В конце каждой недели, в субботу, я жду из тайги Ивана Михайловича. Не думаешь: а вдруг не придет, а вдруг завтра с утра идти самому искать чужого тебе человека… Наверное, не было бы жизни в тайге, если бы так хотя бы только думали…
И конечно, к вечеру лодка. Еще далеко, еще не видишь, кто, но никого другого не может и быть - туда уходил только он. Лодка мелькает, тычется в волну, появляется с другой стороны вала. Лодка не торопится, крутится около камней - старик ведет дорожку, хочет поймать щуку, свежую щуку на сегодняшний пирог… Неужели не хватило ему Янцельского, не хватило волн и ветра там? Янцельское - не Домашнее. На Домашнем выйдешь всегда, всегда пробьешь волну. Там - нет. Там ветер запирает пристанище, и толкутся в курной избушке пустые безрыбные дни. В безрыбные дни Иван Михайлович вяжет сети и ждет, когда озеро опомнится и, будто извиняясь за безумие, щедро наградит рыбака…
Лодка подается из волны и выгоняет на песок тонкую ленивую волну–блин. В лодке - мешок с сухой рыбой, весло, палка–батожок и только что пойманная щука… Лицо у рыбака обросшее, темное от недельной копоти, ворот распахнут, от тела пар. Пар после весла, волн и осеннего холодка.
На столе - чай, уха, свежий пирог с рыбой, пирог вкусный, пропитанный соком… И рядом со всем этим домашним и простым - Иван Михайлович, спокойный и крепкий, умеющий ждать, ждать и все‑таки победить даже Янцельское озеро.
О волне и ветре Иван Михайлович не говорит, он вспоминает сейчас только раннее утро, когда не было никакого ветра, когда на луде хорошо шел окунь и когда само утро было тихое и совсем розовое.
Наверное, тишина такого утра, которое после нескольких дней шквала вдруг принесло рыбаку удачу, могла показаться даже крепкому, терпеливому человеку именно розовой…
Свою первую тишину воды я встретил на берегу небольшой северной реки… Река с трудом выбиралась из болот, долго тянулась вдоль хмурого, сырого ольшаника, потом накапливала силу и не очень громко перекатывалась через порог. Порог оставался выше моего костра. Река еще не успела отдохнуть после встречи с зелеными лобастыми камнями и медленно, почти незаметно текла мимо моей стоянки дальше, к следующему порогу. Там она снова собирала силы и снова тяжелыми упорными струями побеждала камень.
Дымные меткие языки костра высоко поднимались над котелком, их становилось все больше и больше, им уже тяжело было стоять над огнем, и они сутулились и медленно стекали вниз по берегу к воде и задумчиво застилали, затягивали эту воду и низенькую деревянную часовенку… Часовенка, поседевшая от времени и ветров, тоже, наверное, устала и сегодня опустилась на сонную воду тихим, задумчивым отражением. Вот еще немного - и белесые языки качнут медь колокола, и тогда над вечерней водой незаметно разольется спокойный серебряный голос…
Там, у порога, была очень тихая тишина. Она казалась окрашенной в спокойный, ровный цвет. Этот цвет не мешал глазам, не заставлял задумываться: какой он? Он просто был и остался для меня чистым и белым. Тишина у речного порога была тишиной отдыха, тишиной покоя после долгого и не очень верного пути, когда хочется одного - лечь в чистую постель, закутаться в мягкое одеяло, не думать о завтрашнем дне, а только слушать теплую добрую сказку, в которой все–все здорово получается… Но сказочного сна пока не хотелось, и я ушел дальше к ветрам, волнам и хрупким вертлявым лодчонкам, оставив порог встречать других людей и немного успокаивать их перед дальней дорогой.
Вспомнив о белой, не удержавшей меня тишине, я снова возвращаюсь к Ивану Михайловичу, хозяину Янцельского озера. Человек этот стал для меня в тайге больше чем просто напарником в промысле. Порой уважение к нему переходило в хорошую зависть, и тогда я ловил себя на том, что брожу по тропам как бы вслед за этим по–своему талантливым человеком…
Я завидовал не только умению Ивана Михайловича сделать замечательную лодку или насадить топор так, что топорище придется как раз тебе по руке, а сам топор даже в сухую жару не качнется на березовой рукоятке. Наверное, больше всего меня привлекали его прямые и ясные суждения о многом, что не входило в перечень объектов лесного промысла. Именно от Ивана Михайловича услышал я о розовой тишине Янцельского озера и о легкой воде Домашнего. А когда вслед за Янцельским Иван Михайлович назвал еще одно интересное отхожее озеро, я, конечно, не преминул заглянуть туда.
Это было Окштомское озеро. Оно открывалось после Долгого ручья большим круглым зеркалом холодной воды. Озеро было удобным для любого ветра. У него не было теплых, ласковых берегов. Строгие, изящные ели подчеркивали холодную красоту воды, и даже лилии всегда казались здесь ледяными. Но озеро все‑таки тянуло к себе, сюда хотелось прийти рано утром и долго сидеть в лодчонке посреди зеркальной воды. Эта вода никогда не встречала тихим, приветливым голоском утренней волны. Она или молчала, или взрывалась сумасшедшими гребнями, и ты, забывший внимательно посматривать на небо, порой жестоко расплачивался за свою беспечность.
Путь к озеру был нелегким. Долгий ручей не доходил до Окштомского озера открытой свободной водой. Еще задолго он терялся в траве, и, прежде чем увидеть желанное озеро, приходилось долго и мучительно пробивать эту траву.
В траве под лодкой почти не было воды, но выйти из лодки не удавалось: все качалось и тянуло куда‑то вниз. Шестом я пытался отыскать там, внизу, хоть что‑нибудь твердое, но уставал, садился и тянул, тянул на себя ломкие стебли. Стебли и листья часто были острыми. После такой дороги руки всегда саднило, дергало по ночам. Но трава была не последним препятствием на пути к Окштомскому озеру - в траве тут же сваливались на тебя хищной, тупой ордой комары. Полчища, легионы серых пигмеев съедали лицо, руки. Мази и жидкости не помогали: пот тут же смывал химическую маску. Химия попадала в глаза, от нее белели губы, облезали, покрывались трещинами, и тогда хоботки комаров впивались еще глубже…
Трава оставалась позади. После тяжелой дороги озеро останавливало и завораживало яркостью, и тогда я невольно вспоминал, что любая красота всегда таится за семью замками…
Окштомское озеро надолго не задержало меня. Я бродил по очереди ко всем озерам и, возвращаясь из тайги, часто ловил себя на мысли, что где‑то там, далеко, и на этот раз осталась не найденная мной особая тишина… В тайге бушевало лето, зеленое поющее лето Севера, поющее и днем, и белыми ночами. В такие ночи почти на всех озерах одинаково хорошо ловилась рыба. В легком ночном тумане крупные мокрые рыбины поблескивали черненым серебром и оттого казались особенно тяжелыми. Я складывал их в берестяной заплечник, возвращался домой с богатым уловом и тогда не так остро осознавал, что все озера открыты еще до меня, и даже как будто примирился с тем, что хожу по тайге вслед за бывшими здесь людьми, пользуюсь их тропами, что мне самому вряд ли удастся проложить свою собственную лесную дорожку.
Приближалась осень. Тайга отшумела и приготовилась встретить заслуженные яркие краски. Я по–прежнему бродил к своему Верхнему озеру, по–прежнему отмечал, что эта вода никогда не знала ни бурь, ни глубокого спокойствия и что ночной костер на берегу никогда не горел здесь так таинственно и осторожно, как полагалось ему гореть рядом с настоящим сказочным озером. Казалось, у Верхнего озера не было никаких тайн, но я продолжал навещать его, и раз от разу неприметная таежная вода становилась для меня глубже и богаче. Я знал теперь, в какое время появятся у поверхности стаи плотвы, где и когда начнут свою охоту окуни, как ляжет туман у Длинного мыска перед завтрашним ясным днем и какая ель упадет в воду в следующий бурелом… И когда я не был на Верхнем озере, смутное, но уже беспокойное чувство заставляло вспоминать плот, оставленный на берегу, сегодняшний закат, который опустился на воду без меня, низкий вечерний туман, что вот–вот выползет из устья ручья и медленно потечет к моему кострищу. Утром туман растает, уйдет и на голубую воду упадет рядом с моим плотом желтый березовый лист.
Вода в Верхнем озере действительно была голубая. Вот и сегодня голубой цвет расплывается вокруг зрелой, уверенной чистотой крепкого сентябрьского утра, легко поднимается вверх и встретится там с другим голубым цветом - цветом близкого северного неба…
Так и появилось в тайге мое собственное озеро, появились тропа, мой плот, навес для снасти, кострище и даже берестяные трубочки, приготовленные для следующего костра и надетые пока на сухие еловые сучки… Там у вечернего костра я часто провожал окончившийся день, обдумывал свои завтрашние шаги, вспоминал встречи и неудачи и очень верил, что эти встречи и неудачи не пройдут для меня бесследно. А когда случалось рассказывать кому‑нибудь о своем Верхнем озере, я обязательно упоминал в разговоре об особой легкой тишине, окрашенной в прозрачный голубой цвет.
Глава шестая
ОТПУСК
Дорога с Домашнего озера на восток называется "дорогой к людям". Когда‑то и обратная дорога называлась так же. Но сейчас, когда люди переселились с берегов светлого, веселого озера, дорога с Домашнего озера стала называться "дорогой в лес".
Эту дорогу я прошел уже много раз. К людям меня вела необходимость получить письма, закупить продукты и просто поговорить с живыми людьми после долгого лесного одиночества. Обратно в лес я возвращался работать: охотиться, пасти скот, ловить рыбу… И всякий раз, собирая рюкзак, я хорошо видел перед собой всю дорогу, которую мне снова предстояло пройти.
Я мог бы рассказать об этой дороге с мельчайшими подробностями, но многие интересные детали всегда терялись, уступая место тем трудностям, которые приготовлены в пути человеку, несущему за плечами не один пуд груза… Такой груз за плечами принято называть ношей. Ноши могут быть великими и малыми. Малые ноши обычно не заслуживают внимания. Мешок весом до шестнадцати килограммов называется просто котомкой, и с такой котомкой можно сбегать с Домашнего озера к людям и обратно обыдень…
"Обыдень" в лесном словаре означает "отрезок времени, не выходящий за рамки одного дня". "Днем" в русском языке называется светлое время суток. Летом на севере светлой может быть и ночь, и тогда для наших мест более правильно определить день как расстояние между утром и вечером. Для человека, собравшегося в дорогу к людям, утро в лесу начинается после выгона стада, завтрака и проверки сетей. Только что пойманная рыба укладывается в котомку и называется гостинцем, который нужно будет раздать родственникам. Когда родственников набирается много, вес гостинцев может и перевалить за те шестнадцать килограммов, которым положено отличать котомку от более весомой поклажи. Но рыба, приготовленная в подарок, даже в этом случае не считается ношей… Человек накидывает на плечи лямки мешка, перетягивает их на груди прочной веревкой и торопится в дорогу, чтобы вернуться обратно еще до того, как стадо успеет нагуляться. Сытые голоса стада и определяли для нас северным летом понятие вечера. Вечер обычно начинался в шесть–семь часов, и к этому времени пастух обязан был попасть обратно в лес, чтобы встретить и загнать на ночь телушек.
Итак, путнику оставалось на дорогу к людям, на свидание с родственниками, на посещение магазина и почты, на сборы и обратный путь всего девять–десять часов. Магазин, почта, обмен новостями с близкими людьми, чай с дороги и обед перед возвращением в лес отнимали порой два–три часа. Подсчитывая часы, которые оставались только на перемещение по лесной дороге, я невольно вспоминал книгу Пьера Пфеффера "Бивуаки на Борнео", где французский натуралист рассказал всему миру о коренных жителях острова - пунанах.
Пунаны живут в лесу и ко временам Пфеффера из всех достижений цивилизации успели познакомиться лишь с клочком материи для набедренной повязки и фирменными сигаретами, которыми угощал их неутомимый путешественник. На привалах пунаны не отдыхали, как положено отдыхать с точки зрения европейца, на привалах пунаны выпрашивали у своего хозяина сигареты и жадно курили. Курить после часа трудного пути, когда ходуном ходила грудная клетка и пересохшее горло могло требовать только воды и воды, Пфефферу казалось чуть ли не безумием.
О жителях острова Борнео знает теперь весь грамотный мир. Я тоже слышал и о Пфеффере, и о пунанах, но был неожиданно и приятно удивлен, когда познакомился с человеком, который вырос на лесных дорогах России… Бывший солдат Советской Армии, рядовой запаса, работник совхоза, талантливый охотник и везучий рыбак. Имя этого человека - Василий Герасимов.
Василию, или по–лесному - Ваське, оставалось на дорогу к людям и обратно к стаду на Домашнее озеро всего семь часов. За плечами удобно укладывалась пудовая котомка, и с этой котомкой Василий за семь часов преодолевал расстояние в пятьдесят километров: двадцать пять - к людям и столько же почти - тут же обратно. Пройти с небольшой ношей вот эти самые пятьдесят километров за шесть–семь часов и называлось в лесу "сбегать к людям и вернуться обратно обыдень".
Василий Герасимов не был профессиональным носильщиком, и, наверное, поэтому он никогда не отдыхал в пути. Правда, Василий курил не фирменные сигареты, а махорку или "Север", но курил он только на ходу. Обратно в лес кроме сахара, чая, крупы и ответных гостинцев Васька приносил еще почту и газеты. В этих газетах никогда не писали ни о Пфеффере, ни о пунанах. Василий не подозревал о своих рекордах и на всякий случай принимал иногда перед дорогой стакан крепкого вина. На мой взгляд, Ваську отличало только одно–единственное качество: он умел талантливо и верно дышать даже тогда, когда за плечами была не котомка, а настоящая увесистая ноша.
Теперь для той международной федерации, которая утверждает мировые рекорды по выносливости, мне хотелось бы добавить, что Василий Герасимов не был в лесу счастливым исключением. Герасимовых в нашем лесу много. Это большой, широкий род, который близко смыкается с родами Зайцевых, Парниковых, и дедка Степанушка тоже принадлежит к этому роду. Дедка - отец Василия. У Василия есть еще тетки: Анна, Матрена, Клашуха, - и все эти, на наш взгляд, старики и старухи не так далеко отстают на лесных дорогах от своего талантливого родственника.
После утверждения мировых рекордов, которые жители Архангельской области каждый день устанавливают на лесных дорогах, мне хочется сделать еще одну заявку, и если не на золотую медаль, то уж по крайней мере на одно из призовых мест, которое по праву должны занимать славяне, знающие жизнь один на один с природой…
О североамериканских индейцах ходили и до сих пор, волнуя воображение людей, ходят по свету настоящие легенды. Умение знать природу так, как знали ее свободные индейцы, восхищает и сегодняшние умы, изощренные великими открытиями…
Дорога в лес, к Домашнему озеру, начиналась с Менева ручья. Правда, еще до ручья приходилось не раз перепрыгивать через глубокие черные ямы - лывы - и не раз осторожно перебираться по тонкому березовому стволику через торфяную грязь. Но Менев ручей все‑таки был владением человека - частые и свежие следы резиновых сапог на дороге еще мешали осознать, что ты уже вступил в лес.
За Меневым ручьем следы людей попадались реже. Их пересекали дороги лосей, а то и сопровождали до Собольей пашни ясные отпечатки широких медвежьих лап.
Соболья пашня лежала не очень далеко от поселений и, как говорило само название, когда‑то была действительно пашней.
Дорога от людей к Пашеву ручью обычно тянулась под тяжелым рюкзаком часа три. Она потребовала уже двух перекуров, и сейчас, останавливаясь передохнуть в третий раз, ты с тяжелым сердцем вспоминал следующий и самый трудный отрезок пути - Прямую дорогу…
Прямая дорога действительно была прямой. Лес знает мало прямых путей, чаще дороги и тропки все‑таки кривят, чтобы пройти по более удобным местам. И только тогда, когда в округе совсем нечего выбирать, дорога идет напрямик, как идет человек, которому отрезали все пути к отступлению. Путь к отступлению или обходу отрезало Прямой дороге вязкое лесное болото. На болоте не было глубоких лыв–топей, по карте глубина болота не превышала и двух метров, но об этих двух метрах жидкого месива ты вынужден был помнить на протяжении трех километров пути.
Еще недавно Прямая дорога все‑таки значилась проезжей, хотя ни одна организация не планировала в своих сметах ее ремонта. Дорогу держали мужики. Всем колхозом с топорами и лопатами выходили раз в год на Прямую дорогу и в короткий срок урезонивали настырное болото. Колхозом подправляли мостки, чистили канавы, и дорога снова приветливо встречала людей. Мостки слышали и дробную поступь женской обуви, и мягкие шины велосипеда, и грузные перекаты колес повозки. О волокушах, летних санях, на Прямой дороге тогда никто и не вспоминал. Но сейчас дорога была закрыта даже для повозки с полозьями. Грязь тут же затягивала следы людей и скота; скот, отправленный в лес, приходилось обводить далеко стороной; телушки тонули, давили друг друга; пастухи отчаянно ругали телушек и те трактора, которые изуродовали дорогу.
Дорогу размесили трактора и тракторные сани. Уже потом, когда люди переселились на новые места, трактора прошли взад и вперед по лесной дороге раз двадцать, продавили мостки, смешали полотно с канавами и оставили после себя на Прямой дороге груды искореженных деревьев и глубокие ямы, затопленные фиолетовой грязью. Наверное, трактористы были уверены, что дорога в лес больше не нужна, что люди никогда–никогда даже не заглянут обратно, но вопреки всем прогнозам лес позвал людей. И позвали прежде всего сто гектаров прекрасной земли, которую теперь отвели под отгонное пастбище и под покосы.
Первый раз от людей до конца Прямой дороги я брел восемь часов. Посреди болота ноги отказались служить, очередной стволик березы, брошенный кем‑то на жидкий торф, выскользнул из‑под сапога, и мне пришлось долго выбираться на относительно прочное место.
Без ноши, с котомкой и ружьем идти много легче по Прямой дороге, без ноши легче идти и потом, когда оканчивается глубокая черная грязь и начинается неверная светлая глина. Глина вроде бы и дает ноге почувствовать что‑то твердое, но это твердое, ты знаешь, недолго - сапог тут же скользит в сторону, и, как правило, эта сторона оказывается не всегда желанной… Когда нет дождей, миновать глину проще, но даже последнее условие не искупает тех 15 километров, которые остаются за плечами, когда ты наконец выходишь к Вологодскому ручью. Здесь, у ручья, наверное, можно передохнуть и подольше: отдых был честно заработан невеселой дорогой, где средняя скорость передвижения редко превышает три километра в час.