Бросок на Прагу (сборник) - Валерий Поволяев 17 стр.


Горшков уселся в головной "виллис" и, глянув на длинную, подавленно шевелящуюся людскую кишку - это немцы выстроились в колонну, чтобы проследовать за увал, в долинку, отведенную им для "отдыха", были они тихие, как куры, сами себе неприятные, не говоря уже о Горшкове с разведчиками, - подал водителю команду, которую тот ждал:

- Трогай!

В третьем от головы "додже" следовал в Прагу ефрейтор Дик, с головою накрытый плащ-палаткой, словно бы ему было холодно, зуб на зуб не попадал, но ефрейтор был тихий-тихий и зубами не стучал.

…Похоронили Дика в Праге, - в Москву, как хотел Горшков, тело отправить не удалось, - на Ольшанском кладбище, там, где и поныне лежат наши ребята, сложившие голову за чешскую столицу; лежат там, кроме Дика, и другие разведчики, целых пять человек. Среди них - сержант Коняхин, несостоявшийся завхоз разведгруппы и рядовой Юзбеков. Лежит там и младший лейтенант Фильченко.

Когда Горшков начинает вспоминать о них, лицо его обязательно делается скорбным, а губы начинают предательски дрожать…

Солнечные часы

Отправившись в очередной раз к солнечным часам, Борисов на тропке, выводящей к пятачку, где была установлена размеченная делениями-рисками фанерка, обнаружил мертвую девушку. Она не дошла до часов буквально десять метров, присела на закраину сугроба, чтобы перевести дыхание - дыхание перевела, а дальше совладать с собою не смогла и завалилась набок, ткнулась головою в снег, замерзла. Смерть в блокадном Питере - штука обычная.

Покачиваясь из стороны в сторону, втыкаясь локтями в высокую стенку прохода, прорубленного в сугробах, Борисов вышел на пятачок, обрамленный старыми тихими деревьями. Возможно, этим деревьям после лютых нынешних морозов уже и не жить - из-под инея видна лопнувшая, словно бы по косой простреленная кора, в ломины высовывается белая стеклистая ткань, сучья обвисли, омертвели. Борисов окутался мелким паром, мигом превратившимся в звонкий иней, - подошел к девушке, попытался перевернуть ее. Даже сквозь ткань пальто ощущалось, какие у нее худые детские плечи, костлявые лопатки, и Борисов, который немало повидал смертей в эту страшную зиму, ощутил внутри далекую сосущую боль.

Понимая, что слова тут лишние - да и что сделаешь словами-то, - Борисов напрягся, переворачивая девушку, закашлялся, но так ничего и не смог сделать - голова девушки вмерзла в снег. А вот тело - странное дело, Борисов никогда с таким не сталкивался - гнулось.

Обычно, если человек умирает на морозе, холод в ту же секунду обращает его в камень, в дерево - разве что только кожа не слезает с несчастного, тело делается настоящей колодой, хоть рубанком стругай, - а здесь гнется. Может, эта девушка в толстом мужском пальто умерла совсем недавно? Но тогда бы голова не вмерзла в снег.

Сквозь сжатые зубы, чтобы не обморозить глотку, Борисов всосал в себя воздух, подержал его во рту, словно чай, потом трудно и громко проглотил. Борисов считал себя человеком решительным, поэтому предпочитал больше действовать и меньше рассуждать. Надо было действовать.

Он попробовал подсунуть под голову девушки пальцы, вытянуть ее из снега, но снег был плотным, сталистым, его брать можно было только газовой сваркой либо крушить ломом, голыми пальцами не возьмешь, засипел, окутываясь ломким сыпучим паром, попытался пробить снег руками, но снова потерпел поражение - ноздреватый крутой сугроб был сильнее его.

От отца своего Борисов слышал, что в жилах их рода течет смешанная кровь. И чем ее только не разбавляли, чего только в ней не набралось - в их семейном племени были и быстрые, схожие со стремительными тенями, которые отбрасывают летящие звезды, цыганки, и задумчивые армяне, приехавшие в Питер из древней Зангезурии и занявшиеся здесь просветительством, книгопечатанием и развитием изобразительного искусства - с ними род Борисовых перекрещивался дважды, затесался даже узкоглазый бурят, путешествующий зимой на лыжах, подбитых рыбьей шкурой, - все понемногу оставили свое. От одних Борисову достались в наследство спокойствие и умение сосредоточится, от других взрывчатость, от третьих умение читать чужие мысли, от четвертых доброта, от пятых выносливость, твердость - если уж намечал цель, то обязательно достигал ее, чего бы это ни стоило…

Неверно говорят, что человек рождается голеньким, без своего рисунка и своего характера - все это он потом приобретает в жизни, закаляет себя либо, напротив, выдерживает в тепличной водице, в парниковой духоте. Человек уже рождается с готовым характером, и перед ним стоит иная задача - не сломать либо, наоборот, сломать этот характер…

Подняв руку, Борисов ударил в снег локтем. С первого раза не пробил. Со второго тоже. Тогда он начал настойчиво колотить в твердую сталистую корку сугроба сгибом локтя, прикладывался рукой, кулаком, дышал слабо, надорванно, всасывал в себя засиненный воздух, выдерживал его во рту, потом глотал.

Раза два он задевал локтем за голову девушки и морщился от боли - не ей было больно, а ему, и это вызывало у Борисова неожиданные слезы, тут же примерзающие к векам. Вздохнул удовлетворенно и сник, когда пробил снег и освободил голову девушки - странно невесомую, словно бы высохшую, - видно было, что девушка долго не ела, держалась на последнем дыхании… Пальцами Борисов выскреб снег из ее глазниц, поморщился от мысли, что девушка все-таки мертва, раз снег не тает, но он был убежден, нутром своим, мозгом, костями чувствовал, что она еще жива, раздраженно помотал головой, сопротивляясь слабости и голоду, поднялся на ноги - нужно было идти.

Качнулся, теряя равновесие, завалился боком в сугроб, застонал со сжатыми зубами - так он не только девушку не спасет, но и себя погубит. Жалобно, просяще сгорбился - почудилось, что в темном, прорубленном сквозь сугроб проходе кто-то показался, во всяком случае, там раздался пронзительно-стекольный визг снега под подошвами, но проход был пуст, видать, человек нырнул в боковой лаз, ведущий к низкому, с нарядной голубой крышей дому, на которой почему-то не задерживался снег. Эта крыша каждый раз вызывала у Борисова ощущение досады, чего-то недоброго, была бы его воля, он снес бы ее топором - слишком уж праздничной, рождественски радостной она была, словно торт, украшенный цветными завитками масла - ох как эта праздничность и тортовое легкомыслие не соответствовали тому, что сейчас происходило в блокадном городе!

Значит, рассчитывать на помощь не приходится, надо справляться самому. Он перевернулся на живот, уперся обеими руками в сугроб, выгнулся, с хрипом выпуская воздух сквозь стиснутые зубы, отжался. Перед глазами вспыхнуло что-то оранжевое, гадко шевелящееся, похожее на большую медузу. Борисов закрыл глаза, думая, что медуза пропадет, но на черном фоне закрытых глаз она обозначилась еще ярче, четче, окоем и длинная студенисто-вялая ножка буквально искрились слепящим огнем, отзывались в ушах звоном. Борисов ткнулся головой в снег, выждал немного, сгорбившись в позе запятой, потом напрягся, оттолкнулся головой от сугроба и приподнялся.

От того, как он сейчас станет вести себя, будет медлить, поддаваться слабости и боли либо поспешит, постарается поскорее встать, зависит жизнь его самого и девушки, которую он захотел возвратить с того света на этот. Борисов замычал, сплюнул на снег клейкую тягучую слюну, схожую с киселем, выругался безгласно. Будь у него голос и силы, он не так бы выругался - длинно, смачно, с толком и чувством. Но сил на ругань не было. Борисов ухватил девушку под мышки, завалился назад, выдергивая ее из сугроба, выдернул, и эта маленькая победа добавила ему сил.

Задом, задом, спотыкаясь и заваливаясь на спину, втыкаясь лопатками в твердину снега, Борисов поволок девушку по проходу.

Дыхание его осекалось, губы рвались от мороза, зубы обжигало, в углах глаз быстро образовалась белая соленая намерзь, и надо было непременно остановиться, перевести дыхание, но Борисов не останавливался, мотал упрямо головой и двигался по проходу дальше.

Когда до дома оставалось всего ничего, он понял: не дойдет. И сам не дойдет, и девушку не дотащит. Даже если сейчас бросит ее - все равно не дойдет, сядет в сугроб, вмерзнет, как вмерзла эта синюшная худая девушка с запорошенными снегом глазницами. Застонал, не разжимая рта - не дай бог втиснется морозный воздух, опалит небо и язык, забьет глотку кляпом, остановился. Подождал немного, притиснулся лопатками к сугробу, ощутил свое тело от затылка до пальцев ног и содрогнулся невольно, застыдился самого себя - чувство стыда было сильнее чувства голода - слабак он. Плохо, унизительно быть человеком без мускулов - костью. Пусть с сочленениями и суставами, но все же костью.

И руки - сплошная кость, совсем нет мышц, посмотришь - на глазах слезы возникают, и ноги - кость, тело худое, рыбье, ребра огромные, обтянутые тонкой шелушащейся кожей, большие, коромыслом выпирающие ключицы, позвонки, которые, как патроны пулеметной ленты, можно пересчитать совершенно свободно, крупные скулы, под которые на манер воронок, втянулись щеки - ничего от былого Борисова. Такая худоба унизительна, а впрочем - и это повелось уже издавна, - на войне нет ничего унизительного, близость пустоглазой дамы с косой убирает разные условности, считавшиеся в иные времена обязательными и во многом упрощает человеческие отношения: Борисов напрасно стеснялся самого себя.

Рассудок подсказывал ему, что надо бросить девушку - все равно уже мертвая, ничто ей не поможет, ни одна медицина, даже если ее пытается оживить сам Бог, и еда ей уже не поможет, все, отъелась бедняга, а самому - попытаться дойти до дома, докарябаться…

Но как? Как выкачать, выдрать себя из этого вязкого морозного воздуха, из серой стылости сугроба, из смертного мрака, в который он вляпался, как муха в кисель? Ему показалось, что ноги его отделились от тела, налились свинцом, стали страшно тяжелыми, чужими, руки тоже едва слушались его - даже если сейчас он захочет бросить девушку, то не бросит, просто не удастся - не разожмутся пальцы, руки отвердели и так же, как и ноги, отделились от Борисова. Он скрючился, растерянно поглядел по сторонам: как же так? - сморщился, собрал остатки сил, попробовал сделать еще хотя бы один шаг, попятиться, но куда там? - только вдавился спиною в сугроб, почувствовал, что примерз к нему. Без чьей-либо помощи уже ни за что не оторваться.

Морозный ветер, принесшийся из длинного темного коридора, опалил лицо, словно огнем, выжег куски ткани в ватном пальто, костерным севом прошелся по воротнику, припек щеки. От собственного бессилия Борисов чуть не заплакал - никогда еще не чувствовал себя так пришибленно и слабо. Тяжелым колокольным гудом была наполнена голова, медуза, один раз возникнув перед глазами, теперь не исчезала и не думала исчезать, она лишь уменьшилась в размере и то потому, чтобы потесниться и дать место другой медузе - такой же вялой, отвратительной, с длинным нежным обсоском, выпрастывающимся из гриба-шляпки, и подрагивающими на манер лопушьего листа краями.

И место это, обычно наполненное людьми - по снеговым прорезям постоянно сновали разные дистрофики: кто за водой, кто проверить очередь в булочной, кто, достав талон в столовую, торопился съесть порцию супа с хряпой - мороженым капустным листом, кто выбирал место в снегу почище, не запятнанное струйками мочи, чтобы набить мерзлой крупкой чайник и поставить на буржуйку - тащиться за водой к невской проруби и выстаивать там уже не было сил, кто тащил на салазках либо на куске фанеры мертвого родственника к ближайшему госпиталю в надежде пристроить труп - в общем, всегда было движение, а сейчас будто бы все вымерли, все угасло в Ленинграде - ни людей, ни теней, ни живых, ни мертвых.

- Н-не фига, н-не дамся, - наконец разжал зубы Борисов, удивился своему хрипу - вроде бы и не он это говорит, кто-то другой, помещенный в него, как в некую оболочку, попробовал раздвинуть руки и выпустить бесчувственное тело девушки, но руки как согнулись в виде скобы, так больше и не разгибались - с ними уже ничего нельзя было поделать. Борисову стало горько и стыдно - он понял, что именно так и пропадают люди, таких, как он, неудачников находят потом остекленевшими, с лопнувшими на морозе глазами и широко распахнутыми в немом крике ртами, забитыми снегом. Мотнул головой, окутался парком протестующего хрипа: - Н-нет!

Белую намерзь в углах глаз прорвало, на щеки скатились мутные мелкие слезки, но до подбородка они не доползли - замерзли.

Так и сгинул бы Борисов между домом и собственным детищем - солнечными часами, если бы из снегового коридора не вынырнул моряк - круглоликий, круглоплечий, в круглой неформенной кубанке, к которой было пришпилено острозубое неровное пятнецо - рубиновая звездочка. Моряк затряс Борисова за плечи:

- Браток, ты что? А, брато-ок?

Борисов с трудом разлепил смерзший рот, промычал что-то немо, словно бы у него уже отмерз язык - а язык и верно плохо ворочался, он вспух во рту, сделался осклизлым, чужим - неувертливый комок мяса, обтянутый влажной шершавой кожей, качнул головой.

- Понятно, - оценил положение моряк, - все понятно! Ты это, браток, ты держись! - подсунулся одним плечом под Борисова, девушку ловко перехватил рукой - видать, не раз это делал, когда вытаскивал раненых товарищей из-под пуль, напрягся - моряк был силен и жилист, как конь, свеж, повертел обеспокоенно головой. - А куда двигаться, браток?

- Прямо, - нашел в себе силы прохрипеть Борисов, приподнял голову, но не удержался и обвис на плече моряка.

- Ага, понял, - обрадовался моряк, потащил Борисова и мертвую девушку в снежную теснину прохода. - Слышь, а невеста твоя не мертвая? - окутался он здоровым звонким паром, стрельнувшим чуть ли не до закраины огромного сугроба, по которому был прорезан коридор. - А?

- Н-нет, - прохрипел Борисов.

- И ладно, - неизвестно чему обрадовался моряк, и Борисов позавидовал ему: легкий общительный человек, всем сват и всем брат, светлого у него в жизни много больше, чем темного, не забивает голову никакими проблемами, да их, наверное, и нет у него - тех проблем, что каждый раз тяжелым, приносящим сосущую боль вопросом вспухают, например, перед Борисовым, точнее, в самом Борисове - где взять хлеба? Хотя бы еще одну пайку? Сто двадцать пять граммов черного, клейкого, схожего с хозяйственным мылом и жмыхом одновременно блокадного хлеба? Где взять чистой воды, топлива, как выжить? Но у моряка свои проблемы, свои вопросы - он воюет.

- Я тоже думаю, что живая. - Моряк снова окутался звонким здоровым паром, брызнувшим горячим веером верх, вспарившим над борисовской головой мелким серебряным султаном и тихо ссыпавшимся вниз. - Живая, - удовлетворенно пробормотал моряк, встряхнулся, удобнее подсовываясь под Борисова и приподнимая девушку, - тело гнется…

Он также подметил то, на что сразу обратил внимание и Борисов, - не может у мертвого человека гнуться тело, как только сердце делает последний удар и сникает, превращаясь в оболочку самого себя, кровь в жилах, мигом скиснув, обращается в творог, мышцы деревенеют, каждая мышца умирает сама по себе, дергается, мучается от боли, отслаиваясь от костей и от других мышц, человек превращается в обабок, в колоду, а пройдет еще немного времени - нальется чугунной тяжестью и сам чугуном сделается - ни согнуться, ни оторваться от земли. Хотя насчет чугунной тяжести - неверно. Какая может быть тяжесть у блокадного дистрофика, у которого от голода внутри все слиплось, скаталось в один ком, и непонятно, как этот слипшийся комок, приросший к хребтине, может держать человека на отметке жизни и смерти? Впрочем, кто ведает, будут блокадники жить или же загнутся на второй день после того, как им вволю отпустят хлеба?

У Борисова тоже был небольшой опыт по части живых и мертвых: осенью он принимал участие в боях - на фронт ушел с ополченцами Кировского завода, так через две недели его подцепил осколок - маленький, под микроскопом нужно рассматривать, с просяное зернышко, а сильный, с дальним боем, крутящийся, - просадил насквозь, пробил оба легких, вырвав кусок мышц и чуть не отправив на тот свет. Три месяца Борисов провалялся на больничной койке и вытянул-таки самого себя и зимой появился в своей холодной и пустой квартире.

Все его попытки доказать, что он еще может быть полезен фронту, армии, обернулись щемящей пустотой и болью: почему же те, кто сидит по ту сторону стола, не понимают простейшей, как алфавит, истины - он должен воевать. Обязан! Он молод, кое-что знает и умеет, у него еще есть силы - может приносить пользу, но увы…

Да в конце концов, он обвяжется гранатами и ринется под немецкий танк. Тем более что до передовой ходит трамвай, весь Питер этот трамвай знает - вагон номер пятнадцать.

Нет, не прошиб своим красноречием Борисов медиков, те равнодушно осмотрели его, отметили, что легкие ни к черту, сипят, словно дырявая гармошка, стоит только этому… как его? - председатель комиссии, близоруко щурясь, полез в бумагу прочитать фамилию больного, прочитал, сдвинул очки на лоб, - Борисову полежать пару часов в снегу, как все - его легкие на том снегу останутся уже навсегда, ничто не спасет.

"Вам понятно, батенька?" - пророкотал председатель комиссии и сдвинул очки на нос. "Нет", - твердо ответил Борисов. "Это почему же нет? - хмыкнув, поинтересовался председатель комиссии, снова посмотрел в медицинскую карточку, затоптался на одном месте. - Простите, простите, не вы ли тот самый Борисов, известный астроном? А?" "Тот", - с надеждой проговорил Борисов. "Тогда тем более не могу, - председатель комиссии приподнял очки, развел руки в стороны, - извините-с, батенька".

Через это самое "извините-с" Борисов переступить не смог - его списали подчистую. Он долго сидел дома, морщился недовольно, болезненно - ощущение было такое, словно в стужу угодил под холодный душ - сразу покрылся льдом, возможность уйти снова на фронт была равна нулю, Борисов подозревал, что вышел какой-то неведомый ему секретный приказ о сохранении кадров и он попал под этот приказ: представитель редкой профессии, ученый со степенями и званиями… Когда он думал об этом, то ему начинало сводить и жечь скулы, на щеках расцветали большие красные пятна, глаза светлели от обиды, чего-то сложного и горького.

Раньше он никогда не замечал за собою, что обида может так долго и плотно сидеть в нем, вызывать озноб и боль - все происходило быстро, оставалась только тень, но и тень через несколько дней выгорала, будто под сильным солнцем, ничто о ней не напоминало, дали были чисты и безмятежны, настроение - радостным, легкость в душе и в мыслях была необыкновенная, а сейчас все перевернулось с ног на голову, свет душевный истаял, уступил место угрюмости и темени - любой порез заживает долго, а то и вовсе не заживает, что ни делай, - продолжает сочиться розовой жижкой, сукровица проступает сквозь поры, свертывается в мелкие ртутные шарики, не дает покоя. То ли осколок, пробивший его насквозь, был тому виною, то ли жизнь в ополченском полку, заставившая Борисова думать о вещах, о которых он никогда раньше не думал, просто не имел возможности думать: он занимался небом, а надо было заниматься землею, не допускать ножниц и разрывов, то ли сам факт войны - Борисов понять пока не мог.

Назад Дальше