- Видите ли, милая, таково мое наставление по части религии. Оно есть не что иное, как плод двадцати лет наблюдений и размышлений. Я всегда пытался отделить истину от лжи, как велит разум. Поэтому, полагаю я, мы должны прийти к выводу, что наслаждение, которое столь нежно связывает нас, подруга моя, является чистым и невинным. Разве та деликатная секретность, в которой мы придаемся ему, не гарантирует, что оно не оскорбляет ни Бога, ни людей? Конечно, без сохранения тайны такие развлечения могли бы вызвать невероятный скандал... В конце концов, наш пример был бы способен сбить с пути наивные юные души и отвратить их от исполнения того долга, который они имеют перед обществом...
- Но,- возражала мадам, как мне представляется, с полным правом,- если наши развлечения столь невинны, во что я охотно готова поверить, почему мы не можем посвятить в них весь мир? Если так, то какой вред будет от того, что мы разделим золотые плоды наслаждения с нашими ближними?.. Разве не вы сами не раз говорили мне, что нет большего счастья для человека, чем сделать счастливыми других?
- Разумеется, я говорил это, дорогая моя,- согласился аббат.- Но это еще не означает, что мы вправе раскрывать такие тайны черни. Разве вы не знаете, что чувства этих людей достаточно грубы, чтобы злоупотребить тем, что представляется нам священным? Нельзя сравнивать их с теми, кто в состоянии мыслить разумно... Среди десяти тысяч людей есть ли двадцать, которые способны мыслить логически? Это причина, по которой мы вынуждены осторожно обходиться с нашими познаниями (Указ. соч. С. 113-115).
Любая власть, которую однажды вынудили заговорить, не может допустить разглашения ее профессиональных тайн. Но если только секретность обеспечена, она может быть неслыханно искренней. Здесь, высказываясь устами аббата, она набирается духу настолько, что поднимается до поистине провидческого признания, в котором проглядывает уже добрая часть теории культуры Фрейда и Райха. Но просвещенный представитель привилегированных кругов точно знает, что бы произошло, если бы каждый думал так же, как он. По этой причине пробудившееся знание господских голов хочет установить для себя пределы секретности; оно предвидит социальный хаос, который бы возник, если идеологии, религиозные страхи и приспособленчество внезапно исчезли бы из голов большинства членов общества. Не имеющее никаких иллюзий, оно признает функциональную необходимость иллюзии ради социального status quo. Так действует Просвещение в головах, которые постигли возникновение власти. Его осторожность и его секретность являются совершенно реалистическими. Оно обладает трезвостью, от которой захватывает дух, и в этой трезвости постигает, что "золотые плоды наслаждения" обильно вызревают только при сохранении status quo, которое лишь немногим преподносит, словно на блюдечке, шансы владения индивидуальностью, сексуальностью и роскошью. Обнаруживая причастность к подобным тайнам прогнившей власти, Талейран полагал, что сладость жизни знал только тот, кто пожил перед революцией.
Вероятно, какое-то значение должно иметь и то, что именно падкая до наслаждений и жаждущая обучения дама простодушно (?) требует сладких плодов наслаждения для всех и напоминает о счастье делиться ими со всеми, тогда как реалист-аббат настаивает на сохранении тайны, на секретности до тех пор, пока "чернь" не созреет для такой дележки. Устами дамы, вероятно, говорит Женственность, демократический принцип, эротическая щедрость - мадам Sans-Gene* в политике. Она никак не может взять в толк, что наслаждений в мире ограниченное количество, и не понимает, почему к тому, что столь распространено, приходится добираться окольными путями.
Во вступлении к своей "Зимней сказке" Генрих Гейне развивает тот же аргумент о щедрости и широте. Он отводит надлежащее место в системе угнетения "старой песне о самоотречении и отказе
от излишеств", которые оставляют на долю глупого народа власть имущие:
Я знаю мелодию, знаю и текст, И господ-авторов знаю тоже; Я знаю, они тайком пьют вино, А публично проповедуют воду.
Здесь собраны воедино несколько мотивов: "критика текста", аргумент против личности, изощренная победа над изощренностью. В итоге достигается воодушевляющий поворот от элитарной программы господского цинизма к популярной песенке:
В этом мире растет достаточно хлеба Для всех детей человеческих. И розы, и мирты, красота и наслаждение, И сладкого гороха ничуть не меньше.
Да, сладкий горошек для каждого - Стручки того и гляди лопнут! А небо мы оставляем Ангелам и воробьям.
В поэтическом универсализме Гейне дается адекватный ответ классического Просвещения на проповеди христианства: оно ловит христианство на слове в знании, не желая полагаться на неопределенности веры. Просвещение застает врасплох религию, относясь к ее этическим принципам серьезнее, чем она сама. Потому лозунги Французской революции сияют на заре современной эпохи как христианнейшее отвержение христианства. Непревзойденно разумные и гуманистические достижения великих религий - вот то, что позволяет постоянно возрождать их, обращаясь к их истокам. Все формы критики, отвергающей религию, стоит им заметить это, считают своим долгом осторожно относиться к религиозным феноменам. Представители психологии бессознательного выяснили, что иллюзия оказывает свое влияние не только на те представления, которые желанны для религиозных людей, но и на отрицание религии вообще. Религию можно было бы причислять к тем "иллюзиям", которые имеют будущность в лагере Просвещения, потому что полностью справиться с ними не может ни чисто негативная критика, ни разочарование в них. Вероятно, религия и в самом деле представляет собой неизлечимый "онтологический психоз" (Рикер), и фурии ниспровергающей критики неизбежно выбьются из сил от того, что ниспровергнутое вечно возвращается.
III. Критика метафизической видимости
И в первой, и во второй критике мы наблюдали одну и ту же схему действий Просвещения: самоограничение разума, сопровождаемое несколькими взглядами через границу, причем "небольшое сообщение между пограничными областями" оказывается позволительным при условии, что будут обеспечены приватные гарантии "секретности". В критике метафизики все происходит, в принципе, точно так же; она не может дать ничего большего, кроме указания человеческому разуму на его собственные границы. Она исходит из того соображения, что человеческий разум способен ставить метафизические вопросы, но не способен убедительно решать их собственными силами. Великое просветительское достижение Канта состоит в том, что он показал: разум надежно функционирует только в условиях опытного познания *. Со всем, что выходит за пределы опыта, разуму приходится биться впустую, и это соответствует его природе. В сущности его заложено желать большего, чем он может достичь. Поэтому после логической критики оказываются бесплодны тезисы о предметах, лежащих за пределами эмпирии. Правда, главные метафизические идеи Бога, души, универсума упорно навязывают себя мышлению, однако при тех средствах, которыми располагает мышление, убедительно судить о них невозможно. Перспектива оставалась бы, если бы эти идеи были эмпирическими; но поскольку они не таковы, у разума нет никакой надежды когда-либо "окончательно разделаться" с этими темами. Аппарат разума устроен так, что ria-зум стремится вникать в эти проблемы, однако не способен возвращаться в "посюсторонний мир" после таких экспедиций с ясными и однозначными ответами. Разум остается как бы за некой решеткой, полагая, что при взгляде сквозь нее он обретает метафизическое видение; однако то, что поначалу кажется ему при этом "познанием", в свете критики оказывается самообманом. В известной степени он вынужден тешиться иллюзиями, которые создает себе в виде метафизических идей. Познав в конечном итоге свои собственные пределы, постигнув, что его затеи с расширением границ напрасны, он видит тщету своих собственных усилий. Так в современной форме звучит старая мысль: "Я знаю, что я ничего не знаю". Это знание конкретно означает только знание о границах знания. Тот же, кто и теперь пускается в метафизические спекуляции, разоблачается как нарушитель границ, как "нищий, обуреваемый неутолимой страстью к недостижимому".
Все метафизические альтернативы стоят одна другой и оказываются неразрешимыми: детерминизм либо индетерминизм; конечность либо бесконечность; существование Бога либо несуществование Бога; идеализм либо материализм и т. п. При всех подобных вопросах существуют с логической необходимостью два варианта ответа, каждый из которых обоснован одинаково хорошо и одина-
ково плохо. Как только достигнуто познание того, что оба варианта всего лишь отражают структуру разума, оказывается, что "делать выбор" нельзя. Ведь любой из его вариантов означал бы в итоге возврат к метафизике и догматизму. Разумеется, и здесь опять-таки возникает альтернатива: ведь метафизическое мышление оставляет в наследство Просвещению бесконечно ценное напоминание о том, что рефлексия и эмансипация взаимосвязаны, и оно сохраняет свою значимость даже там, где великие системы рухнули. Поэтому
Просвещение всегда представляло собой одновременно и логику, и нечто большее, чем логику,- ^рефлексивную логику. Просветить себя мог лишь тот, кто постиг, "частью" какого именно мирового целого он выступает. Поэтому сегодня социальные философии и философии природы принимают наследство, оставленное метафизикой,- естественно, тайком, соблюдая надлежащую интеллектуальную секретность.
Это одновременно и причина, по которой не следует отождествлять Просвещение с теорией ошибок, допускаемых в ходе мышления, теорией, которая имеет давнюю традицию: от Аристотеля до англосаксонской критики языка. Просвещение никогда не сводится только к разоблачению проекций, метабазисов *, ошибочных умозаключений, софизмов (Fallazien), умножений логических типов, смешения основных тезисов с интерпретациями и т. п. Оно есть учение о самопознании человеческой сущности в процессе работы, направленной на критическое разрушение наивной картины мира и наивного представления человека о себе самом. Поэтому подлинная просветительская традиция постоянно испытывала отчуждение по отношению к тому современному цинизму, который свойственен логическому позитивизму, пытавшемуся запереть мышление в камере чистого анализа. Здесь, однако, стоит более точно очертить позиции противников. Представители логического позитивизма, которые потешаются над великими традиционными темами философии, считая их "ложными, иллюзорными проблемами", доводят до крайности одну из тенденций, свойственных Просвещению. Стремление повернуться спиной к "великим проблемам" вызвано кини-ческим импульсом. Разве не является, в принципе, Витгенштейн Диогеном современной логики, а Карнап не превратился уже в отшельника, удалившегося в пустынь эмпирии? Все обстоит так, будто они, подавая пример интеллектуального аскетизма, хотели побудить
к покаянию мир, склонный к небрежной болтовне, а этот мир, для которого логика и эмпиризм вовсе не представлялись откровениями в последней инстанции, все также нуждался в "полезных фикциях" и невозмутимо продолжал вести себя так, будто Солнце продолжает вращаться вокруг Земли, а миражи "неточного мышления" доста-, точно точны, чтобы обойтись ими в нашей практической жизни.
IV. Критика идеалистической надстройки
Марксова критика делает шаг, явно выводящий ее за рамки всех предшествовавших критик: она заявляет претензию на то, чтобы стать интегральной "критикой голов". Она не позволяет забывать о том факте, что головы опять-таки неотделимы от тел, которые живут и трудятся, выступая как целое; в этом - смысл диалектики теории и практики, мозга и руки, головы и желудка.
Марксова критика идет от реалистического взгляда на социальные трудовые процессы. Она утверждает: все, что наличествует в головах, определяется "в конечном счете" социальной функцией этих голов в "хозяйстве" совокупного общественного труда. Поэтому социально-экономическая критика ни в грош не ставит того, что сознания мнят о самих себе. Она постоянно стремится выявить, как дело обстоит "объективно". Поэтому она задает каждому сознанию вопрос: что оно знает о своем собственном положении в структуре труда и власти? Поскольку же она, как правило, наталкивается на полное невежество в данном вопросе, именно на этот пункт и направляется острие ее атаки. Так как общественный труд подвержен классовому разделению, критика, начатая Марксом, принимается экзаменовать каждое сознание, выясняя, каковы его достижения как "классового сознания" и насколько оно сознает себя как таковое.
В системе буржуазного общества могут быть объективно выделены, в первую очередь, три классовых сознания: буржуазии (класс капиталистов), пролетариата (класс производителей) и промежуточных функционеров ("средний класс"), с которым в разнообразных сочетаниях соединяется сознание работников надстройки - некой группы ученых, судей, священников, деятелей искусства и философов с нечетким классовым профилем.
При взгляде на обычных работников умственного труда сразу же бросается в глаза, что они, как правило, понимают свою деятельность совершенно иначе, чем им следует ее понимать в соответствии с предложенной Марксом моделью. О своей роли в "хозяйстве" общественного труда и власти интеллектуальные работники по большей части не знают ровным счетом ничего. Они остаются весьма далекими от "почвы фактов", витают в облаках и взирают на сферу "действительного производства" из невероятной дали. Таким образом, они пребывают, по Марксу, в мире глобальной идеалистической мистификации. Умственный "труд" - само сочетание этих слов
уже представляет собой критическую атаку - предпочитает не вспоминать о том, что он тоже является разновидностью труда. У него вошло в обычай не задаваться вопросом о своей взаимосвязи с трудом материальным, ручным и исполнительским. Таким образом, вся классическая традиция от Платона до Канта пренебрегает тем социальным базисом, на который опирается надстройка теории: рабовладельческой экономикой, крепостным правом, отношениями, складывающимися между
людьми, зависимыми от процесса труда. Она заявляет мотивами своего действия независимые духовные факторы: стремление к истине, добродетельное сознание, божественное призвание, абсолютность разума, талант и гениальность.
В противовес этому марксизм постоянно подчеркивает тот факт, что труд продолжает оставаться элементарным жизненным отношением, с которым должна считаться теория действительного. Там, где она не обнаруживает такого желания и намеревается воспарить над этими основами, ее требуется разоблачить. Это разоблачение понимается как "возвращение с облаков на землю", как grounding*. Типичным для Маркса приемом критического разоблачения поэтому является переворачивание: постановка сознания с головы на ноги. Ноги означают в данном случае получение представления о своем месте в процессе производства и в классовых структурах. Разоблачению должно подвергнуться то сознание, которое не желает знать своего "социального бытия", своей функции в рамках целого, а потому закосневает в мистификации, в идеалистической изоляции. Именно в этом свете марксистская критика рассматривает друг за другом мистификации религии, эстетики, юстиции, общего блага, морали, философии, науки.
Наряду с критикой мистифицированного сознания, теория Маркса содержит в себе и второй вариант критики идеологий, который имел массу последствий и определил критический стиль марксизма, его способ ведения полемики: теорию характерных масок. Будучи теорией масок, марксизм a priori проводит различие между личностями как индивидами и как носителями классовых функций. При этом остается не вполне ясным, что именно в том или ином случае является прикрывающей маской, а что - прикрываемым этой маской: индивидуальность есть маска, прикрывающая классовую функцию, или же классовая функция есть маска, прикрывающая индивидуальность? Большинство критиков, имея на то неплохие основания,
избирают антигуманистический вариант ответа: индивидуальность - это маска, скрывающая классовую функцию. К примеру, нет никаких сомнений в том, что могут существовать кристально-чистые в человеческом плане капиталисты - как то доказывает история буржуазной филантропии, которую с такой страстью обличают марксистские критики. Гуманными они являются лишь потому, что такова индивидуальная маскировка социальной антигуманности. По своему социальному бытию они, несмотря ни на что, являются персонификациями стремления к извлечению прибыли, характерными масками, прикрывающими подлинное лицо капитала. Да, в некотором отношении они являют собой большее зло для агитаторов, чем самые безжалостные эксплуататоры, потому что своим существованием порождают у рабочих патриархальные иллюзии. Отражением этой теории с точностью до наоборот выступает "буржуазная" теория социальных ролей, которая понимает социальные функции ("роли") как маски, которыми прикрывается индивидуальность, в лучшем случае, чтобы, меняя их, "играть свой спектакль".
Разумеется, и сознание рабочего поначалу мистифицировано. Его воспитание происходит на основе принципов господствующих идеологий и не допускает никаких иных вариантов. Однако рабочее сознание в то же время готово для восприятия реалистических представлений - по той причине, что оно непосредственно связано с трудом. Реалистический инстинкт позволяет неплохо разбираться в хитросплетениях мыслей, существующих в головах "тех, кто там, наверху". Рабочее сознание прочно опирается на реалистическую почву. По этой причине Маркс - и оптимизм его здесь весьма примечателен - считает, что рабочее сознание способно достичь незаурядных результатов в учебе, в процессе которой пролетариат выработает трезвый взгляд на свое политическое положение и политическую мощь, а затем претворит это сознание в революционную практику. Благодаря этому сознание обретет новое качество.
Здесь пролетарское Просвещение осуществляет скачок от теоретического преобразования к преобразованию практическому; оно оставляет приватную сферу "всего лишь мыслей", неважно, истинных или ложных, и переходит к общественной организации их в новое, истинное классовое сознание; истинным же оно является потому, что понимает свои жизненные интересы и развивает себя в борьбе против эксплуатации и угнетения. Просвещение, таким образом, находит свое завершение в практике, благодаря чему преодолевается разделение общества на классы. Здесь обнаруживается принципиально двусмысленный характер "теории" Маркса. С одной стороны, она овеществляет каждое сознание, превращая его в функцию социального процесса; с другой - стремится создать возможность освобождения сознания от мистификации. Если марксизм понимают как теорию освобождения, то акцент делают на формировании сознания пролетариата и его союзников, ведущем к освобождению.