Критика цинического разума - Слотердайк Петер 42 стр.


ления о союзе любящих супругов. Бесчисленные романы вносят свой вклад в дело прочного внедрения шаблонов буржуазного эротичес­кого идеализма в головы читающей публики, преимущественно жен­ского пола. В результате возникает культурное смятение и томление невиданных масштабов; ведь "буржуазная душа", с одной стороны, желала бы причаститься радостей любви и познать ее авантюрную, исполненную жизни, фантастическую и даже чувственно-страстную сторону, а с другой - должна была заботиться о том, чтобы любовь оставалась строго в рамках брака, чтобы "животная сторона" не иг­рала в ней никакой роли и чтобы телесное, в самом крайнем случае, могло восприниматься только как "выражение" страсти души. Этот эротический идеализм паствы (поскольку не было ни одного свя­щенника, который проповедовал бы его) доводит антитезы сексу­ального цинизма прямо-таки до эпидемических масштабов. Буржуа в вопросах секса, как и во многих других, почти-что-реалист, кото­рый берет на себя риск видеть действительность такой, какова она есть, но отнюдь не отказывается по этой причине от своих идеализа­ции и призрачных ценностей. Поэтому его идеалы постоянно подта­чиваются и подмываются реалистическими догадками и подозрени­ями, и это противоречие делает мужчину-буржуа особенно воспри­имчивым к анекдоту в духе сексуального цинизма, вызывает его приверженность к грязной замочной скважине реализма и к порно­графии. Буржуа весьма склонен к тому, чтобы "высоко ставить свои ценности", не забывая из-за этого о том, как оно происходит "там, внизу, в действительности". Отсюда - циническая ухмылка: мы тоже не лыком шиты и знаем, что к чему; и я тоже бывал в Аркадии. Но это - не "наш уровень"; нас не так-то легко довести до такого состояния, чтобы мы начали путать низ с верхом. Правда, буржуа не без удовольствия посещает публичный дом и убеждается там в наличии общего знаменателя, к которому могут быть приведены

шлюхи и порядочные дамы, но действительность для него продол­жает существовать отдельно от этого, он настаивает на существова­нии различий. Правда, культурная стратегия буржуазной литерату­ры и искусства заключается в том, чтобы завоевывать внимание об­щественности изображением частной жизни, но в то же время в при­ватной сфере разделены непреодолимой стеной идеально-приватное и животно-приватное; если буржуа уверен, что он скрыт от всех за­навесом, он становится в своей животности более циническим, чем киническим, больше свиньей, чем собакой. Он умеет отличать чело­веческое от слишком человеческого. Он вполне способен, с одной стороны, признать существование "человеческих слабостей", но с другой - идеалистической - стороны он полон решимости сохра­нять "достоинство", чтобы иметь основание сказать вместе с Бис­марком: "Сохранять достоинство даже под виселицей". Делались попытки определять истинную даму в зависимости от того, умеет ли она "выбрать подобающее выражение лица", если в ее присутствие рассказывают мужские анекдоты. "Подобающее выражение лица" должно быть таким, чтобы оно выдавало знание предмета и в то же время показывало, что дама "выше всего этого". Непременное ус­ловие для истинной дамы - умение терпимо-иронично относиться к неизбежному мужскому цинизму.

Благодаря психоанализу мы привыкли автоматически связывать психологическое Просвещение с сексуальным. Это и правильно, и неправильно. Правильна психоаналитическая попытка преодолеть буржуазный полуреализм в сексуальных делах и довести его до пол­ного реализма. Неправильна, однако, тенденция психоанализа сме­шивать тайное и бессознательное. Разумеется, сексуальность пред­ставляет собой сферу, в которой такое смешение просто напрашива­ется. Когда психоанализ в свое время начал с того, что принялся исследовать и толковать так называемое бессознательное, он на са­мом деле вторгся в ту область, которая была в буржуазном обществе секретной par excellence,- он обнаружил, что буржуа познает себя как животное и подозревает себя в том, что он - животное. Психо­анализ занялся далее нейтрализацией животно-сексуальной сферы и возвращением ее в область несекретных вещей. Поэтому современ­ники-читатели при чтении психоаналитических публикаций порой могли задаваться вопросом, к какому жанру их отнести - к науке или к порнографии. Эта тенденция смешивать тайное и бессозна­тельное на протяжении двух поколений терзает и мучает как анали­тиков, так и пациентов. Ведь выставление на обозрение сексуаль­ных тайн в позднебуржуазной культуре в целом никоим образом не поспособствовало уменьшению невротизации общества - посколь­ку патогенные сексуальные тайны составляют лишь крошечную часть индивидуального и общественного бессознательного *.

Психоанализ - это двуликий Янус в том, что касается исто­рии. Основываясь на сексуальной патологии, он устремляет взор в

прошлое, а его убеждение в том, что бессознательное может быть сформировано искусственно, сви­детельствует о направленности его взгляда в будущее. Он ведет нечто вроде детективных расследований в области культуры, превращая в уверенность раннебуржуазное по­дозрение: человек в своей осно­ве - животное. Люди буржуаз­ного общества живут с этим подо­зрением, по меньшей мере, с XVIII века, который, с одной сто­роны, начал окончательное "укро­щение внутреннего животного по­средством разума, просвещения и морали", но, с другой стороны, видел, что отбрасывает все более растущую, все более угрожающую звериную тень как побочный про­дукт этого укрощения. Только пол­ностью цивилизованный, совер­шенно "деанимализированный" буржуазный полуреалист мог впасть в упорное и навязчивое по­дозрение по отношению к самому себе, к своему "внутреннему" и "нижнему". Это подозрение по от­ношению к себе самому у буржуа-животного время от времени нахо-

дит свое выражение в литературе романтизма со всеми ее и таинственными метафорами животной пропасти "внутри-внизу". Романтики знали, что перед буржуа открываются два пути: один - к буржуазному свету, другой - в небуржуазную мрачную пропасть. Избравший первый путь женится, станет порядочным человеком, произведет на свет детей и насладится мещанским покоем - но что, спрашивается, он будет знать о жизни?

Второму пели и лгали

На тысячу ладов из глубин

Искусительницы - сирены,

И манили его в ласковые волны,

В играющую радугой звуков пучину.

И. фон Айхендорф.

Два товарища. 1818

Этот "второй" - другой внутри нас, то все еще не укрощенное и не прирученное животное, которое отваживается спускаться вглубь,

к своим собственным тайнам, на дно пропасти в собственной душе - в играющую радугой звуков пучину животного вожделения. Только человек, пытающийся полностью укротить животное начало в себе, чувствует, как в нем самом растет опасность, с которой рекоменду­ется обходиться очень осторожно. Вариант такой осторожности мы находим в словаре психоанализа, который, поистине прибегая к языку укротителей, именует сферу "вытесненного" Опасно-Животного "бессознательным". В психоанализе есть что-то от псевдо­медицинской науки усмирения - как будто речь идет о том, чтобы связать "бессознательное" путами разумного понимания.

Когда Фрейд говорит о "сексуальном химизме" и об оргазме как обеспечении выхода для психического напряжения, трудно от­делаться от мысли о тех посетителях публичных домов, которые во время "любви" даже не снимают брюки, поскольку это - всего лишь "естественное отправление организма". И это тоже укроще­ние страстей, отрезвление, неоправданное овеществление сексуаль­ности и перевод ее в некий средний род*. Это непроизвольно воз­никшая противоположность все той же столь же неоправданной, сколь и неизбежной демонизации внутренней тайной сферы, выра­жение которой мы находим уже почти у самых истоков буржуазной культуры - у представителей романтизма. Они создают те подмо­стки, на которых начинает разыгрываться спектакль демонологии "сексуального бессознательного". Демон не что иное, как внутрен­нее животное, зверь внутри нас. То, что представляет в сущности своей "бессознательное", романтик Айхендорф выразил более ясно, чем неоромантически настроенный Фрейд: "Но ты поостерегись бу­дить в груди своей дикое животное, чтобы оно (Оно/) не появилось внезапно и не разорвало тебя самого (Я/)" ("Schloss Diirande").

К XIX веку, выражением которого стали и различные вариан­ты психологии бессознательного, позднебуржуазная культурная си­туация заметно изменилась. Ни один из современников уже не ве­рит в раздельное существование идеальной и животной любви или не осуществляет такого разделения на практике. В результате исче­зает первая и элементарная предпосылка для атак сексуального ки-низма. Ни мужчины, ни женщины уже не смеются над "грязными анекдотами", и порнография уже не сохраняет некогда присущего ей агрессивного ехидства. И то и другое сегодня никого не шокирует. Однако было бы наивно полагать, что игра закончена. Если кинизм утвердился в своих правах, то представители цинизма, используя уже теперь не "грязную" истину, обделывают свои дела, как и преж­де. Шок, который некогда вызывала порнография, навсегда остался в прошлом, но порнографический грязный бизнес сохранился и про­цветает. Позднебуржуазная порнография уже давно не имеет ничего общего с индивидуально-личностным освобождением от внутрен­ней зажатости, от эротических идеализмов и сексуальных табу. Ско­рее, она сознательно формирует отсталое сознание: заговорчищески

подмигивая, она преподносит как-бы-запретное, чтобы сломать табу на него фальшиво-просветительским жестом. Цинизм нашей "прес­сы про груди и бедра" заключается отнюдь не в том, что она выстав­ляет на всеобщее обозрение более или менее симпатичных женщин, а в том, что она таким образом незаметно и ненавязчиво восстанав­ливает давно преодоленное представление об отношениях полов в обществе и, все прекрасно осознавая, занимается утонченным ог­луплением. По этой причине кинический, просветительский и реали­стический порыв проявляется в деятельности некоторых феминист­ских групп, которые во время своих публичных манифестаций бьют витрины лавок, торгующих порнографией.

Позднебуржуазная порнография служит в капиталистическом обществе для того, чтобы сформировать структуру шизоидной, об­манутой своей собственной эпохой жизни, которая может быть вы­ражена формулой "Не сейчас, как-нибудь в следующий раз". Она выдает изначальное, данное и само собой разумеющееся за далекую цель, за утопическое сексуальное очарование. Красота тела, которая в платонизме указывала душе путь к наивысшему познанию истины в душевном порыве, служит в современной порнографии для за­крепления того безлюбия, которому в нашем мире дана власть опре­делять, что является реальностью, а что - нет.

4. Медицинский цинизм

У врача - два врага: мертвые да здоровые. Народная поговорка

В каждой культуре существуют группы людей, которые, в силу сво­их профессиональных задач, призваны развивать в себе навыки ре­алистического обхождения с умирающими и убитыми телами: сол­даты, палачи, священники. Однако наиболее основательный реализм по отношению к смерти складывается во врачебной практике - здесь

формируется сознание смерти, которое в техническом отношении ближе, чем любое другое, постигает хрупкость и уязвимость тела, открывая, что процесс функционирования нашего организма - не столь важно, как его называть: здоровьем, болезнью или старени­ем,- есть процесс движения к смерти. Только мясник обладает срав­нимым и столь же укорененным в рутине ремесла знанием о матери­альной, телесной стороне нашей смерти. Медицинский материализм способен затмить даже материализм философский. Труп поэтому поистине наилучший наставник в области интегрального материализ­ма. Чтобы, не будучи профессионалом, оказаться на уровне меди­цинского реализма по отношению к смерти, следует запастись изряд­ной долей сарказма, черного юмора и романтического задора, а также научиться не испытывать страха перед философским анатомическим театром, в котором выставлены на обозрение разного рода трупы. С обнаженными нервами испытать шок вскрытия трупа - только это и позволяет постичь смерть "во всей ее наготе". Анатомическо­му взгляду, "более циничному", чем любой другой, открывается вторая обнаженность нашего тела - та, в которой предстают на столе хирурга во время вскрытия органы тела в их "окончательном" бесстыдстве и полной неприкрытости. И трупы с давних пор тоже не чужды соблазна устроить шоу - в анатомическом театре, где выставлен напоказ нудизм смерти, экзистенциалистские ночные сцены в манере Калло. Трупы вызывают архаическое, смешанное со скрытым ужасом неудержимое желание разглядывать их - как то доказывают публичные казни прошлого, кремации в присутствии наблюдателей, некогда существовавшая разновидность романтизма, которая заставляла его приверженцев посещать анатомические теат­ры, а также грандиозные публичные прощания с "политическими" трупами.

Сегодняшний кризис медицины отчасти вызван и тем, что она (и тем, как она) отказалась от своей некогда существовавшей связи со священниками, вступив с тех пор в весьма запутанные и неодно­значные отношения со смертью. В "борьбе между жизнью и смер­тью" священники и врачи оказались по разные стороны баррикад. Только священник способен, не становясь циничным, кинически-свободно глядя на реальное положение дел, выступать на стороне смерти, потому что в ныне живых религиях и космологиях смерть считается само собой разумеющейся платой за жизнь и необходимой фазой великого порядка, с которым всегда умело "конспиративно" связывать себя знание священника. Священника ничуть не смущала ни смертность человека вообще, ни агония отдельных людей. И в том, и в другом случае имеет место действие реальности высшего поряд­ка, не зависящей от нашей воли. Совсем иначе смотрел на это врач. Врачом является тот, кто принимает в этой борьбе сторону жизни. Из этого безусловного выбора вытекает весь медицинский идеализм, который сегодня в предельно цинических запутанных коллизиях

доходит до абсурдной борьбы медицины за жизнь уже давно рас­павшихся, обреченных на смерть тел. Врач принимает сторону жи­вого тела в его борьбе с трупом. Поскольку же живое тело - это источник всей силы и власти, тот, кто помогает телу, сам становится своего рода властителем, поскольку оказывается причастным к глав­ной распорядительной власти, являющейся прерогативой правите­лей,- к власти распоряжаться жизнью и смертью других. В резуль­тате врач оказывается в двойственном, промежуточном положении: с одной стороны, он "абсолютный" приверженец партии жизни; с другой же - он причастен к власти, принадлежащей правителям,- к власти над жизнью. Тем самым подготовлена сцена, на которой может выступить медицинский цинизм. В самом деле, почему бы студентам-медикам не поиграть в коридоре института анатомии в кегли, катая черепа? На нас не произвело особого впечатления то, что наш учитель биологии, принеся в класс скелет для демонстрации на уроке, щелкнул его челюстями и пояснил: "Велика важность, все равно это был всего лишь преступник". Мне бы очень хотелось, чтобы весь медицинский цинизм можно было рассматривать, подобно при­веденным примерам, как разновидность черного юмора. Однако по­скольку медицина по большей части причастна к отправлению влас­ти, и поскольку власть в философском отношении может быть пря­мо определена через неспособность к юмору, медицина с ее циническим направлением не имеет ничего общего с тем, что претен­довало бы на юмор.

Вся сила и власть исходят от тела, как было сказано выше. На­сколько это верно по отношению к врачебной власти? Возможны три ответа на этот вопрос.

1. Работа врача основывается на его союзе с естественными тен­денциями жизни к самоинтеграции и защите от боли. При этом у него два союзника: воля к жизни и средства врачебного искусства. Если он умеет хорошо использовать и то и другое, он вправе назвать себя врачом по призванию. Власть врача легитимирует и утверждает себя эффективностью витальных внушений (каковы бы они ни были) и практических лечебных мер (лекарство, вмешательство, применение диет). Здоровое общество определяется прежде всего по тому, как оно вознаграждает своих помощников и как оно включает их в свои социальные структуры. К числу самых глубоких идей древней ки­тайской народной медицины принадлежал обычай платить лекарю, пока здоров, и прекращать платить с началом болезни. Этот поря­док умно препятствовал отделению власти врача от жизненных ин­тересов общества. Но прежде всего для нас важно то, что китайский пример взят из народной медицинской традиции. Ведь именно она воплощает в вещах, относящихся к медицинской сфере, то, что мы в остальных ценностных сферах именовали киническим импульсом. Здесь искусство врачевания еще стоит под сознательным контролем общества, которое, в свою очередь, овладевает искусством держать

под контролем власть врачевателя. Однако над этой народной меди­цинской традицией проходит древняя линия господской медицины, которая с незапамятных времен умела уклоняться от контроля за врачебными гонорарами снизу. Она всегда предпочитала выплату гонорара в случае заболевания и тем самым создавала мощный ры­чаг для оказания нажима на пациента, для вымогательства. Без­условно, это открывало и продуктивную перспективу. А именно: сво­бода медицины - там, где она существует,- основывается не в последнюю очередь на экономической независимости врачей, кото­рая умело обеспечивалась их диктатом в вопросах, касающихся го­норара. (По этой причине существует параллель между греческой медициной и римским правом, а именно принцип частной консуль­тации и оплаты в каждом отдельном случае, что опирается на пред­ставление о "договоре об оказании услуг".)

Назад Дальше