- Да-а, силен!.. А вообще выглядишь дай бог. Вот что значит, брат, военно-морское училище! Пообтесали тебя там. А помнишь, каким ты был? Укачивался, по полчаса раздумывал, прежде чем ответить на вопрос, ложки-плошки за борт шваркнул из бачка. Ох, и ругали же мы все тебя тогда за рассеянность!
Он ответил с достоинством:
- Не положено это, Володя, в минном деле - рассеянность. Пришлось отвыкать.
О землетрясении рассказал более или менее подробно, о Наде же Кондратьевой упомянул вскользь и как-то неохотно:
- Виделись с нею потом в Москве. Тоже помогла. Она, знаешь, очень хорошо объяснила мне меня.
Что это означало, я не понял, но не стал уточнять.
- А дядю Илью, маячника, не забыл? - спросил я, - Где он?
- У партизан, говорят. Ушел в горы. Тетя Паша жива. Санитаркой в госпитале. А твои где?
- Тимофей - в Чкалове, в пехотном училище. А старики умерли, Мыкола.
- Жаль. Стало быть, никого в Севастополе нет?
- Теперь ты есть…
Нужно отдать Мыколе справедливость - он в полной мере проявил флотское гостеприимство. Меня даже поселили в кубрике флагманских специалистов, что было против правил. Койки там стояли друг над другом в три ряда, и табель о рангах действовала в обратном порядке: младшие по званию офицеры размещались на верхотуре. Я устроился бок о бок с Мыколой под самым потолком.
Надеюсь, что Мыкола не пожалел об этом. За те годы, что мы не виделись с ним, я тоже изменился кое в чем - стал, например, очень дотошным и настырным в разговоре. Что поделаешь: профессиональное! Стараюсь во что бы то ни стало докопаться до сути вещей (на войне - до сути подвига). Собеседников это, понятно, утомляет.
Впрочем, о Наде как раз я не расспрашивал Мыколу. От однокашника его по училищу узнал, что она накануне войны приезжала в Севастополь и здесь между нею и Мыколой произошла ссора.
Вот оно что! Мыколе не повезло в любви. Ранка в душе еще саднит, каждое неосторожное прикосновение причиняет боль.
Но разоружение мин - это же совсем другое, к личной жизни не имеет отношения! И потом, я просто обязан был знать все об этом, коль скоро собрался писать о Мыколе очерк в газету.
- Что ты чувствовал, когда уронил мастику с последним отпечатком? - приставал я с расспросами к Мыколе. - Ты же должен был что-то чувствовать. Не притворяйся человеком без воображения. Я тебя знаю с детства. У тебя очень живое воображение. А ведь с ним нелегко в подобных случаях.
- Мне и было нелегко, - угрюмо отвечал он. - Но я подавлял свое воображение.
- Ну, а дальше? Да говори же ты, горе мое! О чем ты думал, когда наложил ключ на первую горловину?
- О чем? О горловине…
Я сердито отворачивался. Потом, передохнув, возобновлял свои расспросы.
В общем, я охаживал его так же, как он эту свою каверзную мину, терпеливо заходя к ней то с одной стороны, то с другой, примериваясь, как бы ее получше взять.
И ведь вот что обидно: мои товарищи, военные корреспонденты, наверняка завидовали мне! Еще бы: друг детства знаменитого севастопольского минера Григоренко! Везет человеку. То-то небось блокнотов исписал! Не то что на очерк - на повесть, а то и на целый роман хватит.
Нет, мало мы все-таки поговорили с Мыколой, очень мало, хоть и не одну ночь пролежали рядом на верхотуре.
Вот почему план повести - в зияющих прорехах. Как быть? Разве можно писать клочками в надежде на то, что они сами потом срастутся? Конечно, я никогда не писал повестей, но считаю, нельзя перепрыгивать через этапы. В литературном произведении должна быть плавность, непрерывность, хронологическая последовательность.
За событиями детства просится под перо встреча Мыколы с этой Надей в Москве, когда он был курсантом, и потом их нелепая ссора и разрыв в Севастополе незадолго перед войной.
Мне, конечно, могла бы, и должна, рассказать об этом сама Надя. Тем более спустя столько лет. Так вот поди ж ты - не захотела!
Почему? Ума не приложу.
Рассердилась за то, что я не сразу сообщил ей о смерти Мыколы? Но я же берег ее, не хотел расстраивать раньше времени! Еще теплилась какая-то надежда. А вдруг, думаю, уцелел наш Мыкола, выжил, - бывало же такое на войне.
Редакция, по моему настоянию, запросила подтверждение у собкора на флотилии: найдено ли тело капитан-лейтенанта Григоренко? Собкор ответил: не найдено, вытащить из горящего дома не смогли ввиду скоротечности боя. А когда спустя несколько часов наша пехота продвинулась вперед, на месте дома дымились развалины.
Тогда я и позвонил военврачу Кондратьевой (отыскать ее для газетчика не составило труда, тем более в Москве).
Не помню, что я ей говорил. Вдруг в разговоре произошла пауза. Я подумал, что нас разъединили. "Алло! Алло! Слушаете меня? Куда вы пропали?" Наконец раздался ее голос: "Я никуда не пропала… Я вас слушаю…" Но голос показался мне странным, был какой-то приглушенный, чересчур медленный. "Буду у вас в госпитале минут через сорок, - сказал я. - Сейчас выезжаю". - "Хорошо. Выезжайте…"
Добираясь до нее, я заставлял себя освоиться с этой нелепой мыслью: Мыколы нет. И я даже не мог похоронить его, как полагается, с отданием воинских почестей. Тут-то впервые пришла мысль о повести. Пусть, если ничто не в силах воскресить Мыколу, он навсегда останется на ступенях Графской пристани таким, каким я видел его когда-то, - для юных читателей моей книги.
Каюсь: по-видимому, проявил излишнюю торопливость. Недаром и фамилия у меня Швыдкий, что по-украински значит: быстрый. Что задумал, то стараюсь осуществить сразу же.
Но с этой Надей я заговорил о повести, конечно, не сразу. Опуская тяжелые подробности, передал сначала все, что знал из сообщения нашего собкора.
И вдруг мне показалось, что она не слушает меня.
Кстати, я почему-то представлял ее себе некрасивой, чуть ли не уродиной. Нет, женщина как женщина, только лицо чересчур бледное, очень усталое. И вообще какая-то она была сплошь стерильная, негнущаяся в своем белом халате, заледеневшая, будто ее вынули перед моим приходом из холодильника. Трудновато Мыколе, наверное, пришлось с нею.
И хоть бы слезинку уронила!
Я объяснил ей, что хочу написать о нашем общем друге и очень прошу помочь мне в отношении биографического материала, - конечно, впоследствии, когда она немного успокоится.
Нет и нет! Едва разжимая губы, отказала наотрез.
Я только руками развел. Неубедимая!
А немало интересного, наверное, могла порассказать о Мыколе, если бы захотела. И как раз о том, чего сам он не позволил касаться ни вскользь, ни всерьез. Другие, наоборот, любят хвастаться своими женщинами, охотно "вводят товарищей в курс", не пренебрегая и подробностями, консультируются, ищут сочувствия. Мыкола же всегда отмалчивался. Для него это было табу.
Но уж мне-то, лучшему своему другу и будущему биографу, стоило бы рассказать?..
2. BETKА АЛЫЧИ
* * *
…Вдруг этот суетливый круглолицый объявил: "Надежда Викторовна! Вы должны помочь мне увековечить нашего Мыколу в литературе!"
Меня это ударило по нервам, и без того натянутым до отказа. "Увековечить!" Еще час назад я думала о нем, как о живом, а теперь его уже хотят увековечить? Значит, всё, сомнений нет, он мертв!
И потом, почему этот суетливый говорит "наш"? Какие у него права на Мыколу, чтобы говорить так: "наш"?
Владимир Васильевич?.. Володька?.. Да, припоминаю: Мыкола рассказывал в больнице о каком-то Володьке, и обычно с восхищением, чрезмерным и утомительным, на мой взгляд.
Заочно он не нравился мне. Теперь и подавно не понравился. С самого первого шага, с самого первого своего слова. Стыдно даже сказать почему. Но я скажу. Потому что он был такой цветущий, здоровый. Мой Мыкола погиб, а этот… Володька жив-живехонек.
Лицо, правда, у него было печальным и голос участливым, но я все равно не могла ему простить.
Нехорошее чувство, согласна. Особенно потому, что я врач.
И ведь он постарался проявить деликатность: вначале позвонил по телефону, чтобы "хоть немного амортизировать удар", как он сказал. Этим дал возможность подготовиться к его приезду.
Но, видимо, я переоценила свои силы. Ничего почти что и не поняла из того, о чем он говорил.
Он говорил, а я смотрела на него и думала: боже мой, почему погиб не ты, а Мыкола? Вот ты разглагольствуешь здесь и делаешь жалостливое лицо, хотя, может быть, ты совсем не плохой, я просто преувеличиваю, но как я была бы тебе благодарна, если бы ты поскорее ушел! С тобой мне тяжелее, намного тяжелее.
Умер! Умер!
Но я не хочу, чтобы Мыкола умер! Ведь мы еще должны были встретиться. Обязательно встретиться и объясниться. Неужели же он умер, думая обо мне, что я плохая, легкомысленная, что я могла забыть его, предпочесть кого-нибудь другого?
Мне показалось, что я вскрикнула или громко застонала.
Но Володька не прервал своих разглагольствований. И нянечки продолжали озабоченно сновать мимо нас по коридору. Значит, я сдержалась, только хотела крикнуть или застонать.
Ни на секунду нельзя было дать волю нервам, забыть, что я начальник отделения неврологического госпиталя, что вокруг - мой медперсонал, мои больные, среди которых немало тяжелых. Для них я, что бы со мной ни случилось, должна оставаться примером выдержки и самообладания.
Наконец этот Володька ушел. Я осталась наедине со своими мыслями о Мыколе. Я вернулась к этим мыслям…
1
Мне видится Мыкола на площади у Мавзолея. Он обернулся, нахмуренные было брови удивленно поднялись, гнев на лице сменяется радостью. Да, да, радостью! Он узнал меня!
По рукаву его бушлата сползает мокрый снег. Это я только что угодила в Мыколу снежком, хотя метила в кого-то из своей компании.
Смеясь, то и дело перебрасываясь снежками, мы бежали по Красной площади, спешили в театр. Мы - это я, моя подруга и два наших молодых человека.
Днем выпал снег, ранний, он редко выпадает в Москве до Ноябрьских праздников. Так приятно было помять его в руках! Он бодряще пахнул, но, к сожалению, был непрочен, почти сразу таял.
Все же удавалось лепить из него снежки.
Мельком - со спины - я увидела моряка, который в задумчивости стоял перед Мавзолеем. Площадь была уже в праздничном убранстве, в небе пламенело живое пятно - то над куполом Кремлевского дворца парил, вздувался и опадал подсвеченный снизу флаг.
Но мне и в голову не могло прийти, что моряк - Мыкола, тот самый мальчик на костылях, с которым мы давным-давно коротали время в унылой, пропахшей лекарствами больнице.
Тут-то я и промахнулась: хотела попасть в одного из наших молодых людей, а залепила снежком в моряка.
Он обернулся. "Ах, извините!" - застряло у меня в горле. Едва лишь он обернулся, как мы тотчас же узнали друг друга. Не сомневались, не удивлялись, не переспрашивали: "Ты ли это?" Будто что-то толкнуло меня в сердце: "Мыкола!"
Не помню, что мы говорили друг другу, какую-то ерунду и, кажется, держась за руки. Со стороны, наверное, выглядело очень смешно.
- Опаздываем же, Динка! - строго сказала моя подруга.
А один из молодых людей посоветовал с деланной небрежностью:
- Обменяйтесь на ходу телефонами, а вечер воспоминаний перенесите на завтра.
- Нет! Продайте мой билет, я не пойду.
- Динка!
- Ну-у, Диночка!
- Бегите, бегите! А то в театр опоздаете!
И они убежали, удивленно оглядываясь.
- Поедем ко мне, - сказала я. - И ты все о себе расскажешь.
В трамвае он оглядел меня с ног до головы, еще шире раскрыл глаза и сказал с восхищением:
- О, Надечка! Какая ты!
Мне до сих пор приятно вспоминать об этом. Я ведь знаю, что в детстве была некрасивая. Мама говорила: гадкий утенок. Но впоследствии я стала ничего себе.
Потом, когда мы проехали две или три остановки, он начал проявлять беспокойство и вдруг сказал:
- А ты, часом, не замужем?
Так напрямик и брякнул. Он всегда был прямолинейный.
Я засмеялась.
- Часом - нет, - сказала я. - Но была. Недолго. Около пяти месяцев.
И он огорчился. Это было видно по нему. С первого же взгляда я догадывалась обо всем, что он думает, что чувствует, как бы замкнуто ни было его лицо.
Он не сразу понял, что я захотела подразнить его. Юмор, как ни странно, не очень быстро доходил до него, хотя он был украинцем.
- Ты же меня забыл, - сказала я, глядя на него искоса. - Не писал мне писем.
- Я утерял твой адрес, - пробормотал он.
- Хотя, - сказала я небрежно, - какое это может иметь значение? Я тоже все забыла… Позволь-ка! Что-то припоминаю, но, правда, смутно… Ведь мы с тобой поцеловались на прощанье? Какая-то ветка была в окне. Или мне кажется?
- Тебе кажется, - сердито ответил он.
Я даже не ожидала, что он сумеет так ответить. Но ему было неприятно, что я легко говорю об этом поцелуе. И мне стало приятно, что ему неприятно. Поделом! Не надо было терять мой адрес.
Но спустя несколько минут, когда я поняла, какой он неловкий, неопытный и робкий в обхождении с девушками, мне расхотелось его дразнить. Зачем? Все равно он мой, это же видно по всему.
И как-то сразу я забыла о том, что он когда-то ходил на костылях. (Позже Мыкола сказал, что очень оценил "мой женский такт", как он выразился.) Но дело не в такте. Я всегда представляла его себе без костылей - они не вязались с его внутренним обликом, не шли ему.
А вот бушлат шел. Я провела пальцами по рукаву его бушлата и стряхнула капельки воды, оставшиеся от моего снежка.
- Ну и плечи у тебя стали, Мыкола!
Он удивленно покосился на свои плечи:
- А! Да. Я загребной на вельботе.
Совсем ничего не понимал он в женских хитростях, не догадался, что мне просто захотелось прикоснуться к нему.
В общем, мы благополучно приехали домой.
Однако первый наш разговор после долгой разлуки был не о любви. Он был очень серьезный, этот разговор: о загадках человеческой психики и о проблеме воли.
Но мама сначала напоила нас чаем,
Хлопоча у стола, она беспокоилась насчет моих туфель и платья. "Переоденься, Надюша, - говорила она, - и туфли смени. Они же мокрые. А потом, я знаю, лодочки тебе жмут". Не следовало, наверное, так часто повторять это при госте.
Нет, мне повезло: после стольких лет я смогла показаться Мыколе в "полной форме", в выходных лакированных туфлях и лучшем моем очень длинном платье.
Дождь застучал в окно. Вот тебе и первый снег! Конечно, рановато еще для снега, начало ноября, канун праздников.
Выяснилось, что Мыкола прибыл из Севастополя с другими курсантами для участия в завтрашнем параде.
"Жаль, если дождь не уймется к завтрему, - подумала я. - Но сейчас дождь - это хорошо. Уютнее сидеть за чайным столом и вспоминать о прошлом".
Наконец мама догадалась, ушла к себе.
К тому времени мы добрались в воспоминаниях до нашего доктора Ивана Сергеевича.
Он, по словам Мыколы, сыграл огромную роль в его жизни, без преувеличения огромную. Шутка ли, заново пришлось учиться ходить, часами, преодолевая боль, упражняться в ходьбе под руководством Ивана Сергеевича, сгибаться, разгибаться, прыгать, бегать, и так на протяжении пяти или шести лет, до самого поступления в военно-морское училище. Какое же терпение надо было проявить и врачу, и пациенту!
Я утвердительно кивала.
- Удивительный врач, необыкновенный! - сказал Мыкола. - Он, знаешь, пробовал мне объяснить, почему я отбросил костыли. "Тебе помогло землетрясение, - сказал он. - И еще то, что ты был очень привязан к этой своей бывшей сиделке". Я не понял его. А ты понимаешь?
- Кажется, да. Я улавливаю связь. Расскажи-ка подробнее о землетрясении.
Он начал рассказывать, по обыкновению, очень медленно, с паузами.
- Послушай, - прервала я его, - но это же абсолютно ясно! Ты был скован по рукам и ногам. Затем начал постепенно освобождаться. Делал это не очень быстро. Тебя, по-моему, все-таки передержали на костылях. Жаль, не попал сразу к Ивану Сергеевичу. Отсюда и твои беды: неуверенность в себе, замкнутость, страхи. Но вдруг вмешалось нечто извне, новый внезапный фактор. Тебя рывком встряхнула жизнь.
- Буквально встряхнула. Имеешь в виду землетрясение?
- Ну да. Вспомни, как ты отбросил эти свои костыли. Ты же не пошел - ты побежал! Очень удачно, между прочим, сказал: будто ветром подхватило и понесло! Вот-вот! Именно понесло! Сразу забыл и про свои костыли, и про ноги, про все на свете забыл. Ты думал лишь о том, чтобы помочь тете Паше. Я бы это определила так: страх за близкого человека сыграл роль психического катализатора. Тебе непонятно? Скажу яснее. Сильная положительная эмоция вытеснила вредные отрицательные из твоей души. Ты назвал это неразгаданным чудом? Если хочешь - чудо, да, но разгаданное!
Мыкола сидел, напряженно выпрямившись, сдвинув брови от желания понять, ничего не упустить.
- Имей в виду, - продолжала я, - контузия - это тоже встряска. Последствия одной встряски, у Балаклавы, ты вышиб с помощью другой - на мысе Федора. У тебя же не было необратимых явлений. И физических увечий тоже никаких. Время проходило, следы контузии мало-помалу исчезали. В какой-то мере ты был уже подготовлен к тому, чтобы отбросить костыли. Не хватало лишь толчка. И вот он, толчок! Да нет, какой там толчок, - поправилась я. - Взрыв! Настоящий взрыв психической энергии. До этого она была под спудом, была задавлена.
Я подумала: "Что-то больно пышно изъясняюсь". Но ведь это было действительно чудом. А о чуде никак не скажешь будничными словами.
- Причем обошлось-то без чудотворца! (Иван Сергеевич появился позже). Никто во время землетрясения не простирал к тебе руки, не возглашал: "Восстань, иди!" Ты сам отбросил костыли, без приказания. Вернее, повинуясь внутреннему властному приказу - помочь погибающему на твоих глазах хорошему человеку!
Надо было видеть, как слушал меня Мыкола. О! Это воодушевляло.
В тот вечер, каюсь, хотелось выглядеть особенно эрудированной, умной, проницательной. Что ж, и это можно извинить. Всего два года, как я кончила институт. А потом, у каждой женщины свой способ понравиться.
Но сама тема разговора тоже увлекала. Ведь она была близка тогдашней моей работе в клинике.
Мыкола - и это было очень смешно - вобрал в себя почти весь воздух, который наполнял тесную московскую квартиру, вдохнул его на полную мощь своей груди (недаром он был загребным), потом выдохнул с силой.
- Ты сдунешь меня со стула! - засмеялась я.
- Но как же ты мне объяснила меня, Надечка!
Никто, кроме него, не произносил так мое имя - очень бережно, ласково, как-то по-особому проникновенно. Каждый раз. произнося "Надечка", он словно бы объяснялся мне в любви.
- Сколько времени ты пробудешь в Москве?
- Завтра, после парада, уезжаем.
- Когда?
- В ноль тридцать.
- Значит, еще один вечер. Жаль. Я показала бы тебе Москву. Хочешь, пойдем в театр?
- А ты?
- Я - как ты.
- Тогда, может, лучше не пойдем?
- А что станем делать?
- Сидеть вот так и разговаривать.