Полоса - Рощин Михаил Михайлович 23 стр.


Бруно заставил себя не думать ни о Размике, ни о бензине, ни о книге, ни о всех тех делах, перечень которых, как всегда, торчит у него на листочке за козырьком в машине. Все. Ни о чем. Пусть будет так, как будет. И мысль придет та, какая захочет. Все прекрасно. Снять рубашку, лечь на солнце в траву. Как маленькому, подуть на одуванчик и радостно глядеть, как ветерок несет в сторону крошечный парашютный десант. Вот муравей бежит по гигантской травине до самого острия. Добежал, повертелся, все обнюхал, ощупал антеннками, понял, что поживиться нечем, побежал назад. Как хорошо, как прекрасно!..

Но едва Бруно смежил глаза, уставшие от яркого света, как перед ним понеслись машины, замерцали миражи - словно разлита свежая вода впереди на шоссе, - а затем явилось и лицо Ляли в очках, а в ушах забился крик Наташи: "Бруно! Бруно!.."

Что мы за люди! Бруно взглянул на часы, прошло не больше 15 минут - неужели? а показалось - так долго! - а он уже глядит вокруг, ища новых впечатлений. Кажется, за эти 15 минут он уже вполне насладился природой. Что поделаешь, если его дела в с е р а в н о не оставляли его. И эта милая полянка, похоже, уже н а с к у ч и л а ему. Он не привык ничего не делать, это противоестественно. Хотя бы собирать грибы, ягоды. Или играть на природе в мячик. Или купаться.

Словом, еще через пять минут Бруно готов был снова тронуться в путь.

Но понять это состояние, убедиться, что, по сути, эти травки и полянки нужны ему не более чем на 15 минут, что он не знает ни этих трав, ни птиц, ни осинок, а занят своей вечной суетой, - понять это было как-то грустно. "Вот так так, - говорил себе Бруно, - вот так так…"

Но и об этом между прочим думать не хотелось - словно ты сам себя уличил в чем-то, разоблачил. Зачем?.. Между прочим, он спешит на зов друга, что ж тут плохого? Природа природой, а люди людьми. Кроме того, он предпочел бы море, если уж на то пошло.

Мысль о море повлекла за собой мысль о канистре, о бензине, о том, что надо заправиться, - вот он и оправдает тем самым свою остановку.

К нему вернулись ночные разговоры: что они обязательно уедут через две недели в Крым, что Бруно все бросит, в том числе и машину, и пламенно-синий Коктебель примет их в лоно своих бухточек, под сень тамарисков и безумного света луны по ночам.

Бруно вышел с полянки к машине, резко воняющей среди трав своими горячими механизмами, поднял дверь багажника, разгреб хлам, достал канистру - ну, голубушка, вот и пробил ваш час, как тут наше море?..

Бруно поставил канистру на дорогу, на горячий песок обочины. Потом подвинул ее на гравий, чтобы лучше был упор, и взялся за железную скобу пробки - скоба, кстати, тоже запузырилась ржавчиной. Он отвернул лицо, справедливо опасаясь, что пары бензина могут вырваться, как джинн из бутылки. Канистра была тяжелая, полная, двадцатилитровая. Бруно отвернул лицо и увидел, что на него глядят со стороны двое мальчиков - они только что вышли от дороги, из-за ельника, с самодельными кривыми удочками, в трусиках, один повыше, другой пониже. Глаза их спрашивали: что тут? Бензин, что ли, кончился?..

И кто потянул Бруно за язык, кто заставил его подмигнуть мальчишкам и сказать:

- Никак. Заело. У меня тут море, в канистре.

Все-таки, значит, настроение у него было хорошее, легкое, если он так шутил. Мальчишки, правда, никак не отреагировали на шутку, а младший обернулся, будто ожидая за собою кого-то еще, кто шел сзади.

Пробка между тем в самом деле не откидывалась. Бруно тянул, она не поддавалась. Даже неловко перед мальчишками. А ну! Он рванул с силой. И тут ощутил нечто - видимо, оттого, что стоял наклонясь, - что случалось с ним и раньше: моментальную, внезапную тошноту, стремительное головокружение, страх и почти потерю сознания: спазм сосуда в голове. Фу, черт, как некстати - главное, не упасть, не упасть, сейчас пройдет.

Пробка же все-таки отскочила с металлическим звоном, и канистра - оттого что Бруно все-таки подсознательно боялся ее, а теперь еще нетвердо попытался на нее опереться - вдруг будто нарочно вырвалась, как-то крутанулась, булькая и брызгая в стороны - Бруно выпустил ее из рук, - и шлепнулась набок, пустив из себя толстую прозрачную струю на каменистую дорогу.

Схватить и поднять канистру Бруно не мог, его медленно клонило на сторону, он делал судорожные вдохи и чувствовал, как страшный холодный пот охватывает тело. Если бы не стыд перед мальчишками, он бы упал на колени, на четвереньки, да, собственно, и падал уже, упал, о, черт! И близко перед собой он увидел бьющую из канистры струю и еще как-то ухитрился увидеть оторопело глядящих мальчишек. И вдруг отчетливо, неведомо почему, по каким признакам, но отчетливо сообразил, что из канистры вытекает н е б е н з и н. Не было ни запаха бензина, ни густоты его, ни маслянисто-черного оттенка впитываемой раскаленным гравием жидкости.

Уже стоя на коленях, Бруно сделал еще попытку поднять канистру, но она не шелохнулась, точно приросла к дороге своим ржавым боком. И извергалась.

Он понимал, что он в сознании, что, более того, спазм проходит, оставляя лишь слабость, сердцебиение и мокрое от пота тело - мокрое до такой степени, что даже штанины прилипают к ногам, - он в сознании, но будто и не в сознании: настолько необычно происходящее. Впору было макнуть в струю палец и понюхать: что это? Хотя он догадывался, ч т о́ это, и лишь боялся признаться, произнести, назвать своим именем. Нельзя же было признаться, что из его р ж а в о й канистры в шестидесяти километрах от Москвы, в лесу, хлещет на проселочную дорогу м о р е.

Из канистры лилось, не ослабевая, как из пожарного крана, только с меньшим напором, и жидкость была чиста, прозрачна, свежа, удивительно прохладна для этого дня, для канистры, которая все утро грелась в душной машине. От нее веяло прохладой.

Бруно хотел взглянуть на мальчишек, но еще не мог, боялся, что поворот головы или глазного яблока вызовет новый приступ тошноты. Но он чувствовал: они по-прежнему стоят, замерев на месте, и смотрят. Еще бы! То, что они видят, противоестественно: уже с л и ш к о м много ее, т а к о г о количества е е не может вместиться в двадцатилитровой канистре. А о н а все течет и течет. По дороге, по обочине, огибая Бруно справа, уже стекая и в канавку, заросшую травой, как щетка, и пропитывая дорогу впереди, стремясь к середине плоского ее полотна и дальше, к той обочине и той канаве. И за канавой, тоже низкой, лежит лужок, и о н а его может заполнить. О н а или о н о?..

Задавать вопросы было бесполезно, надо было принимать явление, как оно есть, без к а к (э т о) м о ж е т б ы т ь…

Сам он еще продолжал стоять на коленях, закрыв глаза, вслушиваясь в себя, борясь с дурнотой, но ему казалось, что он уже встает, смеется, шутит и мальчишки бегут к нему, подымая босыми ногами тучи веселых брызг.

Это же удивительно - вокруг продолжают петь птицы, висеть низко березовые плакучие ветки, летать стрекозы, а по канавам блестит, набирается маленькое море. И уже можно пошлепать по нему ладонями, ногами ударить и плеснуть в лицо товарищу свежей, соленой на вкус в о д о ю. Это чудо, ребята! Вперед! Не верите? Я же вам сказал: море, и вот оно, море, пожалуйста! Я сам знал, что это так, я догадывался. Если два года верить и называть что-то тем именем, каким ты хочешь, то и бензин станет морем. Смотрите, я тоже бегу с вами в своих вытертых джинсах, в рубашке с погончиками, шлепая светлыми туфлями по воде. Я смеюсь, я легкий и стройный, смуглый и веселый, как мальчишка. Я скольжу и с маху шлепаюсь в воду, все хохочут. "Дяденька! Дяденька!" Тихо, не кричать, все в порядке, я сейчас…

Бруно казалось, что он бежит назад, к машине, мокрый, по мокрой, все ровнее покрываемой морем траве, по дороге, уже скрытой водой с удивительно заигравшими на дне камешками сухого прежде гравия. Вот и канистра, которую уже тоже скрыло море, она тоже на неглубоком - руку протянуть - дне и тоже обрела умытый свеже-зеленый вид. И Бруно будто бы достает ее из воды, уже пустую, и говорит: "Ну, канистра, ты даешь!.." Но он знает, что теперь всегда, когда захочет, может вынуть ее, положить набок, и она нальет целое море где захочешь. И можно будет мчаться по нему на машине, как на катере, набив машину мальчишками, вздымая белые буруны.

Но между прочим, как ехать? Надо идти теперь на дорогу, голосовать, просить у шоферов 76-й бензин. А дойду я? Донесу? Что ж так плохо? Канистру поднять не могу, а ведь она льется, и сам я стою коленями в луже. Мальчишек попросить?..

Бруно все-таки открыл глаза и увидел: за этими двумя мальчишками явился, подходит третий, постарше, лет двенадцати, в белой шапочке с козырьком, тоже с удочкой. Тоже с удочкой, но еще, сопляк, с сигаретой во рту. Бруно увидел даже не сигарету, а табачный синий дымок. И его словно дернуло, он закричал: назад, назад! (Ему так казалось, но он не кричал, а лишь перестал склоняться все ниже и ниже рядом со своей канистрой.) Назад!

Небеса смотрели сверху на Бруно, своего любимца, не понимая, что с ним и зачем он свернул со своей дороги в этот лес?..

Старший мальчишка, важный и взрослый оттого, что он идет и покуривает, как большой, дойдя до приятелей, увидел на дороге машину с раскрытой, торчащей вверх дверью багажника, человека на коленях, склонившегося вниз головой, канистру. Он спросил с презрением:

- Пьяный, что ли?

Приятели не отвечали.

И вдруг человек распрямился, сделал страшное лицо, закричал одними губами: назад! брось!.. Мальчишка понял, что обращаются к нему, бросить велят сигарету. Все было понятно. Как ни храбрись, а взрослый есть взрослый, все удовольствие испорчено. Но он все-таки спрятал сначала сигарету за спину, выждал. Но когда увидел, что человек через силу хочет подняться на ноги и продолжает остервенело глядеть и кричать страшным лицом, бросил сигарету в сторону, в канаву, и отбежал.

И полыхнул лес синим коктебельским огнем.

Викинг

Я вез Мишку из детского сада - с Красноармейской до Преображенки, через весь город, ехал мимо "Динамо", по Масловке, мимо Марьиной Рощи и Рижского, там по эстакаде - день был жаркий, час пик, гарь бензина, - я не заметил, как ребенок уснул, смотрю: затих - он был пристегнут на переднем сиденье наискось черным ремнем (хоть и против правил, но я всегда его так вожу), пятилетний малыш с детсадовскими синяками под глазами, - наша машина уже была ему домом и успокоением после непрерывного возбуждения и напряжения сада, - мы этого не замечаем, не обращаем внимания, дети и дети, а у этих четырех-пятилетних людей непрерывная и сложная, как у частиц в броуновском движении, с бесконечными притяжениями и отталкиваниями жизнь. Он всегда входит в сад скрепя сердце, преувеличенно бодро, с вызовом и прицелом всегда на одного мальчишку, своего друга и врага Колодкина, высокого, с выпученными глазами, - тот ожидает Мишку со сладострастным оскалом, чтобы тотчас вцепиться и начать с ним крик, возню и драку, - он постоянно одерживает над ним победу и ждет его, как злодей жертву. Я видел, они начинают весело, смеясь, показывая окружающим невинность своей возни, но уже через минуту впадают в ненависть, причиняют друг другу боль, кусаются, плачут, и их невозможно оторвать друг от друга.

Почему я не схвачу и не унесу своего ребенка уже от одной этой муки отсюда навсегда?

"Ничего, - говорим мы, - не надо вмешиваться, дети, сами разберутся".

Нелегки тоже отношения с девочками, с воспитательницами; Мишка держится, держится, но, бывает, разражается ужасной истерикой, не идет в сад ни в какую, и тут-то все и выясняется: как он боится и ненавидит Колодкина, любит одну воспитательницу, молодую девушку, и не любит другую, старуху, хочет сидеть за столом с одной девочкой, а над ним смеются и сажают с другой, с которой он как раз не хочет. Словом, жизнь. Думать мне об этом больно, но и изменить я ничего не могу.

Ребенок уснул, я поехал еще медленнее, вызывая раздражение окружающих водителей. Я снял на ходу с запотевшей головы шапочку. Хилая детская фигурка склонилась набок. Так дальше ехать нельзя было: или будить, или останавливаться. Как раз начались Сокольники, и я подумал: заеду в парк, пусть ребенок поспит на свежем воздухе.

Я свернул на дорогу вдоль паркового забора, нашел въезд на аллею, поехал по асфальту, намеренно не заметив "кирпич", воспрещающий движение, потом по гравию, и вот уже машину закачало по живой неровной земле, и я оказался на краю живописной полянки: заросли ореха, несколько улетающих в небо сосен, кривая пышная береза, а впереди широкий просвет и вид на пруд, горка. Я тут же вспомнил это место: зимой мы приезжали сюда кататься на санках - удивительно, как все было голо, бело, парк просматривался насквозь, а теперь он густо скрыт зеленью. Мишка панически боялся сесть на санки, лететь с крутизны, я злился, стыдясь окружающих, - что за мальчишка, тоже мне, трус, смотри, как другие дети, - но он убегал, капризничал, трясся, а я, вместо того чтобы потихоньку увести его отсюда и не насиловать, схватил со злостью, сам плюхнулся на детские санки, улюлюкая и вселяя удаль в ребенка, который стонал от ужаса, вцепясь в меня, как жук.

Зимой здесь было красиво, а теперь и подавно. Жаркий день сразу отступил, зеленые тени окружили нас, казалось, от пруда, даже на таком расстоянии, веет прохладой. Ветерок трогал листья, дятел выбивал дробь по сосне, зудели мухи, порхали капустницы.

Я выключил мотор, раскрыл на стороны дверцы, - машина стояла чуть боком, накренясь направо, и спящий ребенок оказался ближе к траве, к земле, ее свежему дуновению. Я чуть сместил назад спинку кресла, снял с сына сандалии с затоптанными задниками - он еще не умел застегивать ремешки - и белые грязные носки. Никакой реакции. Он спал глубоко, с легкими нервными подрагиваниями лица, с мокрой от пота головой и испариной над губою. Ноги, ступни, ногти были у него точь-в-точь, как у его матери, на удивление. Мать его была далеко от нас. Собственно, у нас ее уже не было. У меня. Ладно, пусть спит.

Я отошел шагов на десять, сел на пенек. Мирный и милый вид открывался передо мною: зеленый пруд, освещенные солнцем стволы берез по ту его сторону, на зеленом косогоре. Я захотел закурить и удержался.

Я сам понимал, как, должно быть, симпатична со стороны эта картинка: белая машина среди травы, спящий ребенок, молодой отец поодаль на пеньке, охраняющий покой своего сына, покусывающий травинку. Неплохо. Вот так и посидим, передохнем.

Прошло минут десять. Внизу, у пруда, пестрели, гуляя, людские фигурки, а здесь, наверху, не являлось ни души. Я сбросил туфли, тоже снял носки, - отдадим земле статическое электричество, - земля приятно холодила и щекотала ступни, а мне было неловко перед землей и природой за городскую белизну своих ног.

Не знаю отчего, то ли от необычности ситуации, то ли из-за освещения уходящего дня, или от присутствия спящего, - вспомните, несколько странное бывает состояние, когда мы стережем чей-то сон, - но я ощутил, как обострилось мое внимание и восприятие, как я тревожен: точно что-то сгущалось вокруг или приближалось к нам, и я чувствовал: надо быть настороже, несмотря на покой.

Виденье странного корабля, ладьи, древнего, деревянного, с веслами, но с высокой на нем не то трубой, не то башней вдруг примерещилось мне: где я это видел? или читал недавно?

Может, я задремал? Нет. Чувство опасности еще усилилось, но вместе с тем я был спокоен - точно опасность близилась, но и защита была начеку. Я поглядел в сторону машины: ничего, все тихо, мальчик спит.

И все-таки. Прошло еще минуты две, и - точно стрела пролетела и вонзилась упреждающе в ствол сосны надо мною - на поляне оказались - явясь почти бесшумно из орешника - две огромные овчарки, темная и светлая. Быстрые, деловые, с висящими из пастей языками, с породисто закрученными хвостами - я и привстать не успел, - они заученно распределились: одна к машине, другая ко мне - с плавной побежкой, с привычным, нюхающим тырком и фырком. Сердце у меня чуть опустилось, но за себя мне страшно не было. Только бы не залаяли, подумал я, не испугали Мишку, а мне, видно, лучше всего замереть на месте. Я лишь повернулся к орешнику, ожидая оттуда хозяина собак, и в самом деле, там уже пробирался через сучья, бросая на ходу команды собакам, человек: милицейский околыш, синяя рубашка, погоны, форменный галстук. А, вон что.

Между тем собаки - одна, что потемнее и постарше, покрупнее, уже легла наглухо между мною и машиной, намеренно на меня не глядя: мол, вас здесь уже как бы и нет, а другая продолжала обежку вокруг машины, нюхая и моментально обследуя каждый ее сантиметр. В тот миг, когда она ткнулась головой в кабину, обнюхивая ребенка, я сделал внутреннее движение вперед, только внутренне, и тут же увидел поднятые на меня вполвека глаза первой собаки; она лишь взглянула, но я понял: не надо. "Она же его напугает", - сообщил я ей свою тревогу - в оправдание, но и с долей законного требования. "Ничего, - отвечал ее вид, - спокойно, у нас служба такая".

Собака в самом деле была не постарше, а просто стара, грудь ее ходила ходуном от небыстрого бега, несвежий язык висел до земли, но былая мощь и осанка, полная сознающего себя достоинства, заметно отличали ее от другой, молодой и легкой собаки.

На поляну выступил невысокий и плотный, грудь колесом, совсем молодой милиционер с поводками в руке. Он решительно шел ко мне, круглое румяное лицо блестело от пота, живые глаза ходили туда-сюда. Я сидел, не меняя позы, босиком. Вот-вот он должен был раскрыть рот, чтобы начать свое внушение (я вспомнил "кирпич" при въезде в аллею), но я упредил его - приложил палец к губам. (И успел увидеть, как собака следит за моей рукой, по мере того как я поднимаю ее ко рту.)

Вторая, молодая собака уже подбегала к хозяину - как бы с докладом: что́ здесь и как.

Почти дойдя до меня, милиционер уже мог увидеть ребенка в машине и увидел: глаза его были живы, любопытны, а лицо доброжелательно, но тем не менее он завел хмуро и заученно:

- Что ж вы машину в неположенном месте?..

- Тише. Видите, ребенок на ходу заснул, и я…

- Но сюда въезд…

- Да, знаю, извините, но просто жалко стало мальчишку.

- Сейчас, сейчас, - сказал милиционер молодой собаке, которая заметно волновалась. Она уже успела подбежать к старой, что-то ей сообщить, и возвратиться к хозяину. И я видел, что старая как бы нехотя поднялась и обернулась к машине. Что-то там было. И молодая уже опять была возле старой.

- Нет, вы отъезжайте, не полагается, - говорил между тем милиционер, а я искательно улыбался и нашаривал рукою носки и ботинки.

- Ну, товарищ сержант! Проснется мальчишка, и я тут же…

- Нельзя, нельзя, Я вообще оштрафовать вас должен.

- Ну пожалуйста. А то бы поговорили пока.

Он взглянул вопросительно: мол, о чем?

Я кивнул на собак:

- Мать и дочь?

Лучшего хода я не мог придумать - милиционер расцвел.

- Отец и дочь, - сказал он гордо. - Викинг и Цара.

- Как? - переспросил я.

- Викинг и Цара… Викинг! Сидеть!

Назад Дальше