Первыми в мою сегодняшнюю печь ушли еловые дрова… Мне всегда казалось, что ель, угрюмая, неразговорчивая, живет нелегкой жизнью. Это она, ель, дерево тихой, но благородной судьбы, хранила лес от пурги и болотного тумана, прятала зверя и кормила птиц, берегла поселения муравьев и чутко стерегла сон хозяина тайги - медведя. Все шквалы и невзгоды ель принимала на себя, выйдя ровной, прочной стеной к берегам озер и окрайкам тоскливых болот. И эта сырая, трудная жизнь, работа не оставили дереву времени на радость и песни. Ели некогда было даже поговорить с подругами, а когда срывался тупой бурелом и она, не выдержав, должна была упасть, ель успевала только один раз вскрикнуть и с глухим стоном свалиться на седой мох.
Сейчас ель в печи рядом с огнем. И смолистые, жилистые от трудной жизни еловые дрова и сейчас остаются добрыми тружениками. Но дерево еще не хочет умирать, не хочет перестать жить, не зная, не встретив счастья, песен, никогда не одевшись настоящим цветом, и ель будто сердится, немного потрескивает, а иногда, вспомнив что‑нибудь слишком трудное, вдруг выбросит в сердцах из печи тяжелый уголь: ведь в свой последний день, день огня, дерево всегда вспоминает свою прожитую жизнь…
Нечего вспоминать только осине, пустой в молодости и крикливой в последних осенних красках. Ей не довелось стоять стеной перед лесом, не довелось добро встречать огоньки ромашек и жаркое пламя клевера… И те–перь, осенью, осина могла всего лишь вспыхнуть яркими, броскими красками. Краски уже никого не привлекали, их смывал дождь, сносил ветер, и осина просто теряла лист, блекла и начинала подгнивать изнутри…
Я не люблю осиновые дрова - они горят быстро, вспыхивают и исчезают. Осина в печи не умеет даже сердиться, треснуть, бросить углем. Иногда, когда осиновых дров много, от них случается и жарко, но жарко на минуту, как от встречи с громким, но пустым человеком…
Иногда я выбираю из поленницы трудные, чуть кривые ольховые чурочки. Я не варю на них уху, не кипячу чай, я просто подбрасываю их в печь и недолго слушаю последний рассказ ольхи о своей не очень веселой жизни…
Ольха родилась сиротой. Жила вдали от леса в сырой, неприглядной местности. Ее терзал ветер, смывало весенней водой, леденило морозом. Она гнулась, иногда обламывались ветки, но ольха росла, хотела жить, а потом вдруг узнала, что она всего–навсего лишь дурнушка. С тех пор ольшинка не поглядывала больше на березы и сосны, а осталась навсегда у темной воды рядом с такими же неуютными подружками… Ольха жила недолго, как недолго живет на ольховых дровах коротенький красный огонек. Огонек проходит быстро, его можно только смотреть, он бывает и жарок, жарок, наверное, от желания ольхи хоть здесь, хоть последний раз быть веселой и даже полезной…
Мне жалко этот добрый, смущенный огонек, я не трогаю его и никогда не заставлю ольховые дрова даже кипятить чай.
Сейчас в моей печи одна ель. Она уже успокоилась, смирилась с огнем и честно работает. От ее ровного, трудолюбивого огня быстро разойдется, разогреется печь, глубже останется жар в кирпиче, в камнях, которые лежат ниже, под кирпичом. Иногда на камень старики выложат и битое стекло. Стекло тоже для жара, для жаркой и долгой печи. Стекло укроют, зальют глиной. Глина смачивается водой, и эту глину долго бьют плоской тяжелой доской. После этого остается ровная, гладкая поверхность - пол очага, под печи. Когда глина высохнет, станет настоящим печным подом, в очаге разведут огонь, а после огня уложат на под хлеб, рыбу, пироги или просто подовые лепешки… Но глина непрочна, она крошится, под снова и снова приходится набивать доской, и хорошо, если окажется под рукой ровный фабричный кирпич. Тогда на глину выстилается другой, кирпичный, верхний слой. Камни, стекло, кирпич удержат огонь, оставят его в себе, а потом испекут хлеб, лепешки и пироги с рыбой. Хлеб и пироги пекутся и сверху от жара, что идет со стенок и свода очага. Когда свод низкий и стенки близко наклоняются к поду, печь бывает горячей и душной. В такой печи быстро разойдется огонь, но удержится недолго: огню негде было покрутиться, негде было пожить, он улетел в трубу. В такой печи хорошо и быстро кипятить, но сушить и парить неловко…
Когда печь высокая и охватистая, огонь перед трубой успеет нагуляться по стенкам, успеет задержаться и глубоко и надолго разогреть камень, стекло и кирпич. Такая охватистая печь хорошо держит тепло, и около нее легко и просто смотреть огонь. Огонь не беснуется, не рвется улететь, а живет свободно и ярко, как на воле.
У меня спокойная, тихая печь. Давно прогорели еловые дрова, давно вскипел чай. Чай на столе, в кружке, рядом с новой папиросой, с ее мягким задумчивым дымком. За дымком исчезает окно, не слышно ветра, стука двери, а есть только печь и добрый огонь березы…
Березки поднялись у теплой опушки леса легкой голубоватой порослью. Их еще не видно, их не знают, будто и нет еще этих деревьев. Но вот зима, лето, снова зима, и вдруг весной береза заговорила, заиграла листьями и встретила людей и песни птиц ласковым ясным светом. У березы, наверное, была и любовь, тихая, счастливая любовь, когда живешь только для того, кого любишь; пожалуй, береза должна была кого‑то очень любить в свои девичьи годы. Но песни и юность прошли, как проходят легкие чистые облака майской весны, чтобы вдруг исчезнуть и оставить после себя уверенное июльское солнце. Наверное, июль с его заботами тоже был у березы не очень грустным. Она возмужала, поднялась, окрепли ветви, и береза стала уютней, добрей. Потом август, первый желтый листок–седина, и вчерашняя тонконогая березка вдруг не убежала за подругами, а осталась у дороги, будто чего‑то ждать, ждать долго, до конца, как умеют женщины ее земли ждать не вернувшихся домой. В ожидании гуще пошел желтый цвет, ниже опустились ветви, будто это дерево–мать уже знало судьбу сына, мужа, будто приготовилось встретить и худшее, но все‑таки было, было приветливо и откровенно для всех тех, кто оставался жить дальше.
Наверное, березовые дрова тоже должны рассказывать о своей жизни, рассказывать тихим и ласковым огнем… Такой рассказ надо слушать внимательно и знать, что он бывает не так уж часто. Березу нельзя слушать много: одно–два белых полена - и рядом с тобой уже живет долгая, хорошая история этого дерева…
Когда ветер и дождь уж слишком постараются за день, когда останется совсем мало продуктов, а уходить рано - еще не окончена работа, когда однажды сделается трудно так, что захочется по памяти детства сказать вслух: "Мама!", тогда я топлю печь только березовыми дровами. Огонь живет чисто и богато. После него надолго остается в избе тепло. Тепло живет вокруг. Ты спокойно куришь, вспоминаешь близких людей, и от этого березового тепла становится уютно и просто, будто сзади, узнав твою беду, подошла и оставила на плечах руки добрая, тихая женщина…
Сегодня был просто трудный день. Еще есть продукты, еще не совсем плохо с работой, еще одиночество лесной жизни не подошло, не загородило собой остальной мир.
И березовые дрова остаются пока для меня только добрыми собеседниками… Сейчас я топлю русскую печь, как камин, подбрасывая по сухому березовому полену. Печь не перепевается - от нее только огонь. К ночи, когда ветер снова ударит в стекло, грохнет дверью и ворвется в трубу, я уложу в печь пяток сосновых поленьев и нагоню жару. Потом раскидаю угли и долго буду смотреть на угасающую стихию. Она блекнет, теряет краски и умирает с последним рассказом… Потухшие угли выметаются из печи, от ветра закрывается труба… Теперь жар пойдет по избе, и всю ночь будет тепло. Тепло от ели, от березы и от последней охапки сосновых поленьев.
В лесу нет вина, нет стакана виноградной песни, нет стопки пшеничного спирта, крепкого от тяжелого труда хлебороба. И когда вдруг узнаешь, что очень замерз, замерз и внутри, вместо винограда и пшеницы приходит к тебе солнце яркого дерева - сосны.
Пожалуй, сосну можно назвать деревом–солнцем. Это она стояла в горячем огне над чистой песней ручья, стояла над красным теплом брусники и ласково улыбалась перезвону зяблика. Это она, сосна, расправляла свои ветви навстречу июльскому солнцу, она собрала его с игл и веточек, сохранила в себе до осени, до холодов, а сегодня вдруг отдала тебе это солнце, отдала ярко и ослепительно, как чудесный летний день - счастье.
Сосновый огонь исполняет свою янтарную пляску, исполняет весело, жарко, как виноградное вино и пшеничный спирт. И не надо вина, не надо спирта. Сосна будоражит, кипятит, заливает все твои хмурые уголки. И нет нигде сырости, плесени, а только жаркий, солнечный июль пришел к тебе сейчас вместе с тихим огнем ромашки и запахом горячей земляники. Но от сосны не бешено, не безумно, а только жарко и ясно, как просто и ясно от песни зяблика в светлом сосновом бору.
У меня нет в окне зимних рам, и к утру ветер, циклон, погода снова принесут в избу холод. Тогда еще в утренних сумерках я прошлепаю по холодным половицам на кухню, нащеплю лучину, уложу колодцем дрова и снова протоплю печь… На озере снова будут ветер и дождь. Я объеду свой перемет, проверю крючки, привезу домой тяжелых холодных окуней, стукну дверью, открою заслонку и долго буду в теплой печи греть застывшие от воды и ветра руки… От холода и жара, от жара и холода руки давно огрубели и покрылись глубокими, иногда очень болезненными трещинами. Я заклеиваю трещины пластырем, боль стихает. Стихает за папиросой, перед новой ночью и новым огнем, перед новым рассказом ели, сосны и березы…
Глава восемнадцатая
РЕЗКИЕ МУЖИКИ
Начав свой рассказ "Резкие мужики", я прежде всего хочу обратить ваше внимание на особенность произношения слова "резкие"… Именно "резкие", а не "резкие". Наверное, можно легко доказать, что правила современного русского языка требуют произносить это слово все‑таки с ударением на первом слоге. Я не хочу оспаривать эти правила и в своем повествовании очень стараюсь объясняться с читателем общепринятыми формами. Я стараюсь забыть на страницах книги обороты, выражения, архаизмы, кажущиеся и действительные неправильности тех языковых форм, которые существуют безбедно на берегу Домашнего озера и по сей день… Говоря о старике, который знакомил меня со сказками, я называл его не дедко Степанушко, а дедка, попутно заменяя "о" на "а" и в окончании имени старика. Дедко, Степанушко, Петро вместо Петр и даже Шарик‑то вместо хорошо знакомой нам клички деревенского пса - все это можно было легко объяснить наличием в древнерусском языке преимущественного "о" в окончании слов, где теперь стоит "а", и оставить на страницах книги; если бы мой рассказ сводился лишь к тем лесным историям, которые рождаются и живут пока только сами для себя. И тогда, вспоминая, как однажды ночью, услышав волков, Шарик беспокойно и громко метался по сеням, я рассказал бы об этом событии так: "Слышим‑то, за стеной есть что‑то - шастает, шастает‑то да крятать примется, так ломотина стоит… Высстали, а Шарик‑то и шастает…" "Шастает", "ломотина", "крятает", "высстали", неизменные "дык" "даю", "-то", "поди" - все это можно было бы внести, оставить, объяснить рядом с "опряжкой", "обрядиться", "осолить", "сошла". Тогда многое из опущенного могло бы ожить, заговорить ярче и полней для меня самого, но где‑то, еще в самом начале, мне пришлось остановить себя, остановить в надежде, что мои рассказы могут быть прочитаны не только Иваном Михайловичем или Петром Мушаровым, и я лишь в редких случаях оставил выражения, принятые у нас в лесу, вроде как: "стрелить враз", "свалить логу", оставил их лишь тогда, когда они обозначали явление малоизвестное в иных местах, а оттого и имели право быть наряду с "резкими" вместо "резкими".
"Резкие" есть и у нас. "Резкий", отнесенное к человеку, обычно ассоциируется с острыми углами характера, неожиданными для окружающих решениями и не всегда оправданными взрывами… Именительный падеж единственного числа слова "резкие" не "резкий", а "резкой", с сохранением ударения на втором слоге. И не ждите никогда от резкого человека неожиданных выходок - здесь все можно предвидеть, даже грозу сердца после долгого и трудного к вам отношения, как предвидим мы тяжелые гневные ветры над Домашним озером после крепкого, каменного вёдра. И пожалуй, эта возможность предвидеть любые поступки лесного жителя, диапазон которых простирается от глубокой печали и искреннего сочувствия чужой беде до ярких и неуемных схваток с самим собой и со стихией, и дала право нашим Далям и Ожеговым внешне резкие черты характера назвать иным словом.
Схватки и пожары характеров у наших мужиков никогда не являются вдруг, они всегда живут рядом со сказками и тихими песнями, рядом с тяжелыми и подчас небезопасными лесными тропами. Эти пожары могут затухать, снова разгораться. Но они есть, их вспышки можно знать заранее и незаметно уйти от близкого гнева, а еще лучше - постараться успокоить сам пожар, но только не погасить. Резкой характер должен всегда гореть, чтобы помогать своему владельцу с шуткой перенести неприятность, трезво встретить беду, не заметить временного поражения и, придя домой, не особенно испугать близких изуродованным лицом после неудачной встречи со зверем…
Собирая медвежьи истории, я долго и внимательно изучал одну–единственную за последнее время не слишком осторожную встречу человека с лесным хозяином… У того медведя, пожалуй, тоже был резкой, могучий, не знающий преград характер. Медведь не хотел ссоры и предпочел уйти, узнав о близости человека. Но был выстрел. Животное отделалось ранением, а нерасчетливый старик поплатился жизнью. Медведь по–прежнему остался хозяином своей тропы, но остался чуть–чуть по–другому. Уравновешенное животное встретило обиду. Рядом с медведем не было никого, кто успокоил бы, снял оставшуюся боль. И год спустя пожар характера заявил о себе при новой встрече с человеком. Медведь не дожидался выстрела - он пошел на человека. И снова от медведя можно было уйти, можно было предвидеть вспышку гнева, но человек оказался не очень внимательным - и встреча двух резких характеров состоялась…
Человек опомнился много спустя после встречи. Он снова увидел небо, но небо было красным и мутным от крови, залившей лицо. Вернувшаяся память напомнила о неудачном выстреле и осечке вместо второй пули и о ревущей пасти зверя… Отступать было поздно, да и не в характере… Медведя все‑таки подвело тяжелое ранение, а человека спасла рука, рука, отданная в пасть животному. Она обычно глубоко уходит в горло, и на ней остаются, как правило, рваные следы от медвежьих зубов. Я никогда не испытывал чувства, которое возникает у человека, когда его руку свирепо пережевывают челюсти животного, но говорят, что это все‑таки помогает победить: медведь задыхается.
Помогла рука и на этот раз. Медведь проиграл схватку. Человек пришел в себя, здоровой рукой прикрыл голову шапкой, поднялся и прибрел домой. Говорят, дальнейшие события развивались в такой последовательности: сначала раненый попросил жену принести бутылку водки, потом велел позвать мужиков, рассказал им, где лежит зверь, и только потом повелел везти себя в больницу…
На этом историю встречи человека с медведем можно было бы и закончить, если не обратить внимания на особую сдержанность охотника. Суровая сдержанность тоже была неотъемлемой чертой резкого лесного характера, но эти суровость, выдержка, немногословие в нужный момент совсем не отнимали у наших мужиков права улыбаться, просто рассказать смешную историю, а то и уронить на ворот старого ватника откровенную слезу радости или печали…
Это было летом 1966 года на берегу Долгого озера. Стояли сплошные громкие грозы, молнии крошили ели рядом с избушкой. В грозы не работал приемник, я злился на эфир и тщетно пытался поймать хоть обрывки сведений о лондонском футбольном матче.
И однажды среди шума и треска вместо известных позывных и голоса Озерова я услышал теплый и трогательный рассказ о Нансене.
Что и почему оставило этот рассказ в памяти?.. Тогда уже шел второй год жизни в тайге среди животных и бесконечного промысла. Уже была вчерне нарисована карта Медвежьего государства, установлены маршруты волков, найдены пути к доверию лосей, тогда я уже освоил лесную науку: спать под елкой, идти под грозами, стоять в наших лодчонках на любой волне и обходиться за день горстью сухарей и глотком чаю… Многое было позади, но одно неотвязное качество все еще терзало, все еще не давало мне права сказать самому себе: "Да. Я сделал все, чтобы жить рядом с Иваном Михайловичем, Петром, Василием и дедкой Степанушкой, жить там, где живут они и где жили их отцы и деды…"
Качеством, которое мне казалось лишним, неуместным для лесного жителя, была сентиментальность… Повышенная чувствительность, обостренное восприятие собственной вины за совершенный проступок - все это рядом с приобретенными в тайге терпением и хладнокровием казалось мне тогда чуть ли не девичьим малодушием. Как быть? Как совместить эти два противоположных полюса характера?
Я копался в собственной истории, вспоминал имена своих предков, прошедших точно такие же лесные дороги, сравнивал себя сегодняшнего с собой более ранним, объяснял свои новые пути тем самым чувством природы, которое и сохранили для меня дед и отец. Я вспоминал отца, вечно занятого работой, работой, требовавшей и времени и мужества. Отец был энергетиком, одним из первых советских энергетиков, последователей и строителей по плану ГОЭЛРО. Он строил станции, монтировал заводы, тянул линии передач, но где‑то внутри себя оставил недоступные ему тогда удочки, охоту, птиц и зверей. Я воспользовался этим наследством. Я пришел к птицам, пришел после честной, не всегда легкой работы там, где я был нужен. "Нужен" - это не пустое слово. Без нужности себя другим, пожалуй, могут жить лишь те, для кого главная цель - видеть себя непогрешимо–самодовольным.
Не знаю, может быть, мои слова и оттолкнут тех, кто даже искусство привык видеть как тропу, которая приносит удовольствие только автору. Я встречал таких людей и невольно сравнивал их с благообразным стариком, который делал лодки. Старик умел шить неплохие карбасы, но он просто шил, повторяясь от одной посудины к другой. Я встретил этого мастера тогда, когда его лодки пользовались невеликим спросом: рядом с прежним мастером жил новый, смелый и искусный. Но раньше карбасы старика брали, платили хорошие деньги, и сразу после вознаграждения интерес к реализованному карбасу у старика пропадал - он торопился заработать на следующих досках и гвоздях. Этот человек не умел расстраиваться из‑за неудач, не умел радоваться как‑то особо ладно пришитой на этот раз к борту будущей лодки простой доске, он был безразличен к судьбам других, хотя со стороны и выглядел всегда весьма рассудительным и гладким человеком.
Этого старика и многих других, умеющих выглядеть весомо, недоступно, я неожиданно и вспомнил, когда услышал рассказ о человеке совсем иного склада, о Фритьофе Нансене…
Название корабля, 88–я параллель, которую достиг на собаках мужественный путешественник, его зимовка во льдах, голод и рядом с железным характером отважного викинга - слезы, которые появились у Нансена, когда он увидел в России голодных детей, - все это вместе стало для меня главным ответом на право человека и полыхать неуемным огнем, и по–настоящему плакать.