Молча вышел Рублев и направился к крыльцу, возле которого было оборудовано место для чистки сапог. Ссутулился, чувствуя на себе презрительные взгляды солдат. Сапоги почистил быстро, но в строй не поспешил. Остался стоять, устремив неподвижный взгляд на сопку, где облитые горячими солнечными лучами деревья окружали обелиск, словно часовые у знамени. Вздохнул тяжело, услышав сердитый голос старшины:
– Рублев! Где ты пропал? В строй!
Слышал, но не понимал, что говорил об обстановке на участке заставы старший лейтенант Ярмышев, машинально отозвался, когда была названа его фамилия, а затем время службы: часовым заставы с двенадцати часов.
Прошел, после боевого расчета, в курилку. Ждать прихода майора. Сидел один. Никто к нему не подходил. Не хотели. Вот и пустовала курилка, обычно всегда говорливая, либо веселая, либо озабоченная, судя по обстановке. И майор не возвращался.
В одиннадцать часов поднялся и прошел в Ленинскую комнату, зная, что она в это время обычно пуста. Кто лег поспать часок-другой перед выходом в наряд, кто уже собирается на службу, проверяет оружие, телефонные трубки, следовые фонари, рации. Прошел мимо дежурки торопливо. Дверь в Ленинскую комнату закрыл. Сел на то место, на котором всего пару дней назад читал письма ветеранов. Вспомнил о толстом поваре, которого по ошибке выкрали вместо генерала, грустно усмехнулся: "Герои…"
Вздохнув тяжело, достал из кармана ручку и неоконченное письмо домой, оторвал от него часть чистого листка и написал на нем: "Не брал я, ребята, зажигалку". Свернул вчетверо, и только положил в боковой карман, как в Ленинскую комнату вошел майор Антонов. Весь белый от камышовой пыли. Сел рядом с Рублевым и задал вопрос:
– Знаешь, почему тебе многие не поверили?
– Все не поверили.
– Не все. Старший лейтенант поверил. Нечет.
– Нечет?!
– Да, Нечет. Бошаков тоже сомневается, что хотел своровать ты. А вот остальные… Не думал ты, почему?
– Думал. Я же им все рассказал как на духу, а они…
– Когда рассказал? После того как тебя за руку схватили. Почему не отдал зажигалку сразу, как проснулся?
– Побоялся…
– Думал, обвинят в воровстве? С какой стати? Не верит человеку только тот, кто сам на сделку с совестью идет. Те, дружки твои прежние, они, безусловно, не поверили бы.
– Я именно о них вспомнил. Вот и испугался.
– А ты прикинь: на одну доску поставил и тех, кто честь и совесть потерял, и тех, кто автомат в руках держит, не знает что такое день, что ночь. Разобраться тебе пора уже во всем. Пора… Отмети наносное, возьмись за ум, стань самим собой. Ясно?
– Да.
– А сейчас – спать.
– Но мне на службу.
– Отменил я назначение старшего лейтенанта. Выходной. Все может по дурости случиться.
– Нет, товарищ майор. Я пойду на службу, – с необычной для себя твердостью заявил Рублев, достал из кармана записку и подал ее Антонову. – Вот. Вы верите, Нечет верит… Пойду я на службу!
Майор Антонов прочитал записку, посмотрел изучающе на Рублева, помедлил немного с ответом, потом согласился:
– Хорошо. Иди, готовься к службе.
11
Майор Антонов закончил список и передал листок Ярмышеву.
– Вот твоя группа. Я договорился с геологами. Домик для нас выделили. С богом, как говорится.
Ярмышев пробежал глазами по списку. Все продуманно: вожатый с собакой, старшие наряда, молодые солдаты, повар. Фамилии Нечета и Рублева рядом. В самом начале.
"Не упускает из виду Рублева. Верно, так и нужно".
– Колебался я вначале – тебе на пост к геологам ехать, либо старшине. Понимаю, что тебя с Боженой…
– Не о ней сейчас думаю.
– Ой ли?
– Не выходит она из головы, это – верно. И с Рублевым не все так складно, как хотелось бы. Как он, если что, не подведет ли? Туговато придется.
– Туговато – не то слово. Трудно. Однако главное, не трудность, но необходимость. Обстановка диктует: надо.
Майор Антонов замолчал, подошел к окну, постоял в задумчивости и, вернувшись к столу, вынул из лежавшей на столе пачки "Беломора" папиросу. Закурил без спешки, продолжая думать о чем-то своем, словно не решаясь высказать это, заветное, но, затянувшись пару раз, все же заговорил. Назидательно.
– Людям верить нужно, обязательно нужно. Без этого жить нельзя. Но прежде, чем поверить в человека, познай его. В делах его, в беседах с ним. Откровенных беседах, чтобы по душам, а не казенно. А так, вслепую. Я Рублеву твердо поверил лишь в Ленкомнате, когда он душу мне распахнул. Тебе он тоже хотел, но ты свидетелей собрал. Он жене моей высказал все, что тебе собирался сказать. Она его успокоила хоть чуть-чуть. А ты же – комиссар. Начали мы с тобой, Велен Никифорович, человека из него делать, вот и продолжим доводить начатое до ума. Но – по-умному нужно. Согласен?
– Если с первого дня поддержал, теперь о чем речь может идти? Моя ошибка не только для меня урок, но и ему, похоже, на пользу.
– Избегай подобных полезных, так сказать, шагов.
– Уже дал себе слово. А вообще-то я так думаю: месяц-другой минует, и не узнаем мы Рублева. Жизнь заставская приучит его к дисциплине, а все остальное приложится.
– Приглядись внимательней: он уже изменился. Важно, не перегнуть, а исподволь влиять. Он же – человек. Не обижай его недоверием. С тобой же он едет. Кстати, назначил я его в твою группу потому, что поспешили парни с осуждением, теперь стыдятся смотреть ему в глаза. А на посту меньше людей. Пока там будете, время сотрет остроту конфликта. Часа через полтора – трогай.
К назначенному начальником заставы времени группа собралась в летней курилке. Вещмешки и ящики с боеприпасами и продуктами сложили в кузов машины и теперь, ожидая, когда дежурный по заставе объявит построение, курили. Только не было среди солдат Рублева.
– Михаил обижается, должно, на нас, – проговорил, вроде бы ни к кому не обращаясь, ефрейтор Акимов. – Избегает. Молчит.
– А как иначе? Что, мы ему плевок в лицо, а он нам в ножки с благодарностью?
– Крепенько переборщили, – поморщился Кириллов. – И я тоже: с одной миски с вором…
И не предполагали они, что Рублев не обижался ни на одного сослуживца, даже на ефрейтора Акимова, который особенно упорно пытался доказать его виновность. И на Кильдяшева, главного виновника скандала, тоже не злился – Михаил думал о себе. Он сегодня как бы со стороны глянул на себя. И пока нес службу часового заставы, и после, когда сменился и чистил оружие, и в постели все время думал о случившемся, о разговоре с майором, и сделал окончательный вывод: "Нет. Выкрутасами доверия не обретешь. Даже обещаниями быть примерным. Что слова? Те пятеро, молча вышли из канцелярии. Привезли генерала, исправив свою прежнюю оплошность. На смерть явную пошли. Молча!"
Но он пока что не знал, как вести себя сегодня, когда нет повода проявить себя. Он один сидел в Ленинской комнате, ожидая команды на построение. Подошел к гитаре, лежавшей на столе и, не поднимая ее, принялся перебирать струны. Гитара зазвучала тихо и грустно.
– Назначенные к геологам, выходи строиться! – крикнул дежурный.
Рублев не сразу выполнил его команду. Перебирать струны перестал, но продолжал слушать, как медленно угасают грустные звуки. Потом решительно взял ее, прошел в спальню к своей тумбочке, вынул книгу, которую принесла ему Тамара Васильевна, и тогда только пошагал на выход.
Пограничники стояли в строю, но старшего лейтенанта Ярмышева еще не было, и Рублев подумал: "Хорошо. Не опоздал. Не будет замечаний".
Вышли Антонов, Ярмышев и Голубев. Дежурный по заставе подал команду: "Смирно!" – и доложил, что пограничники, назначенные в наряд, построены. Антонов поздоровался со строем, спросил, все ли здоровы и могут нести службу, затем подошел к Рублеву и спросил:
– Ты кроме тех, что пел в троллейбусе, знаешь песни?
– Так точно, товарищ майор.
Антонов повернулся к замполиту:
– На машину – и вперед.
А старшина Голубев, продолжая стоять рядом с Антоновым, то и дело одергивал гимнастерку. Антонов улыбался, понимая, чем озабочен старшина, все же подождал, пока машина выедет за ворота. Лишь после того спросил:
– Ты чем-то недоволен?
– Гитару думаю, как списать. Но срок службы ее не вышел. Придется платить. Кому? С Рублева спрос маленький!
– Цела, Владимир Макарович, будет гитара. Цела. Разве не увидел: Рублев взял себя в руки. Может, и закусит еще удила, если вожжа под хвост попадет, но тут мы с тобой виноваты будем. Нельзя пока требовать от него чрезмерно, – и вдруг задал неожиданный вопрос: – А в детстве ты не мечтал играть на гитаре?
– А то! Только на гармошке мечтал. В ту пору гитарами не увлекались. И песни другие пели, не нынешние пустышки.
– Смешно, Владимир Макарович, требовать, чтобы нынешняя молодежь наши песни пела. У каждого времени – своя музыка. Прав лишь ты в том, что песня должна приобщать к прекрасному, к человечности. Поднимать дух. Помню, идем мы со стрельбища или с тактической, еле ноги двигаются, а помкомвзвода как скомандует: "Запевай!" – вздрогнет строй, плотней ряды сомкнет. Суровые песни мы тогда пели и мысли суровые рождались. Усталость как рукой, бывало, снимет.
Не вдруг закруглилась беседа Антонова и Голубева, принимая все более возвышенный характер, а машина, что везла пограничников к геологам, прытко пробежала до предгорья, и теперь поднималась все выше и выше. Ярмышев не отрывал взгляда от пенисто-белой речки.
Он всегда, когда поднимался в горы возле стремительной Ташхемки, сравнивал ее с вот так же быстро несущейся жизнью, на пути которой тоже валуны и водопады. Даже клыкастые скалы. Неожиданные. Мысли его сегодня были и об Антонове. Так взволновали его последние назидательные слова. И еще: посылает на службу и извиняется, что иного выхода нет, И в самом деле – нет. А мог бы и не оправдываться. Приказал бы и все. Он начальник заставы, он – организатор службы. И всегда вот так: по-семейному, по-доброму. И как его не будешь уважать?
Не сразу Ярмышев понял Антонова, сделав вывод, что он скорее воспитатель, чем командир. И старший лейтенант стал учиться у него, иногда злясь на себя за то, что сам никак не может так спокойно и уверенно действовать в сложных обстоятельствах. Первые дни Ярмышев даже удивлялся. Перевели его сюда из соседнего отряда. Первый, прежний его начальник, как теперь понимал Ярмышев, был крут на расправу. Иной раз не только солдатам доставалось, но и ему, молодому лейтенанту. Особенно после того, как начальник заставы возвращался со сборов или совещаний и находил какую-либо ошибку в распределении нарядов на службу.
– Оставить заставы нельзя! Все перепутают! – серчал он и начинал вносить поправки в планы охраны границы задним числом. – И чему только вас учили столько лет?
Или придет на занятие, послушает, а потом в канцелярии выговорит:
– Слишком, лейтенант, скромен ты. Не выйдет из тебя хваткого офицера.
И все. А что нужно для того, чтобы стать "хватким" офицером, ни слова.
Когда же Ярмышева перевели сюда, сказав при этом, что у него такая перспектива: набраться опыта у "зубра", потом и заставу принимать, он, сравнивая Антонова с прежним начальником, разочаровался: "Тот был ворчун и крикун, а этот уговаривальщик. Нисколько не похож на "зубра". Наберешься здесь опыта. Как же…"
Но с каждым днем с удивлением понимал, что майор Антонов будто читает его, Ярмышева, мысли, словно угадывает его намерения и незаметно, исподволь диктует свою волю, помогая и словом, и делом. Точно такие же отношения у Антонова, как замечал Ярмышев, были со всеми солдатами и сержантами заставы. Никогда майор не повышал голоса, но каждое его слово было настолько обосновано и высказано четко, что убеждало любого.
Думая сейчас обо всем этом, Ярмышев не обходил вниманием и свою личную проблему: отношение с Боженой. Что принесет встреча с ней? И чем выше машина поднималась в горы, приближаясь к геологам, тем настойчивей мысли о Божене вытесняли все остальные, и постепенно он стал думать только о ней.
После того дня, когда девушка приезжала к нему, раненому, они не встречались. Не единожды он мысленно продолжал с ней разговор, начатый тогда. Он убеждал ее, что над диссертацией можно работать и здесь, что готовиться (она – к сдаче кандидатского минимума, он – в академию) могут вместе по всем предметам – он каждый день ждал ее, но она не приезжала.
"Так ли уж занята?" – с обидой думал старший лейтенант и все отчетливей начинал понимать, что Божена не хочет выходить за него замуж, не может бросить свою профессию не только из-за диссертации.
"Скорее всего – Кондрашов".
И отбрасывал эту мысль, вспоминая их встречи, то, как доверчиво прижималась она к нему, и тогда они оба (так всегда казалось Ярмышеву) забывали обо всем, принадлежали только друг другу. Но в пику тем воспоминаниям, всплывали другие: склоненные головы, ее и Кондрашова, над столом, ее смущенный взгляд. Сердце Ярмышева тоскливо сжималось…
В стороне осталась Ташхемка, машина выехала на плоскогорье, миновав его, повернула в ущелье. Ни одного слова не сказал Ярмышев водителю, когда же ущелье, хмурое, настораживающее, осталось позади, скомандовал:
– Останови. Перекурим.
Вылез из машины. Незабудки, голубые, как глаза Божены, приветливо закивали ему своими головками, а ветерок, наполненный ароматом альпийского луга, ласково начал гладить разгоряченное лицо.
Выпрыгнули из кузова солдаты. Только Рублев остался наверху. Стоял, словно заворожили его горы. Такую красоту он видел первый раз в жизни. Высокое-высокое небо, солнце какое-то прозрачное и совсем не жаркое. Лучи его скользят по зубастым вершинам, вроде бы падая с них вниз и теряясь в ярких цветах и зеленой траве.
– И дик, и чуден был вокруг весь божий мир, – начал Рублев вполголоса читать стихи. Потом помолчал немного и добавил: – Потряс! Вот бы чувихи… – и осекся. Посмотрел по сторонам, не усмехнулся ли кто из пограничников, услышав его слова.
В кузов влез ефрейтор Бошаков. С букетом незабудок. Сел рядом с Рублевым.
– В Москве бы, Миша, с таким букетом появиться, проходу бы не дали. На каждом шагу бы слышал: где купили? где продают?
Рублев согласно кивнул.
– Любая чувиха, – начал было он, но тут же замолчал, низко опустив голову.
– Ничего, земляк, отвыкнешь от жаргончика. Отвыкнешь, раз хочешь этого, – поняв состояние Рублева, ободрил его Бошаков.
Солдаты садились в машину. У каждого кроме Нечета букеты цветов.
– Давайте так, пока здесь, чтобы цветы все время на тумбочках стояли, – предложил Кириллов.
– Дело, – поддержали его многие, только Нечет не согласился:
– На цветочки решили смотреть и вздыхать? – с усмешкой проговорил он. – Все еще дом не можете забыть. Не солдаты, а карамзинская Лиза. Я думаю…
– Зря ты, Яков, так, – прервал Нечета Бошаков. – Цветы службе не помеха.
– Ну, раз комсорг "за" – умолкаю, – картинно вскинул руки Нечет, но все же добавил: – Автомат еще цветочками украсить и – полный порядок на границе.
Никто не ответил Нечету. Не стали с ним спорить. Молодые потому, что не хотели перечить человеку, перед мастерством которого преклонялись, учились у него службе и старались подражать ему; "старики" же знали: бесполезно спорить, не переубедишь его. Нечет считал, что жизнь пограничника должна быть по-корчагински суровой. Без остатка воин обязан отдавать себя учебе и службе. Он любил говорить: "Голубки сизые не для солдат. Воротишься домой, сколько хочешь разводи голубков в своей душе. Когда будешь от границы подальше. А здесь – автомат у тебя". Когда же его пытались убедить, что никому не заказано любить, ненавидеть, мечтать, он отвечал:
– Пыл души поберегите для критики и перевоспитания разгильдяев.
Точно так же мог ответить он и сейчас.
Машина тронулась, и совсем скоро подрулила к домику, отведенному для них геологами.
– Разгружайтесь, – приказал старший лейтенант. – Я – к главному инженеру.
Ярмышеву хотелось увидеть Божену у Кондрашова, и вместе с тем он надеялся, что ее сейчас там нет.
"Лучше вечером объясниться".
Дверь все же открыл с волнением. Божены в кабинете не было. Кондрашов поднялся, развел театрально руками.
– Очень рад, Велен Никифорович, что не забываете навещать наш райский дикий уголок. Очень рад. Редко, правда, в последнее время.
Ярмышев, казалось, не заметил иронии в словах главного инженера. Он молча пожал протянутую руку и сел.
– Значит, деловой ветер занес вас сюда? – продолжал Кондрашов. – Чем могу быть полезен? Домик выделен. Надеюсь, устроит вас. Вероятно, есть необходимость собрать на инструктаж людей?
– Да. Вечером. С работ снимать не следует. Срочности никакой.
Встал, приложив официально руку к козырьку, вышел из кабинета главного инженера. Постоял на крыльце и, решив, что Божена может быть дома, на всякий случай пошагал к ней.
Постучался, открыл дверь и поразился тому, что увидел. Комната была жалкой, неуютной: окна без привычных нейлоновых штор казались пустыми глазницами; этажерка без книг чем-то напоминала стремянку, приставленную к стенке; полосатый матрац, скатанный вместе с подушкой и синим шерстяным одеялом, лежал у спинки железной кровати, а рядом, на полу, сиротливо стояли пухлый рюкзак и два чемодана. На столе ни книг, ни тетрадей, только один наполовину исписанный листок. Над листком склонилась головка Божены, повязанная серой шелковой косынкой, которую Велен никогда не видел у нее прежде.
Божена встрепенулась, порывисто встала, щеки ее вспыхнули, и лицо, обрамленное серым шелком косынки, стало необычно растерянным и оттого привлекательней, чем всегда. Ярмышев подошел к ней.
– Вот, тебе писала. Думала, вдруг не увижу, – сдерживая волнение, призналась она. Скомкав письмо, добавила: – Теперь это не нужно.
– Ты будешь счастлива? – спросил он, хотя собирался задать ей совершенно иной вопрос.
– Не знаю, Велен! Не знаю… Но мне кажется, я не могу поступить иначе. Я хочу, чтобы ты понял и, если сможешь, простил бы меня. Что бы ты обо мне не думал…
– Какое теперь имеет значение то, о чем я думаю?
– Нет-нет! Имеет, Велен, имеет! Ты должен понять. Там, у тебя, когда ты лежал раненым, я поняла, что не в силах отказаться от помощи Ивана Георгиевича. И ты понимаешь, почему. Я его…
– Не напрягайся. Зачем мне слушать те слова, которые ты когда-то говорила мне? Прощай. Будь счастлива.
И словно не заметив, что Божена потянулась к нему, он повернулся и, окинув прощальным взглядом пустую, обшарпанную комнату, направился к двери.
– Велен, подожди!
Он не остановился.
"Зачем я ходил к ней, – ругал себя Ярмышев. – Не верилось, что потерял ее? Теперь убедился?!"