Корень жизни: Таежные были - Сергей Кучеренко 3 стр.


Оклемался, оздоровел только к рождеству, хотя руки становились все хуже. У того охотника стал я вроде батрака - пилил, колол дрова, топил избу, варил. Таскал из тайги убитого зверя, а вот пушные шкурки обрабатывать уже не мог: пальцами плохо владел, вроде совсем чужие они стали…

Однажды в сильную пургу заблудился я, едва не замерз, хорошо - отыскал меня охотник тот. Но опять простудился и хворал долго…

Правду говорят: пришла беда - открывай ворота. К весне вроде бы вошел в какую-то силу, да укусил меня, видно, тот самый клещ, от которого или помирают, или остаются жить калеками. Выходил меня хозяин кое-как, но осталось во мне здоровья совсем мало. И застрял я на Одыре сначала на лето, потом на осень, а там и другая зима подошла. Снова зверовый промысел начался… До того от тоски отупел, что стал сам с собой разговаривать. И все чаще мерещились мне дом, жинка, дети.

В месяц раз хозяин мой ходил в Корфовскую деревню, где была станция, продавал пушнину и возвращался с нужным продуктом. А в начале марта он ушел и не вернулся. Опять я один остался. Харчи кончились, одежонка вконец изветшала. Беспокойство одолевало: может, в беду мой хозяин попал, выручать его надо… И пошел я в ту Корфовскую деревню его тропой.

Подняла она меня по Одыру в самые горы, потом повернула на восход солнца. Такая там была чащоба - не приведи господь. Кедру втроем не обхватить, елки будто небо подпирают, кругом корчи, валежник, держи-дерево. Уткнулся я глазами в тропу - и одна думка: не потерять бы ее. Успокаивался тем, что знал от хозяина: если идти строго на восход солнца, обязательно в железную дорогу упрешься.

К вечеру услышал паровозные гудки, Тропка с гор круто опустилась в глухое ровное место. Иду сквозь чащу, выбиваюсь из последних сил и думаю, где разжечь костер да переночевать. Потом гляжу: огонек мелькнул в кустах. Стал подходить к нему тихонько - человек у него сидит, курит. По всему видать, на ночь остановился.

Еще далековато я был, как он отошел от огня и крикнул: "Какой люди ходи?" Понял я, что нерусский он. Отвечаю ему: "Свой я, заблудился, пусти погреться". Молчит, ждет меня. Когда я приблизился, вышел он из-за дерева. С ружьем был - с берданкой. Точно, нерусский, охотник.

Осмотрел он меня и опять спрашивает строго: "Твоя какой люди?" Соврал ему: "В город иду за продуктами да за мылом. Из деревни я". Не поверил он: "Зачем тайга ходи?" Еще сбрехал ему: "Да смолы хотел пихтовой нацарапать для лечения и заблудился". Поверил будто, пригласил сесть на хвою. "Кушай хоти? - спросил. - Каша еди". И подал мне котелок, сухари, ложку.

Жрал я, конечно, жадно, а он все глядит на меня со строгостью, потягивает трубку, а потом и скажи: "Твоя плохой люди. Твоя долго не кушай, твоя беги, прятайся".

Решил я, что распознал он меня. Но не задрожал: если сойдемся один на один, я ведь здоровше… Был он маловат, со мной бы не совладал. Из ружья стрелять, думаю, не стал бы, потому как не всякому хватит духу поднять руку на человека. Но убеждаю его: "Да что ты, мил человек, куда, почему беги, из деревни я. А оголодал - точно". И продолжаю уплетать кашу, гремлю сухарями. Мясо в ней было, вкусно, только мало посолено. А он все приглядывается ко мне.

Помолчал и говорит: "Твоя нет деревня. Твоя рубашка долго-долго не стирай, голова не мой, не стриги, дырка не шей. Кто твоя люди?" - "Вот переспим, - отвечаю, - и пойдем в город, пусть полиция разберется, кто я, если не веришь". Он согласился и успокоился: "Угу, утром ходи станция вместе". Однако налил мне в свою кружку чаю, дал сахару, еще сухарей подложил.

Заметил я, что в сумке у него был хороший запас продукта: сухари, сахар, мешочки, по всему видать, с крупой и мукой. Несколько пачек патронов к берданке. Ладно он был собран для дальних походов. И стала одолевать черная думка: кокнуть его, завладеть имуществом и скорей двинуть на юг. Хорошо бы и одеться охотником, да не полезет его одежда на меня. Тем более что крепко он меня заподозрил, и если не сведет под конвоем на станцию, то доложит начальству обязательно.

А тут еще, гляжу, уставился на мои руки, потом осторожно взял одну, повертел и говорит: "Твоя руки скоро помирай есть. Совсем сохни… Твоя руки кандала носи… Тюрьма беги".

Я уж отбрехиваться перестал: видит этот нехристь насквозь. Потягиваю чай вприкуску и все обдумываю свое положение. А он еще спрашивает: "Твоя зачем тюрьма сиди - укради чего или убивай люди?" И ему я тоже соврал, вроде признался, что политический беглый, за народ страдаю, против царя иду. И другое всякое наплел. Но глядит он, косоглазый, в самые мои зрачки и приговаривает: "Твоя ври. Твоя деревня живи, земля сади, коня, корова держи. Потом кого чего кради, убивай". Достал какую-то маленькую карточку, протянул мне; "Какой чего пиши?" А я ить грамоте совсем не обучен…

Крепко обозлился я и в этом зле рыкнул: "Что ты ко мне пристал? Чего от меня хочешь? Жандарм ты, что ли?" Он долго молчал, уставившись на огонь, я успел подумать, что ведь с виду добрый человек. А он и скажи: "Вчера станция маленький девочка дома бандит убивай, чего-чего кради, сопка убегай". И понял я: инородец меня подозревает.

Прибрал он после еды. Постелил около огня мне лежку, прикрыл ее парусиной со спины. И говорит: "Спи".

Засыпал я, просыпался, а он все сидит, курит, в огонь смотрит, дрова подкладывает. Потом он задремал сидя, набросив на спину одеяло. Но стоило мне тихонько приподняться, как тот открывал глаза: "Твоя чего вставай?"

Утром разбудил: "Кушай надо". А уже чай дымится, похлебкой пахнет, сахар, сухари разложены на тряпке.

За едой стал я его допрашивать: "А ты кто такой?" - "Охотник моя, Дерчу Оджал". - "А что ты здесь теперь делаешь?" - "Моя зима Хабаровска живи, дом капитана Арсенев. Теперь тайга сопка ходи, мала-мала охота". - "Так твой дом в Хабаровске?" - "Нет, Хабаровска моя гости капитана. Моя дом тайга, сопка".

Чудно как-то показалось мне: значит, думаю, можно жить и без дома. Но спрашиваю опять: "Как же без избы, сейчас, когда холод?" - "Огонь клади - холода нету. Дрова много есть, деньги не надо. Дрова деньги город бери, ха-ха! Дурной люди! Дрова - деньги, вода - деньги, дом живи - тоже деньги. Город деньги нету - живи не могу.

Моя тайга живи без деньги", - сказал и даже в грудь себя от гордости ударил.

Подумал я, подумал, но не все понял. "Ведь что-то и купить надо", - говорю ему. Согласился он: "Мала-мала надо. Соль, мука купи, сахар купи, патроны, табак купи. Моя сапсем мала купи. Тайга все давай. Мяса-рыба кушай, суши грибы, трава суши, сумка носи. Кожа зверя все равно сукно, обувай-одевай есть, носи. Деньги надо мала-мала. Соболь лови, панты делай, женьшень найди - деньги есть".

Не верилось мне в такую жизнь. Про себя думаю: "Бобыль он, что ли?" И спросил об этом. Помолчал, попыхтел трубкой и говорит: "Моя жинка, дети нету". И замолчал, замкнулся.

Поели. Он собрал и протер снегом посуду, сложил и увязал котомку. По всему видать, уходить собрался. А мне обсказывает: "Твоя моя станция ходи месте".

Как обухом ударили меня эти слова, ум помутился, и озлился я. Решил, что убийцей девочки считает меня. Все в один момент совершилось, без рассуждения. Вроде злой бес мной правил… Нагнулся он над костром, головешки стал разбрасывать, я и ударил его одной такой тяжелой головешкой по голове, крепко так. Вроде и не я ударил, а какая-то чужая сила, которая в меня вселилась. До сих пор не пойму, как получилось…

Тут он и сел, потом лег, на меня смотрит. Глядим друг на друга в неподвижности. Мураши по коже, ничего не соображаю, только трясусь. Увидел, как легла хвоинка ему прямо на глаз и прилипла, а он не моргнул. Тогда понял, что убил человека.

А дальше - пустое. Взял его котомку, ружье. К этой избе пробирался полгода. Руки становились все хуже и хуже, оборвался, изголодался. А главное - после того потерял всякий интерес к жизни, и к дому тянуло все слабже и слабже… Безразличным стал. Умирают не только руки мои, а и весь гибну. Слабею с каждым днем, сил не остается. Лихорадит, знобит, трясучка одолевает. Снится тот инородец, и каждый раз говорит он мне с укором: "Твоя плохой люди, твоя убивай меня". И все зовет к себе, простить хочет. Это не иначе как к смерти.

Здесь живу месяц. В снегу застрял. Продукт кончился, уже от голода подыхал, да приблудила к избе собака, я ее и убил. Доедаю. Как все кончится - застрелюсь, это точно. А от тебя да и от других нет мне спасения… И в семье, в деревне о моих делах ничего не должны знать, пусть помнят меня таким, каким был… Зачем жинке и детям видеть, в кого я превратился? Да и глупо в деревню-то идти: ведь полиция меня там давно караулит".

Каторжник вытянул руки вдоль стола, уставился в потолок. Хмельно водил головой, плотно сжав тонкие губы и насупившись.

Я не сомневался, что он убил человека, но не хотел верить, точно ли это был именно мой друг Дерсу Узала, потому как у туземцев часто одно имя носят несколько человек. Мне было страшно подумать, что погиб мой Дерсу. Подошел к поставленному каторжником в угол ружью, взял в руки, поднес к огню: старая берданка, на темном прикладе отколотый уголок заменен приклеенной, уже почерневшей березовой планкой, прихваченной деревянными гвоздями, а на ложе таинственные зарубки… Те же.

Клацнул затвором, вынул из ствола патрон и сказал: "Ты убил знаменитого охотника… Я хорошо знал его, мы были друзьями…"

Беглый долго смотрел на меня, потом, не говоря ни слова, допил спирт, надел телогрейку, вроде спокойно взял ружье и хлопнул дверью. Не приходил долго, я забеспокоился, тоже вышел. Тихо было, холодно. Крикнул - ответа не дождался. А через минуту от сопки донесся глухой выстрел. Я знал - такой звук дает старая берданка…

Дед Саенко был уверен, что каторжник убил действительно Дерсу Узала. Вроде бы все говорит об этом: имя, внешность, время и место трагедии. А старая берданка с дефектом ложи и зарубками - словно паспорт… Почти согласен с рассказчиком и я, потому что убедился еще и в том, что в первом десятилетии нашего века у станции Корфовской - между железной дорогой и крутой сопкой - у костра был убит лишь Дерсу.

Но все же нет полной уверенности в том, что от руки беглого многострадальца погиб именно арсеньевский Дерсу. В самом деле: документов, удостоверяющих личность, не найдено, труп не опознан. А двойные тезки среди коренного таежного люда не столь редки. Не исключено и то, что берданка еще до описанной трагедии оказалась в других руках.

И потому-то историю гибели Дерсу Узала я предварил словом "версия".

СЫН ТАЙГИ

ЗНАКОМСТВО

Федя Уза родился и вырос в таежной глухомани у реки Бикина, стремительно несущегося к Уссури. Родился он в то время, когда его земляки - удэгейцы и нанайцы - еще не слышали шума моторов, не видели тракторов и автомашин и не знали, каким могучим становится человек, вооруженный техникой. Шумели деревья, разноголосо и сильно пела неукрощенная река, вдоль ее высокого берега рассыпались темные бревенчатые домики. Между ними зимой и летом галдела детвора - наследие искони живших посреди дикой природы аборигенов.

Федя - нанаец из рода Уза, он говаривал: "Дерсу Узала - мой Ахондо, правильно его звать Дерчу Оджал".

В пору нашего знакомства Федя был в расцвете сил. Судьба подарила мне его проводником экспедиционного отряда охотоведов, мы подружились, сблизились душа в душу, и до сих пор я отлично помню и его самого, и все с ним связанное.

Мечтаю встретиться с ним и повторить хоть часть былых маршрутов, но не получается: в жизни далеко не всегда мы собою располагаем. В воспоминаниях же я "вижусь" с ним часто, много думаю.

Федя окончил сельскую восьмилетку, потом школу механизаторов и в своем национальном селе Красный Яр считался человеком грамотным. Он свободно говорил по-русски, в совершенстве владел языком нанайцев и удэгейцев. Прекрасно разбираясь в тракторах, автомобилях, мотоциклах, лодочных моторах и прочей технике, он в то же время еще оставался близок к дикой природе, как его родители и далекие предки. Он с удовольствием и не без пользы читал журналы "Знание - сила", "Техника - молодежи", "Вокруг света", но это не мешало ему одухотворять природу и считать себя ее родственной частью. Порой мне казалось, будто в нем пробуждается даже вера в духов.

Федя, унаследовав опыт стариков и обогатив его вычитанным из книг и журналов, стал охотником и рыбаком самого высокого разряда. В тайге он был следопытом не хуже Дерсу Узала, а на реке превосходил его, потому что еще парнем узнал ее во всех тонкостях и научился плавать на громоздких батах с веслами и шестами. А когда в его умных и крепких руках оказались двадцать лошадиных сил, он с самыми грозными перекатами, заломами и волнобоями не просто обращался на "ты", но и посмеивался над ними.

В прошлом они так много людей из родных ему племен погубили.

В тайге он чувствовал себя как дома. В любое время знал, когда, куда и зачем идти, что и как делать. К охотничьим избушкам относился благоговейно и не просто берег их, а всегда старался подремонтировать, подправить, оставить после себя дрова, табак, лишние продукты. Костер разводил в таком месте, чтобы не случился пожар, а покидая, гасил с тщанием, превосходившим всякую необходимость.

Он никогда не жег дрова просто так, а оставшиеся надежно прикрывал корой, подсунув под нее смолянку или бересту для разведения огня в трудную минуту. Даже если в это место возвращаться не собирался.

Освободившуюся от продукта стеклянную банку или бутылку всегда тщательно мыл и опрокидывал на сучок или колышек, чтобы ее было далеко видно: пусть воспользуется ею любой. Будучи человеком незлобивым и приветливым, Федя очень сердился на тех, кто бил стеклянную посуду, и становился даже злым. Однажды мы случайно увидели, как гуляла ватага "туристов" на речной косе. Опорожнив бутылку, "тамада" с небрежным видом отбрасывал ее и откупоривал другую… Когда очередная звякнула о камень, Федя подскочил к заводиле:

- Зачем бьешь? Собери все осколки, а то я буду бить твоя башка! - Небольшой коренастый Федя схватил верзилу за грудки и обозленно повторил приказание: - Собирай стекло в свою сумку, ну!

Тот заартачился было, ожидая поддержки от дружков, но когда Федя занес над ним руку с зажатым горлом разбитой бутылки, поспешно на карачках полез собирать стекло. А в нанайце в ту минуту было столько решимости, что никто из "туристов" в дело не вмешался, один даже выразил согласие: "Бить стекло, конечно, грех…"

Потом я спросил Федю, почему он так разъярился, и получил ответ: "Дерево гниет, гвоздь и жесть ржавеют, тряпка и бумага тлеют, а стекло всегда стекло, хоть мильон лет проходи… Лет пять назад я видел, как девочка наступила на разбитую бутылку. Кровь била из пятки, как из шланга… Наш пацан купался, его несло по мелкому перекату, по скользким камням, он смеялся. А наткнулся на осколок и распорол живот… Я за такое битье бутылок судил бы как за злостное бандитство".

У него было собственное мнение на все случаи жизни. Рыбную ловлю и охоту, являющуюся до сего времени жизненной основой нанайца, понимал своеобразно: если добыча была нужна для пропитания и вся шла в дело, он не особо считался с тем, что дозволено, а что запрещено. Острогой, например, владел виртуозно, снайперски доставал ею рыбину и с темной глубины улова, и убегающую по перекату. Доставал по потребности, без лишка. Я как-то сказал ему, что острога запрещена правилами рыболовства, и услышал в ответ: "Пусть не берут ее в руки те, кто не умеет ею рыбачить… Почему-то подводное ружье не запретили, хотя им кто попало колет для блажи, а подранков уходит сколько угодно… Запрещать с умом надо. Вот не стали разрешать кабаргу петлей ловить, а чем ее еще поймаешь? Выслеживать, как зверя, никто не станет. И причину-то придумали дурную: не всегда, мол, петли убирают в конце промысла… Капканы тоже не все снимают, а ведь не запрещают их. Браконьерство - это когда губят зверя зазря, в ущерб поголовью или для наживы. Я бы и разрешенной удочкой наловил рыбы пол-лодки, да нет сейчас времени и нужды в этом. Мы спешим, и потому я беру острогу, чтоб поймать на уху за минутку. А когда какой-нибудь директор получает лицензию по блату, чтобы взять панты, а все остальное от убитого зверя ему не нужно, это узаконенное браконьерство".

Говоря это, он бросал на меня пытливые взгляды: как я реагирую? Я не стал открыто соглашаться с ним, но и не возразил: по-своему Федя был прав.

…А как он варил! Не ленился возить в лодке мясорубку, специи всякие и приправы, и были у нас в любое время и свежие пельмени, и котлеты - мясные, рыбные, даже грибные. Сбегает в лес и уже что-то несет: гриб "олений рог", травку какую-то, побеги. И все - в варево. Пришлось нам однажды засидеться на рыбе, и приелась она порядком. А Федя как-то повесил над костром котелок и широко улыбнулся: "Сварю уху, какую ты будешь уплетать". Я скептически заметил: "Мою долю собаке…" Но все съел сам: Федя бросил в котелок вслед за рыбой горсть квашеной капусты, какую-то травку, и вкус ухи стал особенным. В другой раз приготовил уху с лимоном. В фарш для пельменей непременно добавлял капусту, и они получались очень сочные.

Бывало, свежую рыбу у огня зажарит на пруте так, что съешь ее и "пальчики оближешь". А то обмажет выпотрошенного, но не ощипанного рябчика глиной - и в костер, а через час выкатит из жара ком прокаленной глины, разломит его, и вот оно - изысканное ресторанное блюдо. Я неистребимо помню вкус завяленных им ленков и тайменей, засушенного мяса, слабо посоленной, подвяленной кеты, строганины.

Единственным отвергавшимся мною блюдом была тала - мелко нарезанное мясо свежих ленков, которую он ел помногу и охотно, хотя и пугал я его возможностью заразиться опасным нанофиетозом. Он улыбался: "Волков бояться - в лес не ходить".

Как сейчас вижу его у костра: в чистом фартуке, с тщательно отмытыми руками, с почерневшим от загара улыбающимся лицом.

Пожалуй, наиболее яркой чертой его характера была жизнерадостность. Он не упускал возможности пошутить, рассказать что-нибудь смешное, а порой и созоровать. При этом больше всех смеялся сам - громко, заразительно, иногда до слез. Случалось, я подходил к нему, не зная, над чем он хохочет, и как бы авансом улыбался сам просто потому, что смеется Федя.

Но веселость у него сочеталась с работой столь естественно, что не мешала ему все время быть при деле. Просто так он никогда не сидел. Если присаживался отдохнуть, то обязательно держал в руках нож, корень, палку, дощечку, намереваясь из них сделать что-то определенное. Если же валился на медвежью шкуру, служившую ему постелью, а то и просто на траву или гальку - значит, хотел спать. И засыпал он через минуту. На мое удивление этой способности отвечал: "Ты, когда я хочу спать, брось меня на шиповник или корягу, и я усну. Зачем терять время?"

Федя обладал крепким природным умом. Однажды уперлись мы лодкой в глухой залом и начали соображать, как его преодолеть. Я предложил несколько вариантов: распилить бревна, растащить коряги, разбросать плавник. Федя слушал, но продолжал молча осматривать залом. А потом присел, закурил и тихо сказал: "Перерубим вон то бревнышко, оно освободит этот корч. Протолкнем его шестами - уплывет. Потом залом будет держать вон то дерево, надо его зацепить лодкой и оттянуть. Останется этот топляк, а мы через него протолкнемся. А?"

Назад Дальше