Корень жизни: Таежные были - Сергей Кучеренко 14 стр.


На его неподвижное колено, попорхав немного в нерешительности, осторожно села красивая синяя бабочка-хвостоносец. Краски на ее как бы дышащих в движении крыльях были изумительно чисты и переливисты, а усики и вздрагивающее тельце казались такими хрупко-нежными, что Игорь Петрович, любуясь, отвернулся в сторону, чтобы не вспугнуть, не обдать дыханием. "Какая прелесть это крошечное существо, - думал он. - В нем тоже заботы о еде, страх перед опасностью, стремление к продлению рода. Но изюбр - не бабочка, он неизмеримо сложнее…"

На душе стало тяжело. Игорь Петрович зашел в воду, умылся и, не вытирая лицо, побрел вдоль берега. Окрестный лес все окунался и окунался в чистые воды залива, а сам залив как бы купался в ослепительном свете поднявшегося солнца. Радостно порхали птицы, суетились белки, бурундуки и полевки, мельтешили бабочки, ползали, куда-то спеша, аспидно-черные муравьи. В зеленых разливах лесного разнотравья синели, краснели, желтели и белели чистой прелестью цветы, о чем-то чуть слышно шелестели листья, перешептывались деревья. Во всем жизнь. Не стало ее только в том изюбре, тело которого остывало на отмели…

В вершине залива Игорь Петрович вылез на крутой берег и прилег в тени старого, дуплистого, согбенного дуба, будто поставленного на колени неумолимым временем. Он смотрел в высокое небо через густые зеленые сплетения ветвей, но не видел ни неба, ни веток, потому что вспоминал свои прошлые выстрелы, спрашивал себя, всегда ли они были безусловно необходимы, и сам отвечал: не всегда.

"Ах, боже мой! - думал Игорь Петрович. - Да неужели все прошлое теперь переосмысливать, переоценивать! Да, стрелял по уткам в брачном наряде, по токующим тетеревам и глухарям, но один ли я?"

Когда Игорь Петрович, случалось, еще в неостывшем возбуждении рассказывал о весенней охоте Вале, она тихо и укоризненно спрашивала: "Неужели в ваших охотничьих душах нет ничего святого?" Тот вопрос теперь повторялся в душе Игоря Петровича много раз, и ему нечего было ответить.

Мысли и воспоминания одолевали: "Стрелял, не задумываясь, петухов на тетеревиных токах, в их весеннем брачном буйстве. Сбивал вальдшнепов, ищущих в густоте вечерних сумерек подруг. Убивал неповторимых в брачных нарядах и своеобразном экстазе турухтанов, подманивал на выстрел изюбров в пору их свадеб. А по какому праву? Ведь животные - пусть в них много инстинктов! - тоже испытывают сильное влечение к избранному, и нередко единственному. Они знают, что такое тоска разлуки, ревность, горе отверженного и счастье взаимности…"

И чем больше вспоминалось и думалось, тем крепче становилось решение повесить ружье на стенку раз и навсегда. Охоту как таковую Игорь Петрович не осуждал, нет. Она, верил он, не будет "упразднена" и в отдаленном будущем, хотя ее законы и кодексы безусловно подвергнутся пересмотру. Охота была, есть и будет составной частью охраны природы. И все же… "Пусть теперь, даже по самым усовершенствованным правилам, стреляют другие, - решил он. - И пусть не осуждают меня, не зовут отступником. Был ведь Лев Толстой страстным охотником, а в пятьдесят лет от охоты отказался раз и навсегда".

…Сильный "Вихрь" легко гнал лодку вниз по Уссурке. Игорь Петрович был внимателен, вовремя увертывался от карчей и камней, умело проходил опасные места, заломы, узкие и скальные прижимы. Но на фоне воды и неба, лесистых сопок и каменистых обрывов он ясно видел золотистого пантача с высоко поднятой головой, а рев мотора в нескончаемом ритме повторял и повторял короткий, как тот роковой выстрел, вопрос: "За-чем-у-бил, за-чем-у-бил, за-чем-у-бил…" Эхо этого осуждающего, неотступно-укоризненного моторного голоса широко разбрасывалось по горам и лесам, воде и небу. По всему прожитому. И даже по всему тому, что еще предстояло прожить…

НА НЕРЕСТИЛИЩЕ

Вертолет завис над узкой речной косой, боязливо приспустился до метровой высоты. Повинуясь резкому нервному взмаху руки пилота (выгружайтесь, мол, сесть не могу: опасно!), мы лихорадочно сбросили рюкзаки, тюки, лыжи и прочий экспедиционный скарб, поспешно спрыгнули на него сами и придавили телами, чтобы не разбросало вихрем воздуха от громадного винта. Машина, словно обрадовавшись, взмыла вверх, лихо накренилась и исчезла за теменью леса.

Мой спутник, егерь Николай Иванович Калюжный, старый знакомый, приятный и обходительный мужчина зрелых лет. А высадились мы в конце октября в верховьях Кура, на протоке Асекта, для промыслового учета численности зверей по первоснежью.

Время близилось к вечеру, мы торопливо перенесли свое имущество на крутой берег, поставили палатку под кедром, втиснули в нее жестяную печь, напилили дров на ночь. И только после этого, уже при бликах угасающей зари, я взял ведро и пошел к реке за водой - пора подумать и об ужине, коль в суматохе дня было не до обеда.

Река всегда печалит меня и радует, вызывает раздумья и воспоминания, потому что я вырос на Тунгуске - не какой-нибудь енисейской Тунгуске, а той, которая впадает в Амур под Хабаровском. С затонувшими в былое годами детства, трудного военного юношества - со всем, что было от моих пяти до восемнадцати лет, рядом шла Тунгуска.

Но река, к которой я сейчас подходил с ведром, не просто вызвала во мне привычные раздумья и воспоминания, но как бы рванула их из залежей памяти, потому что на блестящую гладь плеса одна за другой красиво вынырнули, пустив тугие круги волн, три кеты - эта рыба для меня тоже "от пяти до восемнадцати".

Я мгновенно сообразил, что здесь кетовое нерестилище, и удивился, почему об этом не подумал, не догадался раньше, прекрасно зная, что в верховья Кура осенняя кета спешит с сентября до самого ноября. А тут еще на недалеком перекате зашумел, заплескался в штурме быстрины косяк этой рыбы.

Ночью я слушал неровный храп Николая Ивановича и вспоминал невозвратное.

…Рыбачил я на Тунгуске сызмальства и много - все мое детство и отрочество - прошло на реке. И повезло мне в тех рыбалках: я застал сказочное обилие всякой, в том числе и диковинной, амурской рыбы. За зорьку удочками налавливал столько, что не взвалить на плечо, карасей короче ладони отпускал с крючка погулять-подрасти, сомиками и щучками, не вытянувшимися за тридцать сантиметров, пренебрегал. Мне посчастливилось снимать с крючков таких карасей, что моя мать принимала их за сазанов; пудовых тайменей и щук, двухпудовых сомов лавливал…

Но больше всего меня удивляла и восхищала кета. Приходила она на Тунгуску в середине сентября - как раз в рунный голосистый лет гусей, в пору осеннего лесного многоцветья. И было ее так много, что мы с отцом и братом, порыбачив бредешком день, запасались до следующей осени.

Я подолгу бывал на рыбацких станах, слушал рассказы о кете, видел целые горы из ее живого серебра, лишь тронутого причудливой брачной раскраской. Потом торопливо читал все, что писалось об этой удивительной рыбе.

Случилось так, что с годами, повзрослев, я надолго покинул Тунгуску. А теперь вот, через много лет, приятный случай забросил меня сюда, на Асекту, вода которой за пару дней выливается через Кур в милую мою Тунгуску и омывает берега и косы, когда-то топтанные моими босыми ногами. А завтра я, быть может, увижу рыбу - кету, которая несколько дней назад преодолевала напор Тунгуски. Ту самую рыбу, таинственной и загадочной жизнью которой болел издавна.

Ночью, взбудораженный предстоящим "свиданием" с кетой, я оделся и с фонариком ушел к воде. Она в безлунье была черной и густой, как нефть, но жила неумолчным разноголосым говором текучих струй, всплесками рыб. Такой же черной и густой, но умиротворенно-молчаливой я часто видел реку моего детства.

Утром было знакомство с Асектой "в лицо". Она оказалась типичной речкой-невеличкой с тихими светлыми плесами и шумными рябыми перекатами, сплошь устланными крупной галькой, с обрывистыми берегами и плоскими косами. Хмурая кедрово-еловая тайга то с одной стороны пододвигалась вплотную к воде, то с другой, уступая место вдоль кос на излучинах ивнякам и чозенникам. Поодаль зеленели горы.

На снег пока и намека не было, хотя по утрам изрядно подмораживало. Два дня мы с Николаем Ивановичем знакомились с окрестностями, планировали свои учеты "по белой тропе", занимались всевозможными хозяйственными делами, которых в тайге всегда набирается уйма. А в свободное время он азартно ловил ленков, иногда, грешным делом, "брал" и кету, если замечал "серебрянку"… А я тихо ходил вдоль берегов, потом еще тише сидел в укромном месте неподалеку от палатки, на крутом изгибе протоки, в тени старого густого кедра. Вправо и влево, если глядеть на воду, хорошо просматривались плес и перекат, а прямо подо мной - рукой подать - было кетовое нерестилище со всеми его таинствами.

Конец октября выдался на редкость теплым и тихим. И повсюду чистота: чистая голубизна неба без единого облака; прозрачная вода, то устало затихающая на плесах, то шумная и возбужденная; темная зелень тайги тоже была чистейшего тона. Вода ослепительно сверкала на солнце, а если встанешь спиной к нему, то увидишь, как речные струи насквозь пропитаны светом, цветом тайги и неба.

Покой воды то и дело нарушала кета. Она выпрыгивала на плесах, шевеля их тяжелый глянец, будоражила перекаты, разбивая бурунами и брызгами их переливчатую рябь. Иные на мелководье взвивались в воздух так близко от меня, что я хорошо видел их большие глаза, а в них фанатическую целеустремленность.

Кругом было много снулой кеты, оставившей потомство и погибшей ради него. Она валялась по берегам, лежала на дне тихих заводей, торчала в заломах. И еще целая, и уже облезлая, поеденная и расклеванная, и одни лишь скелеты. В чистой воде я видел сильных, стремительных рыб в брачном наряде из поперечных черных и лиловых полос - они "транзитом" спешили дальше, к своей колыбели и могиле. Здесь же отдыхали те, чье путешествие закончилось, набирались сил для последнего, аккордного этапа жизни. Повсюду стояли и двигались "зубатки", спаровавшиеся для продолжения рода. Одни из них рыли ямы для откладки икры, другие, совсем почерневшие, сгорбленные, уже зарывали заполненные ямы, третьи, еле-еле живые, отгоняли от своего бугра ленков, пескарей, гольцов и прочих пожирателей икры. Гнать приходилось не только их, но и своих же сородичей - другие брачные пары, которым ничего не стоило разрыть бугор, разбросать чужую икру и отложить свою.

Была на нерестилище и такая рыба, что уже почти не шевелила жабрами, то и дело сваливалась набок, лишь чуть-чуть извиваясь вконец измотанным телом. Иных подхватывали струи течения и сносили, но они каким-то чудом, теряя последние силы, уходили из этих струй к берегу, в затишье, и вдоль него снова карабкались, шатаясь, вверх, навстречу воде, к своему бугру, где было продолжение жизни в потомстве.

И разве же можно было поверить, что эти жалкие, горбатые, худые и черные, избитые и израненные, с бесцветными обтрепанными мочалами вместо хвостов и плавников зубастые страшилища всего два месяца назад были красивыми, серебристыми, полными энергии рыбами, были за тридевять земель отсюда, "у самого синего моря". Не укладывалось в сознании, что все это время единственно инстинкт продолжения рода гнал их против течения. Гнал без еды и отдыха в ту речку, где четыре года назад их родители вдохнули последним усилием жизнь в икру, отложенную среди гальки, омываемой чистыми родниковыми фонтанчиками, зарыли ее и сгинули. Погибли и они, и их соплеменники, как погибали в свое время все неисчислимые предки нынешних рыб - год за годом подряд. Так было неумолимо предопределено их законом жизни.

На нерестилище шел пир горой. Снулую кету спешно клевали крикливые вороны и молчаливые вороны, ночами терзали суетливые колонки и гордые соболи. Осторожно приходили росомахи, волки, кабаны, присаживались царственно-надменные белохвостые орланы, вылезали из воды выдры и норки. Но хозяевами этого пира были бурые медведи.

За две недели я видел этих верзил разных - старых и молодых, но больше "нелюдимов", одиночек - эти звери не любят общаться с сородичами. Дважды появлялась самка с медвежатами. Валявшуюся на берегах кету они не удостаивали внимания, предпочитая свежую, добытую собственным трудом. И каждый трудился по-своему.

Сначала я познакомился с крупным могучим самцом с блестяще-черной шерстью. Судя по всему, он был хозяином в округе, потому что все остальные косолапые, завидев его, удалялись восвояси - одни панически, другие не теряя достоинства, но подальше от греха. Хозяином я и нарек этого гиганта.

Он появился на противоположной косе часов в десять утра, к воде ковылял спокойно, покачивая опущенной пудовой головой в такт шагам, лишь мельком оглядывая свои владения. Он походил на громадную глыбу с колышущимися от жира округлыми боками и широкой, как матрас, спиной. Жиру в пахах у него было запасено так много, что ноги раскорячивались. В бинокль я хорошо видел его широколобую, скуластую, иссеченную шрамами морду, подслеповатые глаза, желтые кончики клыков.

Верзила пришлепал на перекат, где воды ему было чуть выше щиколотки. Она шумным сверкающим потоком как бы выплескивалась по каменистому уклону из одного плеса в другой. Тут остановился и застыл изваянием. Все в нем, казалось, умерло, кроме глаз, пожирающих четко видимую поперечную полосу, где кипяток переката успокаивался глубиной плеса - оттуда обычно появлялась кета.

До медведя рукой подать. Я мог только послать пулю в его лоб или в основание шеи, да не нужны мне были ни шкура косолапого, ни пропахшие рыбой жир и мясо, тем более что возвращаться из тайги нам предстояло пешком. Можно было выстрелить ради дорогого желчного пузыря, но… Потом я хвалил себя за то, что не послал пулю, не отдался власти желаний, оставшихся у нас где-то в самых древнейших, седых слоях памяти.

Сначала я посчитал, что этот медведь по натуре бездеятельный и сонный. Но когда в шум переката вплелся высокий частый плеск - будто град пошел, а рябь заколыхалась так густо, что над нею засверкали всеми цветами крутые радуги, Хозяин напружинился, как спринтер на старте, подался вперед.

Косяк кеты штурмовал перекат. Воды в нем было мало, рыба отчаянно извивалась между камнями, то и дело оголяя спины и даже сваливаясь набок. Когда серебро кипящей воды и рыбьих боков обволокло медведя со всех сторон, он взорвался неистовой энергией. Прыгал, хватал кету зубами, швырял ее на берег, прижимал задними лапами к камням, а передними к туловищу. Садился на нее, снова вскакивал, теряя пойманных, ловя вместо них других, гонялся за уплывающими и убивал их шлепками лап или прикусывал им затылок.

Вся эта оргия длилась каких-нибудь двадцать - тридцать секунд. Когда косяк разметался и перекат утихомирился, медведь деловито осмотрелся, догнал оглушенных и пронзенных когтями и вышвырнул их на берег. Теперь в холодном антрацитовом блеске мокрой шерсти, плотно прильнувшей к телу, зверь стал гораздо стройнее. Будто понимая, что чем серебристее рыба, тем жирнее она и вкуснее, он выбрал себе крупного сверкающего перламутром самца и начал есть его тут же, на перекате, поглядывая на свой улов на берегу. Там лежало кетин десять. Рыбы, которые были еще живыми, подпрыгивали и судорожно хватали большим ртом воздух. Одна из них скатилась в воду и, будто воспрянув духом, поплыла от берега, но медведь с кетой в зубах догнал ее, пришлепнул и выбросил из воды. Подумав немного, он вылез на берег, шумно отряхнулся, собрал добычу в кучу и лег рядом. Одну за одной медведь съел семь рыбин. Не менее двадцати пяти килограммов! Остальных прикрыл чем попало, полежал немного, не обращая внимания на новые косяки, преодолевающие перекаты, и ушел в лес, лениво ковыляя. В его поведении чувствовалась самоуверенная невозмутимость грубой силы.

Другой мишка - молодой шустрый медведь - терпеливо ждал ухода Хозяина. Он явно наблюдал за ним, но к остаткам его добычи не пошел, хотя, казалось бы, куда проще было воспользоваться ими. Опасаясь ли возмездия, не желая ли жить чужим трудом, он предпочел честно добыть корм собственным методом.

Этот опустился в воду на плесе за другим перекатом, прошелся по нему туда-сюда, внимательно всматриваясь в полуметровую толщу воды, потом остановился, привстал на задние лапы и замер, опустив передние до воды и глядя вниз между ними. Судя по тому, что смотрел он в воду с интересом и водил головой, рыбы около него было достаточно. И точно: резкий взмах лап, каскад брызг - и в зубах медведя затрепетала кетина, истекающая длинной оранжево-красной струей зрелой икры.

Этот не был жадным: выйдя на берег и отряхнувшись, лег, аппетитно, с наслаждением схрумкал всю рыбину, осмотрелся вокруг, внимательно ощупал чутким носом воздух, изучил лесные шорохи, отфильтровав их от шума воды, и снова спустился в протоку.

На этот раз он простоял на задних лапах минут десять, дважды промазал, рявкая со зла и обиды, но все же изловил огромного горбатого самца. Вылез с ним на берег и тоже съел его не спеша.

Странно: стоя в воде в ожидании добычи, медведь не пытался выйти на перекат, где несколько раз шумели и сверкали косяки. Он лишь бросал туда косые взгляды, не прерывая наблюдений, и стоически мок в ледяной воде.

В третий заход медведь стал привередничать: почернелую и, стало быть, худую рыбу надкусывал несколько раз, выедал верх головы и бросал, не выходя на берег.

Спугнул я его: достал из рюкзака жареного рябчика, да не вовремя - невесть откуда свалившийся ветер дунул как раз в сторону зверя. Он насторожился, уставился в мой наблюдательный пункт, шумно засопел, поводя носом, зашел тем берегом ниже по течению, куда вместе с водой чуть заметно тянуло низкие пласты воздуха, опознал опасность и умчался, смешно подбрасывая толстый зад. У кромки леса он остановился, обернулся, поднялся на задние лапы, внимательно посмотрел, что-то соображая, склонив голову набок, и тихо растворился в лесном сумраке.

Через два дня к моему наблюдательному пункту пришла медведица с двумя малышами ростом со спаниеля, но потолще. У этой мамы, как я вскоре убедился, главным было учить потомство "технике промысла". А учителем она была умным, терпеливым и вместе с тем суровым.

Медвежата понимали мать не только "с полуслова", но и с полувзгляда. Они суетились вокруг, сопровождая степенно шествующую по косе родительницу, сходились в возне, боролись, разбегались, обнюхивали растерзанных рыбин, гонялись за воронами. Подойдя к воде, медведица обернулась, как-то особенно посмотрела на детей, быть может, выдохнула какой звук - разве услышишь сквозь шум реки и воронье карканье! - и медвежата мигом прекратили баловство, прилегли на берегу смирно и покорно.

Назад Дальше