Входя в эту, прошу прощенья, гостиницу, мы умирали с голоду, но через пять минут насытились.
Муане и я вошли первыми, так как мы больше остальных проголодались, за нами князь со своим слугой. При виде князя трое из лежавших у огня встали. Это были его слуги, ожидавшие господина, как лошади ожидают овса. Князь что-то сказал им. Двое вышли. Мы заняли оставленные ими места.
Медлительность нашего передвижения раздражала князя. Он очень торопился встретить брата князя Барятинского, а тут ему пришлось сидеть на бревне в этой грязной гостинице.
Нам тоже дали местечко на бревне, подвинутом к огню, и место это мы теперь считали чем-то вроде своего владения. Люди же князя не гонялись за каким-то европейским комфортом, они сидели или лежали прямо на земле.
Оставив Муане владельцем нашего бревна и положив папаху на место, где я сидел, чтобы тем самым сохранить его за собой (подобно тому, как это делается в театре), я удалился с Григорием, чтобы ощипать уток: их было у нас семь-восемь штук.
Выходя из помещения, Григорий дал знак какой-то старухе, и она последовала за нами. Он вынужден был изъясняться знаками, хотя владел семью или восьмью языками. Дело в том, что в этом заброшенном уголке Мингрелии и Гурии люди говорили на каком-то простонародном наречии, совершенно никому непонятном.
Но женщина поняла, в чем дело, и принялась за работу. Григорий приготовил три палочки, которые стали служить нам вертелом.
Тут подошел князь, сияя радостью: он достал лошадей и предполагал, что посуху он через три-четыре часа будет уже в Поти. Мы поздравили его, хотя и сожалели, что из-за нашего обильного багажа не можем сделать то же самое.
Потом князь воротился к нам, дал некоторые советы, рассказал окружающим, кто мы такие, и превосходно отрекомендовав нас, поблагодарил людей, оказавших ему услуги. Мы обнялись, он вскочил на коня и поехал галопом. Его свита состояла из четырех человек, причем трое шли пешком.
Я смотрел ему вслед, - он ехал на жалком коне, со слугой, почти так же богато одетым, как и он сам, и тремя людьми в рубище, бежавшими вслед за слугой. Да, он действительно походил на князя.
Вдруг наше внимание было отвлечено событием более важным - утки были ощипаны. Не хватало только Григория и его палочек. Наконец явился и он.
Утки были надеты на палочки и переданы мальчишке, который стал их жарить по всем правилам местной гастрономии.
Григорий нашел мингрельца, говорившего по-русски, который послужил переводчиком в наших сношениях с местным населением. Мы заметили, что благодаря рекомендации князя уважение к нам значительно возросло.
Я напряженно следил за жарившимися утками, но неожиданно услыхал со стороны реки странные звуки, не похожие ни на голос печали, ни на крик ужаса. Это скорее было нечто вроде вопля, положенного на ноты.
Мы с Муане устремились к воротам - это были мингрельские похороны.
Труп, отправляясь в последнюю свою обитель, остановился между рекой и воротами нашего постоялого двора. Крайне утомленные носильщики поставили гроб на снег: священник прочитал несколько похоронных молитв, а вдова принялась голосить пуще прежнего.
Что больше всего поразило нас в этой вдове, одетой в черное платье и царапавшей лицо ногтями, несмотря на увещания окружающих, - так это ее богатырский рост. Она была на голову выше самых высоких людей.
Мы приблизились к ней, и тут нам стал ясен этот феномен. Мужчины в сапогах не боялись ходить по снегу, вдова же, обутая в папуши, оставила их при выходе из дома и теперь была в башмаках высотой в тридцать сантиметров, - этим и объяснялся ее исполинский рост.
Две другие патагонки - такого же роста, как и она, образовали центр другой группы. Это были дочери покойного.
Пять или шесть женщин в таких же башмаках, почему-то отставшие от процессии, спешили догнать эту группу. Их шаги, поступь, не имевшая благодаря этим ходулям ничего женственного, их красные, желтые и зеленые одежды, совсем не соответствовавшие похоронной церемонии, придавали всему сборищу, которое в сущности не имело никакого отношения к веселью, смешной вид, поразивший Муане и меня. На присутствовавших же это не производило, по-видимому, никакого впечатления.
Наш кортеж снова двинулся; но настояния родственников и друзей, конечно, заставили вдову воротиться домой, - и она, сделав еще несколько шагов вслед за гробом, остановилась, упав на руки сопровождавших ее и простирая руки в ту сторону, куда удалялся кортеж. Немного дальше так же остановились дочери, а потом воротились следом за матерью.
Вернувшись на постоялый двор, мы осведомились насчет жаркого. И что же? Желая скорее изжарить уток, мальчики сделали на них продольные нарезки, и из-за этого они потеряли всю свою сочность. Таким образом вышло не жаркое, а нечто вроде пробки, похожей скорее на пеньку, которую когда-то ввозил в Мингрелию Сезострис, нежели на то вкусное мясо, которым мы надеялись утолить свой голод, тем более усилившийся на свежем воздухе.
Надеть остальных уток на вертелы и как следует понаблюдать за ними было делом одного часа, но наш желудок протестовал против такого промедления. Мы достали свои тарелки, взяли каждый по утке и мгновенно поглотили их - Муане и Григорий с черным хлебом, а я без хлеба, ибо он был мне противен.
Когда мы утолили голод, нам не оставалось сделать ничего лучшего, нежели предаться сну. Но не легко было спать в этом логовище, среди брыкавшихся лошадей, собак, глодавших кости, и с блохами, ужинавшими свойственным им образом.
Говоря о блохах, я, может быть, слишком умаляю достоинства гостей, приглашенных питаться нашим мясом.
Я даже хотел было разбить свою палатку на берегу реки и вышел, чтобы отыскать удобное место, но земля промокла до такой степени, что пришлось бы лежать в грязи. Правда, можно было поместиться в лодке, но соседство этих гадких скопцов вызывало еще большее отвращение, чем соседство местных жителей с их собаками и лошадьми. Поэтому с самоотверженностью, подобной тем мученикам, которых бросали в цирке на съедение диким зверям, я возвратился.
Я бы не так еще горевал, если бы мог работать, т. е. читать или писать… Но не было ни стола, ни пера, ни чернил, было очень темно, освещения никакого.
Мы сделали из бревна изголовье, протянули ноги к огню, обмотали головы башлыками и постарались заснуть. По несколько раз мои глаза, прежде чем совсем закрыться, полураскрывались, и взор падал на красный, шитый золотом бешмет одного ахалцихского турка. Что это был за красный цвет! Когда я закрывал глаза, он представлялся мне еще более ярким. Кто-то сказал, что красный цвет среди других цветов то же, что труба среди музыкальных инструментов. Это сущая правда. Красно-золотой бешмет турка вызывал сильную тревогу в моих глазах. Я предложил турку свое одеяло. К счастью, он принял мое предложение, одеяло было серое, турок закрылся им по самый нос и слился с мраком.
Тут вошел какой-то человек с курицей в руках. В другом месте это был бы очень незначительный эпизод. Но в Шеинской (я забыл сказать, что мы уже в Шеинской) это было грандиозное событие.
Как только курица закудахтала, все подняли головы. Все, исключая нас, накормленных утками, питали определенные замыслы против этой несчастной курицы.
Человек в красном бешмете, который после отъезда князя стал самой важной персоной в этом кругу, предложил наиболее высокую цену, и курица осталась за ним. Он взял ее, растянул ей шею и ударом кинжала отсек голову. Я было подумал, что он готов съесть курицу с перьями, но ошибся. Он сначала намеревался, по-видимому, сварить ее с каким-нибудь соусом, но раздумал и, решив сделать жаркое, принялся ощипывать птицу. Но не тут-то было. Она оказалась до того дряхлой, что пришлось прибегнуть к искусству старухи, ощипавшей наших уток.
Несчастная, изгнанная из конюшни, расположилась на пучке соломы, брошенной на снег вместо матраца, и обрубок дерева служил ей подушкой. На дворе было до пятнадцати градусов мороза. Бедная женщина была столь гнусно грязна, что я не имел смелости оказать ей услугу, какую оказал бы встретившемуся русскому офицеру: предложить ей свой тулуп и папаху. Кстати, офицер, верный своему слову, оставил их на почтовой станции в Кутаиси, они и получат их обратно.
Курица, опущенная в кипяток, была кое-как ощипана, выпотрошена и сварена в том же кипятке. К чему было менять воду, если курица та же?..
Желая продлить свое бодрствование насколько можно дольше, я тщетно ждал еще какого-нибудь эпизода, но все спали, и храпение некоторых свидетельствовало о совестливом выполнении ими этого сладкого занятия.
Глава LIX
Устье Фаза
Эта ночь была одной из самых утомительных за все время путешествия. Трудно представить, как медленно тянутся часы, получасы, четверти, минуты, даже секунды такой ночи.
Кроме меня, спали все. Меня же бессонница утомила донельзя. Я вспоминал знаменитых клопов Мегайи, которые кусают чужестранцев и не трогают своих. Не так ли поступают и мингрельские насекомые? В таком случае, Муане был такой же чужестранец, но по какому же праву он спал?
Кажется, раз двадцать я подходил к дверям посмотреть, не рассветает ли. У дверей на соломе спала старуха таким глубоким сном, каким могла б пощеголять герцогиня на своей пуховой постели.
Наконец, в четыре часа утра, князь посмотрел на часы и разбудил трех своих спутников. Что касается меня, то я не имел даже утешения следить за ходом времени: мои часы, как небезызвестно читателю, остались в лесах горы Аксус.
Я разбудил Григория и послал его к лодке сказать людям, чтобы они готовились в путь. Они спали один над другим, как телята на ярмарке. Кто-то из них раскрыл глаза, взглянул на небо и отвечал:
- Мы поедем через два часа, когда рассветет, ночью Рион опасен.
Я слишком хорошо знал их, чтобы настаивать.
Предстояло ждать два часа. Впрочем, четыре часа ночи, кажется, были обычным временем пробуждения в Шеинской. Каждый отряхивался, вытягивался, зевал, поводя окрест покрасневшими мутными глазами, еще не вполне освободившимися от дремоты.
Турок, сидя на корточках, достал свой платок, развязал его, и в то время как один из его товарищей делил хлеб на несколько кусков, он разрывал пальцами с ловкостью, показавшей большую сноровку в подобном деле, сваренную накануне курицу на столько же частей, сколько было ломтей хлеба.
Я с ужасом заметил, что в одну из лучших порций хлеба турок включил крылышко и кусок отборной филейной части. Я интуитивно угадал, что исключительная заботливость об этой порции относилась ко мне, и это вызвало во мне дрожь.
Я не ошибся: турок протянул руку и со сладкой улыбкой предложил мне долю своего завтрака. Я вспомнил Луку с его рыбой, из приличия взял подачку и, стараясь забыть, через какие мытарства прошла курица, прежде чем достигла того превращения, в каком была мне предложена, храбро принялся ее поглощать.
Первый кусок из-за нашей европейской чувствительности прошел с трудом, но, признаюсь, следующие глотались гораздо легче. Да уж действительно, надо потратить куда больше труда и времени, чтобы возвысить это творение, гордо именующее себя подобием божьим, из животного состояния в человеческое, чем нужно труда и времени, чтобы превратить его из человека в животное. Вот поэтому я, вследствие сильного голода, закуску, поданную мне турком, нашел превосходной.
И тут, подобно тому, как накануне явился незнакомец с курицей, вошел какой-то человек, но на сей раз с кувшином вина. Я уже упомянул о прекрасном легком мингрельском вине, пять или шесть стаканов которого я выпил на станции Молит. Тут я поступил так же, как турок с курицей: я спросил себе вина. Следуя, однако, данному мне филантропическому примеру, я сделал это с намерением услужить обществу. К несчастью, общество наполовину состояло из турок: они вежливо отказались от моего предложения, хотя другая половина приняла его. Я потребовал второй, третий кувшин - я, никогда не пьющий вина! Дело в том, что мне страсть как хотелось напиться. Я осушил свой кувшин, но это долгое время действовало на меня так же, как если бы я выпил равное количество воды. Но, признаться, потом я сделался повеселее.
Между тем наш турок, который был не кто иной, как ахалцихский хлеботорговец, и его люди оседлали коней, взяли свое оружие и весьма картинно надели его на себя. Это придало им вид, отпугивающий посторонних, особенно главе их, который носил кинжал, шашку, мушкетон с ружейным прикладом, искусно оправленный слоновой костью и перламутром и, кроме того, еще что-то в виде полумесяца, висевшее за спиной, как маятник часов. Во Франции он был бы смешон, но здесь, в Мингрелии, где он признавал за собою право на решительную самозащиту, он был действительно страшен, и не сомневаюсь, что произвел бы такое же впечатление на тех, кто возымел бы намерение напасть на него.
Он ехал в Поти, где мы договорились встретиться.
Он и три его спутника сели на коней и в один миг были уже далеко.
Все птицы улетали одна за другой, оставались только еще три совы, которые не могли решиться ехать.
Наконец рассвело. Рискуя десять раз сломать себе шею, мы погрузились в лодку; не ведая, к какому часу мы доберемся до Поти, мы на этот раз запаслись хлебом и вином: таким образом, съестным мы были обеспечены.
Однако на душе не было спокойствия - надо было прибыть в Поти утром 21 января, а уже наступило 22 число, и мы могли приехать только после обеда; может быть, князь Барятинский еще не прибыл, но пароход-то уж наверняка ушел.
Меня страшила эта перспектива, стоило вообразить себе печаль Муане, так торопившегося скорее увидеть Францию.
Нам неоднократно говорили в Маранах и повторяли в Шеинской, что время прибытия и отправления парохода не бывает абсолютно точным, и хотя объявлено двадцать первое, но может статься, что пароход прибудет только двадцать второго, а уйдет двадцать третьего, - шаткое утешение на случай, если мы не прибудем в Поти в срок. Муане полагал, что единственно назло ему пароход будет в этот раз точен, и хотя я старался разуверить его, однако в глубине души и сам соглашался с его мнением.
Будто нарочно, с целью помучить нас, скопцы, которые накануне уверяли, что мы будем в Поти около десяти-одиннадцати часов утра следующего дня, теперь объявили, что из-за безветрия они не ручаются быть там ранее двух часов. Мы уже знали, что говорить с ними бесполезно, если бы мы даже и сказали им что-нибудь, то все равно они не сделали бы лишнего удара веслом.
Ну, а я? Какое могло быть состояние человека, не спавшего всю ночь, который на рассвете, окруженный речным туманом, тщетно пытается разогреть себя?
Я не стал ни во что вмешиваться, т. е. оставил Муане роптать, наших людей грести, как хотят, а Григория, не имевшего уже пуль, бесцельно стрелять по уткам.
Эти проклятые птицы, которые явно не слывут за чудо ума в цепи творения, словно угадывали наше приближение. Вместо того, чтобы улететь, как накануне, на двойное расстояние от нас, они играли и плескались у самой лодки, выстраивались в ряд и смотрели на нас, когда мы проходили мимо, с любопытством, высунув из воды темно-красные шеи. Даже изящные белые цапли, доставляющие своим пухом кисти к шляпам наших офицеров и шляпкам наших дам, без сомнения инстинктивно угадавшие, что мы не принесем им вреда, шли параллельно нам по берегу на длинных лапах, со скоростью, превосходившей скорость лодки. Они словно говорили нам: "Если б мы захотели, то даже не употребляя в дело наши крылья, очутились в Поти прежде вас".
Судя по тому, как мы продвигались, можно было подумать, что гребцы нарочно условились заставить нас пропустить пароход. Я тем более был взбешен, что мы плыли мимо прекраснейшей местности, на которую Муане, находившийся не в духе, взирал равнодушно.
С левой стороны были горы, покрытые снегом ослепительной чистоты, которые под первыми лучами солнца принимали нежно-розовый цвет, словно в первый день сотворения мира. По обоим берегам Фаза леса становились все гуще и гуще, создавая бесподобный пейзаж, в котором, так сказать, слышалось кишение всякого рода диких животных. В другое время наш художник ни за что не оставил бы своего карандаша в покое и сделал бы двадцать рисунков. Я же не имел нужды делать заметки - все было перед глазами и оставалось в памяти.
Все безмолвно на берегах Риона, как и сама история. Лучше, если бы он назывался Фазом, чтобы хотя бы один луч древности осветил его, - луч, который блистал здесь более трех тысяч лет назад.
Наконец солнце поднялось высоко, под его приятной теплотой мы разлеглись на лодке и немного преодолели свою апатию.
Повстречалась лодка - первая со времени выезда из Маран. Мы спросили сидевших в ней, сколько верст до Поти.
- Тридцать, - отвечали они.
Это значило семь миль. Мы делали одну милю в час - следовательно, нам необходимо еще семь часов. А было уже полседьмого утра; следовательно, мы прибудем в Поти не ранее трех или четырех часов дня.
Ах! Как я жалел о своем тарантасе, о ямщиках, которых можно было наказывать за медленную езду, об оврагах, в которые валились оползни с гор, о кремнистых и шумных потоках, через которые мы переезжали, и даже о самом песчаном море ногайских степей, которое имело по крайней мере берега! А здесь, на этой реке с поэтическим именем, на которое мы уже перестали обращать внимание, нам надо было покориться прихотям двух медлительных гребцов, являющихся одновременно и символом и воплощением бессилия.
Между тем время шло: солнце, восход которого мы видели, достигло своего зенита и начало уже склоняться к западу, освещая один и тот же пейзаж - великолепные горы, девственные и необитаемые леса.
Им я уже начинал предпочитать неровные берега Луары.
Наконец, около трех часов, сквозь огромное устье Фаза - с утра река, видимо, стала расширяться - мы начали замечать не то равнину, не то широкое болото, окаймленное тростником: если еще не видно было моря, то по крайней мере чувствовалась его близость.
Мы круто повернули налево, в канал, идущий вокруг острова и соединяющий оба рукава Фаза.
Нет ничего прелестнее этого канала, даже зимой обозначаемого деревьями причудливой формы, ветки которых сплетаются между собою в виде колыбели над скользящими по каналу лодками.
Вскоре мы вошли в нечто похожее на озеро и за версту впереди реки заметили судно. Мы вскрикнули от радости - пароход еще не отправлялся. Продвигаясь вперед, мы напрасно искали под реями трубу.
Потом мы сообразили, что Поти морской портовый город, а в таком городе не может быть, чтобы находилось только одно судно.
И в самом деле, по мере нашего приближения мы убеждались, что реи принадлежали не пароходу, а небольшому купеческому брику в двести пятьдесят или триста тонн.
Парохода же на всем пространстве, куда могло достигать зрение, не было и в помине. Мне оставалась единственная надежда: я читал, не знаю где, кажется, у Аполлония Родосского, что на Фазе есть отмель, непроходимая для судов большой осадки. Может быть, наш пароход стоит за этой отмелью, и мы увидим его с какой-нибудь другой точки.
Вот с какой точностью автор поэмы "Аргонавтика" описывает устье Фаза:
"Аргонавты, предводительствуемые Аргусом, знавшим эти страны, прибыли наконец на самую отдаленную оконечность Понта Эвксинского и у устья Фаза сложили паруса, спустили реи, сняли мачту и заперли все вовнутрь корабля. Потом вошли в канал реки, пенящиеся воды которой, журча, уступали усиленным ударам весел.