МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ №13 (Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов) - Леонид Платов 14 стр.


- А вы подумайте и сопоставьте. Володя не читал библии и не знает латыни. Гекзаметров Овидия наизусть не заучивал, в королях и войнах средневековья, пожалуй, запутается. И в то же время он знает в сотни раз больше, чем знали вы в пятнадцать лет, и разбирается во многом лучше, правильнее этого гимназиста. Самый уровень его умственного развития гораздо выше.

Володя еще ниже опустил голову. Даже уши его покраснели.

Петр Львович перехватил мой укоризненный взгляд.

- Непедагогично высказываюсь? Пожалуй, - согласился он. - Но ведь это не ему похвала. Это похвала веку.

- Сильно сказано, - усмехнулся я.

Но Петр Львович не принял брошенного мной мостика к шутке. Он спорил всерьез.

- Вы знаете, что такое "глаза века"? - вдруг спросил он и тут же, не ожидая ответа, задал, казалось бы без всякой связи с предыдущим, другой вопрос: - Помните сочинение вашего сына о предоктябрьской Москве?

Еще бы не помнить! Мне оно не очень понравилось. Володька манерничал, повторяя газетные трюизмы о пыли и мусоре, горбатых переулках и подслеповатых фонарях.

Но Петр Львович почему-то поставил ему пять с плюсом.

- Вы, кажется, были не согласны с оценкой?

- С плюсом. Сочинение толковое, грамотное, - я искоса взглянул на Володьку: не обиделся ли, - пятерочное сочинение. Но плюс - это уже "экстра". А "экстра" не было. Школьные банальности без души.

- Без души? - иронически повторил Петр Львович. - А по-моему - без умиления. Теперь понимаете, что такое "глаза века"?

Каюсь, я ничего не понял.

- Не понимаете? А все очень просто. Володя писал по материалам, но с точной, не искривленной перспективой. Он видел все глазами своего времени. А вы видите это глазами своего детства - и Москву, и себя. Вот и возникает некая аберрация зрения. Вы не обижайтесь, я не только о вас говорю. Все мемуаристы этим грешат. Вспоминают, а глаза не те. Вам приходилось уже в зрелом возрасте видеть то, что запомнилось и полюбилось вам в детстве? Ну, дом, сад, пейзаж какой-нибудь… Приходилось? - И в ответ на мой утвердительный кивок он победно закончил: - Вот видите! И, конечно, разочаровались. Все оказалось ниже, меньше, бледнее, невзрачнее. Это и есть "глаза века".

Мне не хотелось сдаваться.

- По-моему, спор не об этом… - начал я и осекся.

В передней мягко щелкнул замок.

- Конечно, они уже спорят, - сказала жена, входя в комнату, - а у мальчика еще уроки не сделаны.

3

Володька, оказывается, на меня не обиделся. Он сам сказал об этом, правда не мне, а Тане, нашей соседке и своей однокласснице из параллельной группы. Они вместе пришли из школы и стояли на площадке у лифта. Дверь на лестницу была приоткрыта, и, хотя они говорили тихо, я все слышал.

Спрашивала Таня, смуглая девочка-подросток, угловатость которой смягчалась еще не выраженной, но уже намечающейся округлостью линии будущей женщины.

- На кружок придешь?

- Не знаю. Нет, наверно.

- Ты же сочинение должен читать.

- Не буду я читать. Не бардзо написано. Школьные банальности без души.

- Кто сказал?

- Предок. Да и я сомневался.

- А все хвалят.

Смешок.

- Значит, не придешь?

- Я о другом кружке думаю.

- О каком еще?

В голосе у Володьки появляются торжественность и певучесть.

- Понимаешь, нет названия. Хорошо бы так: общество будущников, а?

- Союз мечтателей.

- Не смейся. Можно и так. Решим еще.

- Да ведь нет такого кружка.

- А мы его придумаем.

- Кто это - мы?

- Сама знаешь кто. В воскресенье у Родина. Придешь?

- Я фантастику не очень люблю.

- Ну и дура. Фантастика движет науку.

- Пусть движет, а мне скучно. Я жизнь в книгах люблю, а не выдумки.

- Выдумка - результат воображения, а без воображения все бескрыло. Мещанкой вырастешь.

Таня молчит, потом говорит еще тише, но я все-таки слышу:

- Скажут, из-за тебя пришла.

- При мне не скажут.

Голоса понижаются до шепота. Потом гулко хлопает входная дверь.

Я машинально расстегиваю ворот рубашки. Душно? Но в комнате совсем не жарко. Может быть, вспомнилось что-то очень похожее?

4

- Что это за кружок? - спрашиваю я Володьку.

- Ты что, слышал? - пугается он.

- Ты о каком-то кружке говорил на площадке.

- А что еще слышал?

- Не помню, я не прислушивался.

Он молча кладет портфель на стол - кажется, успокоился. Я жду.

- Да еще нет кружка, - неохотно говорит он, - названия еще не придумали. Поможешь?

- Подумаю. Что вы там делать будете?

- Ну что… Книжки обсуждать по научной фантастике. Сами придумывать…

- Тоже мне физики!

- А что? - Володька шел на сближение с противником. - Допустим, что глаз человека перестал реагировать на свет. Ну, болезнь какая-нибудь, эпидемия… И вдруг для всех в городе наступила тьма. Что тогда будет?

- М-да, - говорю я неопределенно.

- А о реке времени читал?

- О какой реке времени?

- Ну, об открытии Козырева.

- Какое же это открытие? Так, гипотеза.

- А машина времени не гипотеза?

- Машина времени - вздор.

- Не знаю… - Володька задумывается. - Теоретически вполне допустимо. Материальный мир движется в пространстве и времени. Сегодня он в одной точке пространства, завтра - в другой. Так и во времени.

- Ну и что? - Я еще не понимаю его мысли.

- Значит, "вчера", "сегодня" и "завтра" - такие же математические величины, как длина, ширина и высота.

- Это ты на уроке расскажи. Я не специалист.

Он не обращает внимания на мою реплику.

- А почему у Герберта Уэллса машина движется только в одном направлении - в будущее? А в прошлое? - Он улыбается какой-то новой, только что возникшей идее.

- Бессмыслица, - говорю я. - Есть же закон причинности.

- Жалко, - вздыхает он. - А интересно бы…

- Что интересно?

Но он продолжает, не слыша вопроса: его увлекает другая мысль.

- Когда я писал это сочинение, мне казалось, что я все видел. Собственными глазами. Все-все.

- Ничего ты не видел. Все было не так.

- А как?

Подбежав к столу и порывшись в ящике, он подает мне что-то похожее на слежавшийся и пожелтевший газетный лист.

Я удивленно - а руки почему-то дрожат - раскрываю его, стараясь не смотреть на Володьку. Подсознательно я уже догадываюсь, что это за газета.

Это "Раннее утро", я тотчас же узнаю ее, хотя угол с названием и датой оторван. Но я помню эту дату, и год, и день - воскресенье, почему-то тревожное, теплое, весеннее, казавшееся безоблачным, не то мартовское, не то апрельское воскресенье после февраля семнадцатого года. Сейчас я вспомню точно - почти истлевшие на сгибах страницы даже не шуршат в руках. Экстренное пленарное заседание Временного правительства. Большие портреты Родзянко и Гучкова. Затишье на фронте.

"В беседе с нашим корреспондентом господин Милюков настоятельно подчеркнул историческую миссию России на Черном море. Только русские проливы завершат святое дело союзников".

Николай Второй, изображенный карикатуристом Атэ с розой у губ: "Я так люблю цветы". Фельетон Мускатблита о папиросниках. Хроника Земгора. Самоубийство горничной.

"Вчера в Большом театре в балете "Конек-горбунок" вместо заболевшей г-жи Гельцер выступила г-жа Мосолова".

"Пьеро XX века в Петровском театре миниатюр".

Дальше, дальше… Петитное сообщение о программе воскресных скачек. Стихи дяди Михея о папиросах "Зефир" - десять штук шесть копеек. Санатоген Бауэра и пастилки Вальда. И совсем внизу, в уголке, объявление о натирке полов артелью "Басов и сыновья".

Я почему-то помню этот день. Где-то на дне памяти, как в глубоком колодце, лежит он, не заслоненный годами и жизнью. Я никогда не вспоминаю о нем, но все же помню.

- Где нашел?

- В бабушкиной корзинке на антресолях.

- Вечно лазаешь… - начинаю я, но злиться не хочется.

Хочется молчать и думать, перебирая в памяти неостывшие угольки прошлого.

- Ты мне не ответил, - говорит Володька.

- Что не ответил?

- Ты сказал: всё было не так. Я тебе дал газету и спросил: "Вот так?"

- Так, - отвечаю я, глядя куда-то мимо него.

- Ты видишь? - спрашивает он.

- Вижу. Весь день. С утра, когда купил эту газету в Охотном.

- Где купил?

- В киоске.

- Тогда тоже были киоски?

- Были.

Он нерешительно садится возле меня на ручку кресла.

- Если б я нашел ее раньше, я бы лучше написал сочинение?

Мне не хочется его огорчать.

- Возможно.

- Я бы тоже увидел все это.

- Воображение - не видение. А впрочем…

Я обнимаю его за плечи и что-то говорю ему на ухо тихо-тихо.

Он отстраняется.

- Смеешься?

- Почему? Ты же сам говоришь, что "вчера", "сегодня" и "завтра" - такие же математические величины, как длина, ширина и высота. Значит, их можно соединить.

- А закон причинности?

- Мы его опровергнем.

Он смотрит на меня почти с испугом: неужели я сошел с ума? Но я повторяю и повторяю ему то же самое и так же тихо.

Теперь он понял.

- Здорово! - говорит он.

Я молчу.

- Как в рассказе о мальчике, на дворе у которого была калитка в прошлое.

- Почти.

Теперь он весело обнимает меня.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Я ничего не забыл.

Когда Володька спросил меня, где я купил эту газету, я без запинки ответил: в Охотном. В то воскресное утро мы с отцом поехали туда за пятифунтовой банкой шотландских сельдей - в таких наглухо запаянных банках они тогда продавались только в Охотном ряду. Отец уезжал в Одессу с часовым поездом и хотел отвезти их кому-то в подарок. Пока он торговался с извозчиком на углу против трамвайной остановки, я и купил в киоске этот помер "Раннего утра".

Потом мать постелила его на дно корзины, где хранились старые семейные фотографии.

Было мне тогда без малого шестнадцать лет. Представьте себе нескладного гимназиста с жесткими вихрами на затылке, упрямо не уступавшими ни бриолину, ни гребешку. Измятая синяя фуражка с грязно-белым кантиком, брюки клёш, перешитые из гимназических форменных, темный пушок на губе и самоуверенность в глазах, наигранно прикрывающая мальчишескую застенчивость. Володька сейчас очень похож на того гимназиста. Те же вихры, тот же пушок под носом, та же дань моде, превратившая клёш в тонкую дудочку, и только самоуверенность естественная и совершенно беспримесная, без всякого наигрыша.

Никто не уделял мне свободного времени. У отца его просто не было. Торговый агент, кочевавший по России, он месяцами не бывал дома. Мать работала кастеляншей во Вдовьем доме и даже по воскресеньям приходила запоздно. Хозяйством ведала ее дальняя родственница, тихая как мышь, тетя Паша, уходившая домой после пяти, когда обед был приготовлен и поставлен в духовку. С самого детства я был предоставлен самому себе, дворовой мальчишеской Сечи, школьным учебникам и библиотеке попечительства о народной трезвости, просвещавшей читателей в нашем квартале.

В политике я не разбирался: ни дома, ни в гимназии о ней не говорили. К войне относились так же, как и "Раннее утро": чем дольше шла война, тем меньше интересовала она редакцию и подписчиков. И хотя Февральскую революцию я, как и все гимназисты, встретил с красным бантом в петлице шинели, но знал о ней едва ли больше тети Паши, приобщавшейся к революции на рынке и в церкви.

Правда, я был знаком и, как мне казалось, даже дружил с настоящим революционером, но и это не стимулировало моей политической зрелости. То была странная дружба, начавшаяся около года назад, когда студент Александр Томашевич вернулся из ссылки в Москву. На Тверском, в доме, где жили и мы, у его отца был писчебумажный магазин. В глубине его, за стеной, была темная комнатушка без окон, заставленная по стенам штабелями писчей бумаги. Эту каморку с железной печуркой, поставленной вопреки всяким пожарным правилам, приспособил для жилья бывший студент, уверявший, что в квартире его отца, двумя этажами выше, жить ему скучно и неуютно. Сюда после закрытия магазина забегал и я поболтать у огонька, вечно подогревавшего большой эмалированный чайник: самоваров Томашевич не признавал.

Я познакомился с ним, когда он, заменяя за прилавком заболевшего отца, продавал тетради мальчишкам на копейку дешевле обозначенной на них цены. Когда я спросил его, почему он так делает, он засмеялся и сказал:

- Возвращаю прибавочную стоимость. Знаешь, что такое прибавочная стоимость?

- Не знаю, - сознался я.

- Ну и не знай. Легче жить будет на свете, - сказал он.

Потом я зачастил к нему, и он неизменно встречал меня веселой улыбкой, обнажавшей жемчужины зубов прелестницы с рекламы зубного полосканья "Одоль". Худощавый брюнет с черносливинами-глазами и матовой, никогда не блестевшей кожей, он был очень красив той нерусской, экзотической красотой, обрамлением которой хотелось бы видеть сомбреро или тюрбан, а уж никак не старую студенческую фуражку. Да и звали его не дон Алонзо, а просто Сашка или по-украински Сашко. Меня же он дружески называл Саней.

Недоучившийся студент, таинственный революционер и прозаический агент по распространению подписных изданий совмещались в нем с легкостью, не вызывавшей душевных противоречий. О революционном подполье, тюрьме и ссылке своей он никогда не рассказывал, а мой нескромный вопрос однажды обрезал с решимостью педеля, отбирающего у вас гимназический синий билет:

- Знаешь, что такое табу?

- Ну, знаю.

- Так вот, это табу. Понял?

Я понял. Но следы прошлого проступали вопреки его осмотрительности. В котельную нашего дома поступил новый механик, Егор Михалев, человек молчаливый и неприветливый. Котельную он всегда держал на запоре, мальчишек туда не пускал и на меня не обращал никакого внимания. Но однажды я оказался свидетелем странного разговора между ним и Сашко. Они столкнулись в подъезде: Егор подымался по лестнице из подвала, а Сашко, только что расставшийся со мной, шел к отцу. Я же стоял в тамбуре, даже еще не успев раскрыть двери во двор.

- Семенчук? - спросил Егор, и такое удивление прозвучало в его голосе, что я невольно задержался у двери.

- Тише! - прошипел Сашко. - С ума сошел!

Он меня не видел, но я видел обоих в щелку и слышал все от слова до слова.

- Семенчук я был в ссылке, - прибавил Сашко, - здесь моя фамилия Томашевич. Запомни.

- Очень нужно! - скривился Егор. - Хоть бы век тебя не видеть!

- Здесь работаешь?

- Здесь. Донесешь?

- Я не шпик. Да и с прошлым покончено. Все. Конец.

- Потому и спрашиваю: донесешь?

- Господь с тобой. Я уже вам не противник. Даже больше: все думаю - может, вы и правы. Присмотреться к вам хочу.

- Ну что ж, присматривайся. Может, что и увидишь.

- А не приобщишь?

- Приобщаются только к богу в церкви. А я не поп.

- Все шутишь. А я серьезно.

- И я серьезно. Как в лавке. Ну-ка, дай пройти.

Я открыл дверь и выскочил во двор. Егор прошел мимо, даже не взглянув на меня.

2

Сашко в этот вечер был особенно неразговорчив и даже отказался сыграть со мной очередную партию. С тех пор как он научил меня играть в польский банчок, триктрак, стуколку и другие диковинные игры, мы зачастую сражались с ним у огонька в его писчебумажной каморке. Играли мы не на деньги, которых у меня не было, а на обязательства трех видов, которые безропотно должен был выполнять проигравший. По первому виду требовалось несложное, пустяковое: сбегать в лавку за булкой или папиросами, опустить письмо в почтовый ящик, разузнать что-либо или принести воды из подвала, потому что водопровода при магазине не было. Обязательства второго рода были связаны с передвижением по городу, а к третьему относилось все, что выигравший считал для себя особенно важным. Вот и приходилось мне, как проигравшему, а проигрывал я, понятно, гораздо чаще, чем Сашко, то бегать ему за папиросами, то разносить вместо него книги подписчикам, то возить их бог знает в какие трамвайные дали. А проигрыш рос, обязательства накапливались и грозили рабством. Когда общее число их перевалило за сотню, Сашко вдруг зачеркнул все и объявил, что меняет их на одну-единственную сверхглавную просьбу. Я обязан был всеми средствами содействовать его сближению с Катей Ефимовой.

Катя работала в шляпной мастерской на пятом этаже нашего дома и каждый день бегала по городу с круглой деревянной коробкой с ремнем на крышке, разнося готовые шляпы заказчицам. Она была похожа на девушек с английских открыток, торчавших на витринах чуть ли не каждого писчебумажного магазина. С них глядели на вас почти прозрачные голубоглазые блондинки со стеком или теннисной ракеткой в руках. Катю отличал от них только морозовский ситчик в горошинку и шляпная коробка вместо стека или ракетки. А все остальное совпадало - и тоненькая фигурка, и соломенные волосы, и королевская стать, словно родилась она в Виндзоре, а не в Дорогомилове. Для меня она была блоковской Незнакомкой, Прекрасной дамой, Дульцинеей Тобосской, которой я на долгие годы посвятил и тайную свою преданность, и тайное восхищение. Эти рыцарские чувства, однако, ничуть не мешали мне активно ухаживать за гимназистками и даже влюбиться в одну, хотя я и влюбился, может быть, потому, что она чем-то смутным, неуловимым напоминала Катю.

Конечно, я идеализировал Катю, которая была просто тихой, скромной и работящей девушкой, но мне она казалась - я только что прочел "Петербургские трущобы" Крестовского - по крайней мере бывшей графиней, вынужденной скрываться под личиной модистки. Как-то, возвращаясь из гимназии, я увидел ее и пошел за ней следом до нашего дома, как вдруг заметил, что она переглянулась с вышедшим ей навстречу Егором. Я даже остановился в изумлении: неужто же заговорит она с вечно хмурым механиком? Нет, не заговорила. Только задержалась на мгновение, быстро сунула ему что-то в карман пиджака, извинилась и прошла мимо. Спустя минуту я даже усомнился в том, что увидел. Что общего могло быть у далекой звездной богини с этим чумазым ничтожеством?

Конечно, она в конце концов заметила мое отнюдь не ребяческое внимание и начала улыбаться при встречах. Однажды она даже остановила меня. Это было у памятника Пушкину на Тверском бульваре, где она присела отдохнуть после очередного пробега но московским заказчицам. Я хотел было улизнуть, но она почти силой усадила меня рядом и начала расспрашивать, как живу, как учусь, что читаю. Неожиданно я подметил в ней то, что едва ли характеризовало модистку: интеллигентность. Вероятно, она была белой вороной среди шляпниц - грубых, развязных, хихикающих девушек, от которых всегда пахло, как в дешевой парикмахерской. Отличала ее от них и манера держаться с какой-то монашеской строгостью, почти суровостью, отталкивающей, вероятно, даже самых навязчивых ухажеров. Я тоже почувствовал эту строгость, напомнившую мне мою первую учительницу в приготовительном классе. И невольно отвечал Кате, как на экзамене, быстро и лаконично, по-мальчишески краснея и тут же проклиная себя за этот предательский румянец.

Назад Дальше