Планета тайга: Я живу в заонежской тайге. В медвежьем краю - Онегов Анатолий Сергеевич 20 стр.


Я уговорил очередного черта успокоиться и на следующий день явился на луду с несколько иными целями. Тогда во мне, видимо, последний раз боролись два противоположных начала: или принять уважение местных жителей, уважение к человеку, который так же, как они, научился сполна брать от леса, от воды, брать к тому же на свою собственную и пока недоступную другим снасть, или примириться с каждодневными косыми взглядами в сторону моей полупустой кошелки, но продолжать разгадки тайн и попытаться завоевать авторитет окружающих иным образом?.. Я все‑таки выбрал последнее.

…Опущен якорь, успокоилась вода. Легкая снасть, маленький крючок не очень беспокоили рыбу. Я метил пойманных окуней и отпускал обратно. Что будет завтра? Завтра наступило таким же приятным утром, и наконец в лодке появился первый знакомый окунь, потом второй, третий… Окуни оставались в своем "доме".

День за днем я снова и снова метил рыб, снова окуни, махнув хвостом, исчезали в глубине, а я пятый день оставался без ухи. На шестой день окуни исчезли. Нет, им не мешала погода: барометр по–прежнему стоял на отметке "ясно". Все так же не слишком горячо попыхивал южный ветерок, и солнце каждый день уходило на покой в таких же легких малиновых тонах… Но окуни все‑таки исчезли. Луда оставалась мертвой вечер, день, еще вечер. Но вот новое утро, и у лодки снова появились полосатые рыбы. Окуней много, но ни одного с моими пометками…

Теперь я уже знал две окуневые стаи, "прописанные" около моей луды: одна кормилась, другая, отъевшись, куда‑то уходила. Но куда? Я искал насытившихся окуней по всему озеру, искал около таких же удобных мест, но не находил: в других местах были свои рыбы… Наверное, отъевшиеся окуни, как и щуки, просто отдыхали на глубине, пока их "дом" был занят проголодавшимися собратьями.

Загадка Чертушки, кажется, была близка к разрешению. Теперь я мог объяснить прихоти многих наших озер, мог, как Иван Михайлович или дедка Степанушка, угадать угодные "хозяину" дни, угадать даже размеры дани, которыми встречал Чертушка не слишком навязчивого рыбака. Но эти дни, эта дань уже были не для меня.

Где‑то я уже перестал быть рыбаком. И даже сейчас, осенью, когда можно было валить и валить в кошелку сухую сорогу, я часто оставлял снасть и весло и просто смотрел на последние всплески широких осенних косяков рыб.

Косяки сороги объявились на озере вместе с крепким инеем. С первым ночным морозцем косяки потянулись к берегу и заходили вдоль осенней поредевшей травы.

Что не дает покоя этим сорогам? Что ищут они, бродя около берегов, делая круг за кругом по всему озеру? Может, они проверяют свою готовность к зиме, может, как‑то по–своему определяют сплоченность стаи? А может, это память о тех славных временах, когда их далекие предки весной и осенью совершали дальние путешествия из озера в озеро по ручьям и речкам, которые теперь заросли, обмелели и потерялись в болотах? И сороги ходят, ходят кругами, открыто и безмятежно, навлекая на себя хищников.

С первым крепким инеем следом за сорогой к берегам устремляются и щуки… Давно пожух и обломался под холодным ветром тростник, давно упала на воду куга, потемнели и опустились на дно листья кувшинок, давно не было в траве щучьих засад, но вот берега снова и последний раз в этом году ожили… В прозрачной осенней воде щук хорошо видно. Можно долго ехать на лодке и считать неподвижных рыб. Но щуки уже не те: вялые, короткие броски, полное безразличие к веслу, подведенному к самой щучьей морде… Кажется, щуки спят, и даже потревоженная, сдвинутая с места веслом рыбина не так поспешно, как летом, уходит в темноту. Щукам пора успокоиться после недавних летних охот, но сорога почему‑то отправилась путешествовать, и сонная ленивая щука все‑таки пошла за ней… День, другой, третий - косяки сорог уходят, уводя за собой щук. Уходят "глупые", несмышленые сороги, так и не сумевшие научиться избегать опасности, уходят, уводя за собой "талантливых" рыб, "знающих" расписание "эшелонов", подводные версты, умеющих быстро разбираться в хитростях человека и свободно менять методы своей охоты… "Умные" щуки уходят за "глупой" сорогой, как уходят "интеллектуалы" - волки за стадом мигрирующих оленей… Куда и как идти, все‑таки "думает" не волк, а олень! А о чем "думает" сорога?

Стая сороги последний раз выплескивается на холодной вечерней воде, выплескивается неживым фиолетовым огнем. Стая уходит до следующего года, унося свои тайны. Последний всплеск рыб тает, расходится. Расходятся и тают последние в этом году следы на воде…

Глава семнадцатая
ДРОВА

Каждый день в лесу оканчивается у огня. Оканчивается костром на берегу озера, русской печкой в теплом доме или жиденькими желтыми язычками пламени над стопкой еловых щепок в курной охотничьей избушке. Лесной день может оканчиваться и около нодьи - около двух сосновых стволов, положенных друг на друга, положенных прочно и верно на длинную декабрьскую ночь Севера…

Для костра на берегу озера могут пойти любые дрова. Только для растопки они обязательно должны быть сухими. Вниз укладывается береста, бересту схватывает язычок спички, и тут же - огонь. Огонь жаркий, спорый, а сверху… Сверху на огонь может пойти все, что попадет под руку. Если бревно сырое, а чай уже вскипел, то даже лучше, что это бревно больше тлеет, чем горит: дым спасает от комаров, а расплываясь вокруг тебя, создает подобие доброго уюта.

Для огня в охотничьей избушке дрова идут мелкие, сухие. Лучше ель. Ель ярче схватывается, крепче, смолистей горит. От такого огня охотней разогревается камень, и долго потом держится тепло в крохотном домике.

Печка в избушке зовется камеленкой… Груда черных от старости и вечной копоти камней, сложенных в углу, кем‑то давно принесенный сюда в лес железный шкворень или кованый гвоздь. Гвоздь вбит между камнями. На гвозде котелок. Под котелком огонь. Очаг тесный, не свободный для огня. Желтые с красным, нервные еловые язычки выпрыгивают из камней, лижут котелок, уходят дальше, к следующим камням, и потрескивают вместе со щепками. Потом язычки вдруг опускаются вниз, снова вспыхивают и долго–долго рассказывают тебе тихую таежную сказку…

Мне нравятся простые северные сказки, сказки леса. Эти сказки всегда короткие, их не услышишь по заказу, они появляются вдруг за котелком с ухой, за кружкой чаю или папиросой…

Старик идет впереди тебя по тропе, отводя батожком мокрые ветки черемухи. Кажется, он будет идти так всегда, но старик сворачивает с лесной дорожки, ты спешишь следом и видишь среди ровненьких елочек удобный таежный станок… Станок на тропе простой. Иногда это всего лишь дерево, удобно упавшее рядом с тропой. Дерево давно обросло сырым мхом, и теперь, прежде чем сесть, тебе приходится укладывать на ствол несколько еловых лапок… Рядом стоят заплечники, на заплечниках наши шапки. Еще тепло, еще далеко до холодных тяжелых ветров, но шапка у старика уже зимняя. Старик долго шарит по карманам, ищет бумагу, спички, потом закуривает и молча посматривает по сторонам. Вместе с ним молчит лес, и только нахальная сойка вдруг принимается кого‑то долго и беспардонно ругать. Старик еще раз затягивается голубоватым махорочным дымком, поднимает на сойку глаза и тихо, не то для меня, не то для самого себя, говорит: "А вот почему сойки всегда дерутся…"

Я хорошо знаю соек, знаю их крикливый, взбалмошный характер, знаю, что здесь этих птиц иногда зовут и по–другому: не сойка, а ронжа - и что крик сварливой птицы может не пообещать ничего хорошего вслед человеку. Тогда человек обычно останавливается, поворачивает голову к птице и отмечает неприветливый знак простыми словами: "Поди ты - ронжа дикасится…" Дикасится, наверное, происходит от слова "дикий"… Да, я, пожалуй, знаю все об этих сойках, но старик, будто так пришлось к слову, сообщает о крикливых птицах еще дальше, рассказывая сказку о том, как давно сойки передрались между собой из‑за лакомого куска, как разлетелись в разные стороны и теперь вечно ругают друг друга…

Наверное, лес, жизнь на отхожих озерах, где человек всегда один на один со стихией, не могли разрешить лесным людям вздорить, долго злиться друг на друга. Без помощи, без выручки, когда охотник, ушедший в лес, вдруг не возвращался в обещанный срок, наверное, нельзя было жить… Может быть, именно поэтому бабка Катерина, нянчившая внука, и придумала в назидание будущему человеку сказку о злых птицах, увидев за осенним окном орущих соек… Ругань и злость не принесли птицам добра, а без добра нельзя быть. Вот и вся сказка. Сказка коротенькая. Бабке некогда было долго философствовать, так и осталась история соек в памяти людей всего на одну минуту рассказа…

У следующего станка старик может и промолчать, если ничто не напомнит ему сказку…

Порой мне казалось, что сказки и не помнят, а придумывают тут же, узнав рядом с собой что‑то такое, что способно воскресить прошлое. Говорить о себе не принято в лесу, а если прошлое еще живо, живо не до конца закрывшейся болью, как тогда? А не проще ли взять и рассказать сказку, где твоя жизнь вроде и не твоя, но в то же время почти все о тебе. Возможно, сказки и появляются именно так, когда лес, тропа, болота, глубины озер, утренние туманы, светлые ночи Севера и избушка посреди тайги сами по себе уже настоящая сказка…

Сказки вечернего огня в избушке тоже короткие, они тоже появляются неожиданно и по–разному окрашенными. И эти сказки иногда могут не прийти к тебе совсем, если за усталостью трудного лесного дня вдруг забудешь подкладывать в камеленку щепки.

Когда нет охотничьей избушки, когда ты далеко от дома, но вот ночь, ночь на пути за куницей, тогда человеку остается только нодья… Нодья обязательно устраивается из сосны. Сухие сосны именуются жаринами. Сосны мало рядом с густыми тяжелыми болотами. Мало и жарин. Порой жарину находят только по старой памяти, валят ловким охотничьим топором, а потом она всю ночь бережет людей от мороза, от снега, от погоды…

Погода и непогода - эти понятия знакомы всем. Но непогоды я никогда не встречал в нашем лесу. Рядом с нами было или вёдро, или погода… Вёдро означало, что ничего не пришло в лес с ветром, ничего дурного не задержалось над нашими озерами, нет дождя, туч, нет сырости и грязи, а есть только ясность солнца и легкие дороги. Когда вёдру вдруг надоедало быть, когда солнце уставало бороться с ветром, тогда и приходила к нам на место чистоты и ясности погода. Летом погода приходила в лес тяжелым грозовым фронтом или слякотью. И тогда человек, собравшийся в путь, предварительно выходил на крыльцо и отмечал для себя: "Поди ты, какая погода…" К зиме утихомиривались грозы, подсыхала грязь, с морозом приходило обновление, но и здесь погода не забывала явиться к человеку, ушедшему в лес с ружьем. Зимой погода - это шквальный ветер, мокрый снег, отсутствие солнца и звезд, бураны и едкая хрустящая поземка. Но даже такая погода всегда останавливалась над нодьей.

И, люди спали, разбросав снег и подложив под себя пяток широких еловых, лап, Спали спокойно и крепко у жаркого соснового огня, который никогда не искрил, не грозил швырнуть в спящего человека предательским углем.

Вспоминая все, что приходилось слышать и говорить у вечернего огня, я не раз отмечал, что память, явившаяся к человеку в охотничьей избушке, в крепкой теплой избе и у костра на берегу озера, приносила с собой совершенно разные слова… Вечер в избе был обычно вечером раздумья, итогом прошлого и выбором новых путей. И даже тогда, когда эти раздумья, итоги, планы одевались в сказочную форму, содержание самой сказки было много шире и дальше, чем обычная сказка–мораль, найденная в охотничьей избушке, размеры которой значительно уступали размаху рубленой избы. Но избушка и изба приводили человека к отличным мыслям, видимо, и по другой причине… Ночь в избушке обычно отделяла друг от друга две очень похожие тропы, за избушкой редко когда следовали новые дальние дороги: ведь из избушки человек никогда не уходил так далеко, как из родной избы. Изба же покидалась надолго, отсюда начинался большой путь, этот путь требовал больших решений, да и само прощание с родными стенами вряд ли у кого проходило так же просто, как с временным лесным убежищем…

Костер на берегу озера никогда не был для человека даже временным убежищем. Скорее всего это был просто свидетель твоего пути, с которым ты каждый раз расставался после таежной ночи. Но этот свидетель умел быть и добрым и внимательным, он умел успокоить, согреть, огородить тебя от тайги и оставить наедине со своими мыслями… Мысли у костра обычно жили рядом с тем явлением природы, которое в данный момент сопутствовало твоей ночевке. И может быть, эти дожди, вечерние и утренние туманы, грустные желтые листья осени и таинственные белые ночи и были виноваты в том, что сказки у костра, сказки, пришедшие к человеку на полпути, чаще обращались к памяти недальнего прошлого- грустного или веселого, но всегда имевшего свои стены… Вот в такой грустной сказке, где‑то найденной в дороге, я и жил однажды на берегу озера около не очень веселого, сырого костра…

Сказка родилась в вечной тайге и на ту ночь навестила озеро. Ночь пришла тихим, живым туманом. Туман не казался сплошным, он перемешивался, растекался мутными, сонными струями, зализывал берега, упавшие в воду деревья и мою лодку. Потом туман совсем погасил костер, мне неоткуда было дальше ждать сочувствия, я осторожно спустился к воде и отвел от берега свою посудинку…

Еще недавно была вода и неблизкий берег притихшего озера. Сейчас туман, сейчас не видно берегов, не видно тяжелых, объеденных водой еловых вершин, что давно спустились вниз и остались в озере черными жуткими страшилищами. В сумерки такие страшилища появляются из воды сразу и сразу протягивают к хрупкой лодчонке кривые, хищные когти…

Сейчас не видно когтей, сейчас тишина тумана, и в этой тишине незаметно рождается сказка ночного таежного озера… Сказку рассказывает кукушка… Она долго и потерянно зовет свою любовь: "Ку–ку! Ку–ку!" Любовь уже близко, она рядом. И навстречу любви летит радостное, вспыхнувшее через страдания и разлуку: "Куку–ку! Куку–ку!" Но это жестокая любовь. Она вдруг улетает, зло издеваясь над чистым и верным чувством. "Кли–кли–кли" - так всегда хохочет самка кукушка.

Я не помню автора этой сказки. Сейчас рядом с тоскливым криком кукушки–самца, который долго и потерянно зовет своим "ку–ку" безответную любовь, вспоминается только сама грустная история.

…Как всегда в сказках, это было давно–давно. Смелый охотник полюбил девушку, но у девушки не было сердца. Тогда лесной "хозяин", чтобы спасти охотника, оборотил девушку в кукушку, но сделал еще хуже. Влюбленный пришел к лешему и попросил оборотить птицей и его: он не мог не видеть свою любовь, этот отважный охотник. С тех пор охотник летает по лесу, ищет свою любовь, иногда находит, а она смеется над ним и улетает… И так все время…

Сказка оживает правдой. Исчезает лодка, весло, исчезаю я сам. Остается только утренний туман, и в этом тумане редко и грустно остается "ку–ку, ку–ку"… Он, наверное, очень устал от любви, этот отважный охотник. Следующей ночью он еще тише будет звать ее, а потом совсем отчается и куда‑нибудь улетит немного успокоить сердце…

Я часто вспоминал эту сказку уже потом, у богатого, широкого огня русской печи. Тогда у меня уже был дом, стены, крыша, тогда туман уже не трогал меня так, как тогда на берегу озера около сырого костра. Я снова возвращался к содержанию лесного рассказа и сравнивал эту историю с другой народной сказкой, тоже родившейся на Севере. В той другой сказке мать обернулась кукушкой и покинула навсегда ленивых и черствых сердцем детей… Что заставило автора нашей сказки пойти по иному пути? Или то, что нельзя все‑таки матери оставлять своих детей, или та биологическая истина, что многозначительное для доброй фантазии "ку–ку" никогда не произносится самкой кукушкой, "ку–ку" - это призыв самца, а самка кукушка может только по–кукушечьи хохотать?.. Наверное, найти истину помог бы костер на берегу озера, но костра давно нет, давно нет летних туманов. Сейчас есть печь и близкий вечерний огонь в хорошей русской печи, около которого я и окончу сегодня свой лесной день…

День был трудным, как любой день рыбного промысла в тяжелое октябрьское предзимье. Предзимье - это ничье время: ни осени, ни зимы… Осень вчера отступила совсем, потеряв последний лист с березы, а зима еще не пришла, не заявилась, не стукнула в дверь, будто ждет, когда уберутся вслед за осенью раскисшие от воды, тяжелые, низкие тучи.

Тучи еще есть. С утра они совсем закрыли небо, а к полудню опустились вниз к лодке и долго и громко перемешивались надо мной ветром. Ветер пришел откуда‑то с запада. Сейчас почти ночь. Ночь осталась за стенами дома, но все еще преследует человека, только что закрывшего за собой дверь. За окном темнота, циклон, холод, дождь и ветер. С потолка упала на стол тяжелая мокрая капля. Стук в дверь, еще, еще - стук ветра. От ветра потрескивают в окне стекла, скрипит тесина на крыше, а еще дальше только "у–у–у" - дикий, чужой голос, как глубокий и злой выдох перед дракой… А то загудит, задует, как сквозняк, что подогнали большим и быстрым поршнем. Потом стихнет, снова сорвется, и на душе становится неуютно и тоскливо от чужого голоса. Если бы не огонь в печи…

Вот, наверное, почему в Англии, туманной и сырой, в таком почете камин… От батарей, от парового отопления может быть только тепло, а от огня становится еще легко и весело. Легко и весело от жаркого шепота углей, от пляски шелковых язычков на подброшенном полене, от потрескивания дерева… Но огня у меня пока нет, пока только остывшие, потерянные было на морозе руки, и эти руки, все‑таки принесенные домой, сейчас в печи.

Печь топлена в утреннюю рань, но сохранила тепло, и руки уже что‑то чувствуют, пальцы уже знают друг друга, еще минута, две - и они смогут оторвать полоску бумаги и насыпать в нее табак. Потом папироса, и тихий синеватый дымок закроет глаза, закроет только что оставленное весло, лодку, ледяные волны, шнур перемета, крючки, рыбу и даже те дрова около печи, которые готовы последний раз послужить человеку…

Дрова в избе еще с прошлого вечера. Сухие, готовые к огню, к последней и самой яркой своей песне. Два полена, большие, ровные, лягут сейчас рельсами для других дров. На рельсы еще и еще поленья, поперек, вдоль, не слишком близко друг к другу, чтобы свободней было огню… Огонь займется сразу, ударит вверх, кинется к стенкам, окружит очаг дымным хвостом и через устье, через выход печи найдет свою дорогу в трубу. Огонь большой, безумный, огонь перемахивает через котелки, закрывает, прячет в себе уху, чай. Потом одумается, смирится со своим последним днем и трудолюбиво и нужно для уставшего человека заиграет, запоет искрами скорого ужина.

Назад Дальше