- Да, но я этого не знал. Король был без охраны. Сначала он сказал, что навестит заболевшего господина де Сюлли; потом на улице Сухого Дерева передумал и велел ехать к мадемуазель Поле, сказан, что хочет попросить ее заняться воспитанием его сына Вандома, имевшего скверные итальянские вкусы.
- Продолжайте, продолжайте, - настаивал кардинал. - Здесь важно не упустить ни одной детали.
- О монсеньер, мне кажется, я все еще там. День был великолепный, время - примерно четверть пятого. Хотя Генриха Четвертого узнали, никто не кричал "Да здравствует король!": народ был печален и недоверчив.
- Когда выехали на улицу Бурдонне, господин д’Эпернон, кажется, отвлек чем-то короля?
- Ах, монсеньер, - проговорил Латиль, - похоже, вы знаете об этом столько же, сколько я!
- Наоборот, я сказал тебе, что ничего не знаю. Продолжай.
- Да, монсеньер, он дал ему какое-то письмо. Король стал читать и не замечал уже, что происходит вокруг.
- Именно так, - прошептал кардинал.
- Примерно на трети улицы Железного ряда столкнулись повозка с вином и воз с сеном. Возник затор; наш кучер принял влево, и ступица колеса почти коснулась стены кладбища Невинноубиенных. Я прижался к дверце, опасаясь быть раздавленным. Карета остановилась. В эту минуту какой-то человек вскочил на уличную тумбу, отстранил меня рукой и, минуя господина д’Эпернона - тот отклонился, словно для того, чтобы пропустить руку убийцы, - нанес королю первый удар. "Ко мне! Я ранен!" - крикнул король и поднял руку с зажатым в ней письмом. Это облегчило убийце второй удар. И он был нанесен. На сей раз король издал лишь вздох и умер. "Король только ранен! Король только ранен!" - кричал д’Эпернон, набросив на него свой плащ. Дальнейшего я не видел: я в это время боролся с убийцей, держа его за кафтан, а он ударами ножа изрешетил мне руки. Я выпустил его лишь после того, как увидел, что его схватили и крепко держат. "Не убивайте его, - кричал господин д’Эпернон, - отведите его в Лувр!"
Ришелье прикоснулся к руке раненого, прервав его вопросом:
- Герцог кричал это?
- Да, монсеньер; но убийца был уже схвачен, и не было никакой опасности, что его убьют. Его потащили в Лувр. Я шел следом. Мне казалось, что это моя добыча. Я указывал на него окровавленными руками и кричал: "Вот он, тот, кто убил короля!" - "Который? - спрашивали меня. - Который? Вот этот? Тот, что в зеленом?"
Люди плакали, кричали, угрожали убийце. Королевская карета не могла двигаться - так велик был наплыв народа кругом. Перед королевской кладовой я увидел маршала д’Анкра. Какой-то человек сообщил ему роковую новость, и тот поспешно вернулся во дворец. Он поднялся прямо в апартаменты королевы, распахнул дверь и, никого не называя по имени, словно она должна была знать, о ком идет речь, прокричал по-итальянски: "E Ammazzato"
- "Убит", - повторил Ришелье. - Все это полностью сходится с тем, что мне докладывали. Теперь остальное.
- Убийцу привели и поместили в особняке Рец, примыкающем к Лувру. У двери поставили часовых, но закрыли ее не полностью, чтобы любой мог войти. Я находился там же, считая, что этот человек принадлежит мне. Я рассказывал входящим о его преступлении и о том, как все произошло. В числе посетителей был отец Котон, духовник короля.
- Он пришел туда? Вы уверены?
- Да, пришел, монсеньер.
- И говорил с Равальяком?
- Говорил.
- Слышали вы, что он ему сказал?
- Да, конечно, и могу повторить слово в слово.
- Так повторите.
- Он сказал ему отеческим тоном: "Друг мой…"
- Он назвал Равальяка своим другом!
- Да, и сказал ему: "Друг мой, остерегитесь причинить беспокойство порядочным людям".
- А как выглядел убийца?
- Совершенно спокойным, как человек, чувствующим надежную поддержку.
- Он остался в особняке Рец?
- Нет, господин д’Эпернон взял его к себе домой, где тот оставался с четырнадцатого по семнадцатое. Так что у герцога было сколько угодно времени, чтобы видеть его и говорить с ним в свое удовольствие. Только семнадцатого убийцу препроводили в Консьержери.
- В котором часу был убит король?
- В двадцать минут пятого.
- А когда о его смерти узнали парижане?
- Только в девять часов. Правда, в половине седьмого провозгласили королеву регентшей.
- Иностранку, все еще говорящую по-итальянски, - с горечью произнес Ришелье, - австриячку, внучатую племянницу Карла Пятого, кузину Филиппа Второго, то есть ставленницу Лиги. Но закончим с Равальяком.
- Никто не сможет лучше меня рассказать вам, как все происходило. Я покинул его только на эшафоте, возле колеса. У меня были привилегии, вокруг меня говорили: "Это паж господина д’Эпернона, тот самый, что задержал убийцу", женщины целовали меня, мужчины исступленно кричали "Да здравствует король!", хотя тот умер. Народ, вначале спокойный и как бы оглушенный этой новостью, стала охватывать безумная ярость. Люди собирались перед Консьержери и, не имея возможности забросать камнями убийцу, забрасывали камнями стены тюрьмы.
- Он так никого и не назвал?
- На допросах - нет. На мой взгляд, было ясно, что он рассчитывает на спасение в последнюю минуту. Однако он сказал, что ангулемские священники, к которым он обратился, признавшись, что хочет убить короля-еретика, дали ему отпущение грехов и не только не отговорили его от этого замысла, но добавили к отпущению ковчежец, где, по их словам, хранится кусочек истинного креста Господня. Когда при нем на заседании суда этот ковчежец открыли, в нем не оказалось ровным счетом ничего. Люди, слава Богу, не осмелились сделать господа нашего Иисуса соучастником подобного преступления.
- Что сказал он при виде этого обмана?
- Он ограничился словами: "Ложь падет на лжецов".
- Я видел, сказал кардинал, - выдержку из опубликованного протокола. Там было сказано: "То, что происходило во время допроса с пристрастием, является тайной королевского двора".
- Я не был на допросе с пристрастием, - отвечал Латиль, - но я был на эшафоте рядом с палачом. Суд приговорил убийцу к пытке раскаленными клещами и четвертованию, но этим дело не ограничилось. Королевский прокурор господин Лагель предложил добавить к четвертованию расплавленный свинец, кипящие масло и смолу в смеси с носком и серой. Все это было принято с воодушевлением. Если бы казнь поручили народу, дело закончилось бы быстро - через пять минут Равальяк был бы растерзан в клочья. Когда убийца вышел из тюрьмы, чтобы отправиться на место казни, поднялась такая буря яростных криков, проклятий, угроз, что лишь тогда ему стало понятно, какое преступление он совершил. Взойдя на эшафот, он обратился к народу и жалобным голосом попросил о милости: дать ему, кого ждут такие страдания, утешение в виде "Salve Regina".
- И это утешение было ему дано?
- Как бы не так! Вся площадь в один голос проревела: "Проклятие Иуде!"
- Продолжайте, - сказал Ришелье. - Вы говорите, что были на эшафоте рядом с палачом?
- Да, мне была оказана эта милость, - отвечал Латиль, - за то, что я задержал убийцу или, во всяком случае, способствовал его задержанию.
- Но меня уверяли, - сказал кардинал, - что на эшафоте он сделал какие-то признания.
- Вот как было дело, монсеньер. Если присутствуешь при подобном зрелище - ваше высокопреосвященство поймет меня, - могут пройти дни, месяцы, годы, но это запоминается на всю жизнь. После первых рывков лошадей - рывков бесполезных, ибо при этом так и не отделился ни один член от туловища, - в ту минуту, когда в отверстия, проделанные бритвой на руках, на груди и бедрах, начали последовательно лить расплавленный свинец, кипящее масло, горящую серу, - это тело, ставшее уже сплошной раной, уступило боли и преступник крикнул палачу:
"Останови, останови! Я буду говорить!"
Палач остановился. Секретарь суда, стоявший у подножия эшафота, поднялся наверх и не в протоколе казни, а на отдельном листке стал записывать то, что говорил осужденный.
- И что же? - с живостью спросил кардинал. - В чем признался он перед смертью?
- Я хотел подойти ближе, - сказал Латиль, - но меня не пустили. Однако, мне кажется, я слышал имена д’Эпернона и королевы-матери.
- Но протокол? И этот отдельный листок? Вы ни разу не слышали, чтобы о них говорили у герцога?
- Напротив, монсеньер, слышал, и очень часто.
- И что же именно говорилось?
- По поводу протокола казни говорили, что докладчик положил его в шкатулку и укрыл в толще стены у изголовья своей постели. Что касается листка, то он, как говорили, хранится в семье Жоли де Флёри; семья это отрицала, но, к великому отчаянию господина д’Эпернона, показала листок нескольким друзьям; из-за скверного почерка секретаря им стоило большого труда прочесть его, но, в конце концов, они разобрали имена герцога и королевы.
- И после того как показания были записаны на листке?..
- После того как показания были записаны на этом листке, казнь пошла своим чередом. Поскольку лошади, предоставленные ведомством прево, были тощими клячами, не имевшими сил оторвать руку или ногу от тела, некий дворянин предложил лошадь, на которой он сидел, и та первым же рынком оторвала осужденному бедро. Однако он был еще жив; палач хотел его прикончить, но тут лакеи всех знатных господ, присутствовавших на казни и расположившихся вокруг эшафота, перепрыгнули через заграждения, вскарабкались на помост и стали колоть изувеченное тело ударами шпаг. Ворвавшийся следом народ искромсал его на мелкие кусочки и отправился сжигать плоть отцеубийцы на всех перекрестках. Вернувшись в Лувр, я увидел, как швейцарцы поджаривают ногу Равальяка под окнами королевы. Вот так!
- И это все, что вам известно?
- Да, монсеньер, если не считать того, что я нередко слышал рассказы о том, как поделили казну, с таким великим трудом собранную Сюлли.
- Это я знаю, один только принц де Конде получил четыре миллиона; но это меня не слишком интересует. Вернемся к настоящему нашему делу: скажите, вам не приходилось слышать о некой маркизе д’Эскоман?
- Еще бы! - отвечал Латиль. - Маленькая женщина, чуть горбатая; ее девичье имя Жаклина Ле Вуайе, именуемая де Коэтман, а не д’Эскоман. Она вовсе не была маркиза, хотя обычно ее так называли: мужа ее звали просто-напросто Исаак де Варенн. Она была любовницей герцога. Равальяк жил у нее полгода; ее считали сообщницей в убийстве короля. Она говорила всем и каждому, что королева-мать участвовала в заговоре, но что Равальяк этого не знал.
- Что сталось с этой женщиной? - спросил кардинал.
- Ее арестовали за несколько дней до смерти короля.
- Это я знаю; она оставалась в тюрьме до тысяча шестьсот девятнадцатого года. Но в тысяча шестьсот девятнадцатом году ее перевели из этой тюрьмы в какую-то другую - я так и не смог узнать, в какую именно. Вы этого не знаете?
- Монсеньер помнит, что в тысяча шестьсот тринадцатом году Парламент вынес решение прекратить все расследования, "принимая во внимание положение обвиняемых". Эти слова "принимая во внимание положение обвиняемых" оставались вечной угрозой. Когда Кончини был убит и де Люинь стал всемогущим, можно было возобновить процесс и довести его до конца; но де Люинь предпочел помириться с королевой-матерью и сделать ее своей опорой, нежели порвать с ней и стать в один прекрасный день жертвой гнева Людовика Тринадцатого. Итак, де Люинь потребовал от Парламента, чтобы постановление было изменено в пользу королевы, обвинение объявлено клеветническим, Мария Медичи и д’Эпернон признаны невиновными, а вместо них была бы обвинена де Коэтман.
- Да, она действительно тогда исчезла. Но в какую тюрьму ее поместили - вот о чем я вас спрашиваю и чего вы, вероятно, не знаете, ибо так мне и не ответили.
- Знаю, монсеньер; могу вам сказать, где она находится или, по крайней мере, находилась, ибо прошло девять лет и Бог знает, жива она или умерла.
- С Божьего соизволения она должна быть жива! - воскликнул кардинал с такой сильной верой, что нетрудно было заметить: вера эта, по крайней мере, наполовину продиктована тем, что кардиналу необходимо было застать эту женщину в живых. - Я всегда замечал, - добавил он, - что, чем больше страдает тело, тем более стойко держится душа.
- Так вот, монсеньер, - сказал Латиль, - ее заточили в in pace, где и находятся сейчас ее кости, если не ее плоть.
- А ты знаешь, где эта in pace? - с живостью спросил кардинал.
- Ее соорудили специально, монсеньер, в углу двора обители Кающихся Девиц. Это могила, которую замуровали за несчастной. Видеть ее можно было через решетку, а еду и питье ей давали между прутьями.
- И ты ее видел? - спросил кардинал.
- Видел, монсеньер. Детям позволяли бросать в нее камнями, как в дикого зверя, и она рычала подобно дикому зверю, повторяя: "Они лгут, убивала не я, а те, кто поместил меня сюда!"
Кардинал поднялся.
- Нельзя терять ни минуты! - воскликнул он. - Мне нужна эта женщина.
Он обернулся к Латилю.
- Поправляйтесь, мой друг, а когда поправитесь, можете не беспокоиться о своем будущем.
- Черт возьми, с таким обещанием, - сказал раненый, - я непременно поправлюсь, монсеньер. Но, - добавил он, - пора.
- Пора что? - спросил Ришелье.
- Закончить нашу беседу, монсеньер. Я чувствую, что слабею и… да уж не умираю ли я?
И он со вздохом уронил голову на подушку.
Кардинал, посмотрев кругом, увидел небольшой флакон, должно быть, с сердечным лекарством. Налив несколько капель в ложечку, он дал их проглотить раненому; тот открыл глаза и снова вздохнул - на этот раз с облегчением.
Тогда кардинал приложил палец к губам, предписывая Латилю молчание, закрыл голову капюшоном и вышел.
VIII
IN РАСЕ
Время приближалось к половине первого ночи, но поздний час стал для кардинала еще одной причиной продолжить розыски. Он опасался, что если появится днем у ворот этой отвратительной обители, набитой мерзавками, собранными во всех скверных местах Парижа, то, узнав о цели его визита, там успеют спрятать ту, которую он ищет. Он знал, каким плотным покровом Кончини, королева-мать и д’Эпернон попытались окутать и окутали страшную историю убийства Генриха IV. Он знал (как мы могли убедиться в предыдущей главе), что письменные доказательства исчезли. Теперь он опасался, что могут исчезнуть доказательства живые. Латиль был всего лишь путеводной нитью, и ее в любую минуту могла оборвать рука смерти. Ему нужна была эта женщина, у которой Равальяк, как говорили, жил полгода; она оказалась посвященной в тайну и за это умерла или умирала в in расе, то есть в одной из могил, изобретенных этими бесподобными пыточных дел мастерами, что зовутся монахами и порываются причинить физические страдания своему ближнему в отместку за моральные и физические страдания, взваленные ими на себя в таком возрасте, когда они не могли знать, смогут ли их выдержать.
От улицы Вооруженного Человека или, вернее, от улицы Платр - там мнимого капуцина ожидал портшез - довольно далеко до Почтовой улицы, где находилась обитель Кающихся Девиц (позже на этом месте располагался приют мадлонеток). Но кардинал, предвидя возможные возражения носильщиков, сунул каждому в руку два серебряных луи. Они чуть замешкались, соображая, какая дорога будет самой короткой: это был путь через улицу Бийетт, улицу Ножевого ряда, мост Нотр-Дам, Малый мост, улицу Сен-Жак и улицу Дыбы, выходившую на Почтовую улицу, где на углу улицы Шевалье находилась обитель Кающихся Девиц.
Когда портшез остановился у ворот, на церкви святого Иакова-у-Высокого порога пробило два часа.
Кардинал, высунув голову наружу приказал одному из носильщиков позвонить посильнее.
Тот из них, что был повыше ростом, выполнил приказ.
Через десять минут, в течение которых кардинал в нетерпении дважды велел дернуть ручку звонка, отворилось нечто вроде дверцы, появилась сестра-привратница и спросила, что нужно посетителям.
- Скажите, что прибыл отец-капуцин от отца Жозефа, чтобы переговорить с настоятельницей о важных делах.
Один из носильщиков слово в слово повторил фразу кардинала.
- От какого отца Жозефа? - спросила привратница.
- По-моему, он только один, - произнес повелительный голос из глубины портшеза, - это секретарь кардинала.
Голос звучал столь внушительно, что привратница, не задавая больше вопросов, закрыла свою дверцу и исчезла.
Через несколько мгновений створки ворот распахнулись, пропустили портшез и снова затворились за ним.
Портшез опустили на землю; монах вышел.
- Настоятельница спустится? - спросил он у привратницы.
- Да, сейчас, - ответила та, - но если ваше преподобие прибыли только для встречи с одной из наших заключенных, то не стоило из-за этого будить госпожу настоятельницу: мне разрешено провожать в кельи затворниц любого достойного служителя Господа, будь то монах или священник.
Глаза кардинала метнули молнию.
Значит, ему говорили правду: несчастные, заточенные сюда, чтобы обрести раскаяние в своих проступках, обрели здесь, наоборот, возможность совершать новые.
Первой мыслью сурового монаха было отказаться от предложения привратницы. Но, подумав, что таким способом можно быстрее и надежнее прийти к цели, он сказал:
- Хорошо, отведите меня в келью госпожи де Коэтман.
Привратница сделала шаг назад.
- Господи Иисусе! - воскликнула она, осеняя себя крестным знамением. - Какое имя вы произнесли, ваше преподобие?
- По-моему, это имя одной из ваших заключенных!
Привратница не отвечала.
- Что, та, которую я хочу видеть, умерла? - спросил кардинал не слишком уверенным голосом, ибо боялся получить утвердительный ответ.
Привратница по-прежнему хранила молчание.
- Я вас спрашиваю, умерла она или жива? - настаивал кардинал, и в голосе его начинало чувствоваться нетерпение.
- Она умерла, - прозвучал в темноте голос, донесшийся из-за решетки, преграждавшей путь внутрь монастыря.
Кардинал устремил пристальный взгляд в ту сторону, откуда шел голос, и различил в потемках человеческую фигуру: это была другая монахиня.
- Кто вы такая, чтобы так категорически отвечать на вопрос, адресованный вовсе не вам?
- Я та, кому надлежит отвечать на вопросы этого рода, хотя ни за кем не признаю права мне их задавать.
- Ну, а я тот, кто задает их, - ответил кардинал, - и на них волей-неволей приходится отвечать.
И, повернувшись к застывшей в молчании привратнице, он приказал:
- Принесите свечу!