимость тела, открывая, что процесс функционирования нашего организма - не столь важно, как его называть: здоровьем, болезнью или старением,- есть процесс движения к смерти. Только мясник обладает сравнимым и столь же укорененным в рутине ремесла знанием о материальной, телесной стороне нашей смерти. Медицинский материализм способен затмить даже материализм философский. Труп поэтому поистине наилучший наставник в области интегрального материализма. Чтобы, не будучи профессионалом, оказаться на уровне медицинского реализма по отношению к смерти, следует запастись изрядной долей сарказма, черного юмора и романтического задора, а также научиться не испытывать страха перед философским анатомическим театром, в котором выставлены на обозрение разного рода трупы. С обнаженными нервами испытать шок вскрытия трупа - только это и позволяет постичь смерть "во всей ее наготе". Анатомическому взгляду, "более циничному", чем любой другой, открывается вторая обнаженность нашего тела - та, в которой предстают на столе хирурга во время вскрытия органы тела в их "окончательном" бесстыдстве и полной неприкрытости. И трупы с давних пор тоже не чужды соблазна устроить шоу - в анатомическом театре, где выставлен напоказ нудизм смерти, экзистенциалистские ночные сцены в манере Калло. Трупы вызывают архаическое, смешанное со скрытым ужасом неудержимое желание разглядывать их - как то доказывают публичные казни прошлого, кремации в присутствии наблюдателей, некогда существовавшая разновидность романтизма, которая заставляла его приверженцев посещать анатомические театры, а также грандиозные публичные прощания с "политическими" трупами.
Сегодняшний кризис медицины отчасти вызван и тем, что она (и тем, как она) отказалась от своей некогда существовавшей связи со священниками, вступив с тех пор в весьма запутанные и неоднозначные отношения со смертью. В "борьбе между жизнью и смертью" священники и врачи оказались по разные стороны баррикад. Только священник способен, не становясь циничным, кинически-свободно глядя на реальное положение дел, выступать на стороне смерти, потому что в ныне живых религиях и космологиях смерть считается само собой разумеющейся платой за жизнь и необходимой фазой великого порядка, с которым всегда умело "конспиративно" связывать себя знание священника. Священника ничуть не смущала ни смертность человека вообще, ни агония отдельных людей. И в том, и в другом случае имеет место действие реальности высшего порядка, не зависящей от нашей воли. Совсем иначе смотрел на это врач. Врачом является тот, кто принимает в этой борьбе сторону жизни. Из этого безусловного выбора вытекает весь медицинский идеализм, который сегодня в предельно цинических запутанных коллизиях
доходит до абсурдной борьбы медицины за жизнь уже давно распавшихся, обреченных на смерть тел. Врач принимает сторону живого тела в его борьбе с трупом. Поскольку же живое тело - это источник всей силы и власти, тот, кто помогает телу, сам становится своего рода властителем, поскольку оказывается причастным к главной распорядительной власти, являющейся прерогативой правителей,- к власти распоряжаться жизнью и смертью других. В результате врач оказывается в двойственном, промежуточном положении: с одной стороны, он "абсолютный" приверженец партии жизни; с другой же - он причастен к власти, принадлежащей правителям,- к власти над жизнью. Тем самым подготовлена сцена, на которой может выступить медицинский цинизм. В самом деле, почему бы студентам-медикам не поиграть в коридоре института анатомии в кегли, катая черепа? На нас не произвело особого впечатления то, что наш учитель биологии, принеся в класс скелет для демонстрации на уроке, щелкнул его челюстями и пояснил: "Велика важность, все равно это был всего лишь преступник". Мне бы очень хотелось, чтобы весь медицинский цинизм можно было рассматривать, подобно приведенным примерам, как разновидность черного юмора. Однако поскольку медицина по большей части причастна к отправлению власти, и поскольку власть в философском отношении может быть прямо определена через неспособность к юмору, медицина с ее циническим направлением не имеет ничего общего с тем, что претендовало бы на юмор.
Вся сила и власть исходят от тела, как было сказано выше. Насколько это верно по отношению к врачебной власти? Возможны три ответа на этот вопрос.
1. Работа врача основывается на его союзе с естественными тенденциями жизни к самоинтеграции и защите от боли. При этом у него два союзника: воля к жизни и средства врачебного искусства. Если он умеет хорошо использовать и то и другое, он вправе назвать себя врачом по призванию. Власть врача легитимирует и утверждает себя эффективностью витальных внушений (каковы бы они ни были) и практических лечебных мер (лекарство, вмешательство, применение диет). Здоровое общество определяется прежде всего по тому, как оно вознаграждает своих помощников и как оно включает их в свои социальные структуры. К числу самых глубоких идей древней китайской народной медицины принадлежал обычай платить лекарю, пока здоров, и прекращать платить с началом болезни. Этот порядок умно препятствовал отделению власти врача от жизненных интересов общества. Но прежде всего для нас важно то, что китайский пример взят из народной медицинской традиции. Ведь именно она воплощает в вещах, относящихся к медицинской сфере, то, что мы в остальных ценностных сферах именовали киническим импульсом. Здесь искусство врачевания еще стоит под сознательным контролем общества, которое, в свою очередь, овладевает искусством держать
под контролем власть врачевателя. Однако над этой народной медицинской традицией проходит древняя линия господской медицины, которая с незапамятных времен умела уклоняться от контроля за врачебными гонорарами снизу. Она всегда предпочитала выплату гонорара в случае заболевания и тем самым создавала мощный рычаг для оказания нажима на пациента, для вымогательства. Безусловно, это открывало и продуктивную перспективу. А именно: свобода медицины - там, где она существует,- основывается не в последнюю очередь на экономической независимости врачей, которая умело обеспечивалась их диктатом в вопросах, касающихся гонорара. (По этой причине существует параллель между греческой медициной и римским правом, а именно принцип частной консультации и оплаты в каждом отдельном случае, что опирается на представление о "договоре об оказании услуг".)