Одержимый - Санин Владимир Маркович 15 стр.


Редчайший, поразительный случай! Ударив, Баландин потерял равновесие и провалился между бочками – его откопали совершенно невредимым. Когда белый, как смерть, Чернышев выдернул его из груды битого льда, Баландин отряхнулся, изысканно поблагодарил: "Весьма признателен, не стоит беспокоиться", – радостно осклабился при виде голой надстройки: "С одного удара, прелестно!" – и, обратив внимание на наши искаженные от пережитого страха лица, обеспокоенно спросил: "Что-нибудь случилось?"

– С воскресением! – сделав умильное лицо, просюсюкал в ответ Чернышев и заорал на бедного Птаху: – Оторву цыплячью голову! Гони всех отсюда к чертовой бабушке!

За последние дни это был единственный случай, заставивший нас поволноваться. Редкостно спокойно прошли две недели, настолько умиротворяюще-спокойно, что я впервые за время плавания по-настоящему выспался и даже прибавил в весе. Утром мы выходили в море, набирали лед и возвращались обратно в бухту, где при помощи кренования определяли его вес, окалывались и снова шли в море. Забавная штука – кренование, вроде развеселой игры для школьников младшего возраста. Перед отплытием экипаж выстраивается и по команде бегает от одного борта к другому, судно раскачивается, и прибор Амаева пишет крен – замеряет амплитуду колебаний. По возвращении беготня повторяется, записи амплитуд сравниваются и по формуле определяется ледовая нагрузка. Казалось бы, самодеятельность, а точнее количество набранного льда не определишь, разве что на аптекарских весах.

И так каждый день. В шторм случалось, что положенные двадцать тонн мы набирали часов за пять, а однажды даже за четыре, в другие выходы и за сутки лед еле-еле нарастал, но столь разные условия как раз и оказались необходимыми для вдумчивого анализа всех стадий обледенения. Были успешно испытаны такие средства защиты, как смывание снежной каши и слабого льда горячей водой из пожарных шлангов, три вида эмалей и прочее. Ежедневно проходили обсуждения, материал накапливался интереснейший, и научный состав экспедиции не скрывал своего удовлетворения.

Обрел спокойствие и экипаж. Конечно, палубные матросы ворчали: невелика радость сбивать и сбрасывать за борт многие тонны льда, но работа была будничная, без особых тревог и авралов, и времени для досуга оставалось достаточно. По десять человек набивалось в кубрик послушать веселую травлю Перышкина, изощрялась в своем искусстве Любовь Григорьевна, вечерами в кают-компании крутились фильмы, в каютах сражались в шахматы, будто и не было никаких треволнений, мир и благополучие снизошли на СРТ "Семен Дежнев" за эти недели. Чернышев в обществе появлялся редко, на обсуждениях отмалчивался, вообще как-то ушел в тень и поблек. Подлинным хозяином экспедиции стал Корсаков.

В один из этих дней произошло то, чего я ждал и боялся больше всего: редактор прислал очередное, на сей раз грозное предупреждение, и я со вздохами уселся за первый очерк. Такая штука, как вдохновение, для журналиста непозволительная роскошь, наш брат-ремесленник работает не для вечности, а на ширпотреб; однако мне решительно не писалось, из-под пера выходили одни лишь банальнейшие строчки, вроде насоветованных когда-то Чернышевым: "Особенно отличились старпом Лыков, тралмастер Птаха, матросы Воротилин и Дуганов". Вроде бы и результаты были получены многообещающие, и сама необычность экспедиции могла заинтриговать читателя, и люди на борту имелись интересные, и события происходили, а на бумагу просилась какая-то "баранья чушь". Я чувствовал себя серым и бездарным, мысли в отупевшем мозгу ворочались с проворством карпов на дне пруда, из которого спустили воду, и после нескольких бесплоднейших часов я с отвращением отбросил ручку.

И вдруг понял, что дело вовсе не в моей бездарности, и не в том, что я отвык от письменного стола, и не в усыпляющей качке – все это одни отговорки; просто я совсем не знаю, как, что и о ком буду писать. Более того, если две недели назад мне казалось, что будущих персонажей я аккуратно расставил по полочкам, то теперь было ясно, что они наотрез отказываются повиноваться и скачут с полки на полку, про себя посмеиваясь над околпаченным автором. Так, общим любимцем экипажа оказался Федя Перышкин, которого я чуть было не записал в отпетые, а самым близким мне человеком все больше становился Никита; зато поскучнел и вечно исчезал из каюты Баландин, уж слишком безоговорочно и неожиданно для меня приняли позицию Корсакова Ерофеев и Кудрейко; в то же время, став хозяином экспедиции, что-то потерял Корсаков и совсем разочаровывал Чернышев.

От его фанатичной жажды деятельности не осталось и следа, он на удивление быстро и сразу сдался: вулкан потух, о былых и бурных его извержениях напоминали только протокольные записи. Никак не укладывалось в голове, что Чернышев, каждое слово которого совсем недавно весило столь много, превратился в зауряднейшего члена экспедиции; кощунственно звучит, но если бы сегодняшний Чернышев покинул судно, экспедиция нисколько бы не пострадала: на мостике и так командовал Лыков, с которым у Корсакова наладился превосходный контакт.

Теряясь в догадках, я пробовал объясниться с Чернышевым, однако то ли он разгадал мои намерения, то ли и в самом деле ко всему и ко всем охладел, но стоило мне к нему зайти, как он начинал зевать, охать, жаловаться на радикулит и норовил улечься в постель, яснее ясного давая понять, что никаких душеспасительных бесед вести не желает. В конце концов, я обозлился и перестал навязывать ему свое общество. Видимо, решил я, угроза начальства слишком на него подействовала, а раз так, то одержимость его недорого стоила, желание сохранить свой пост оказалось сильнее, и, следовательно, личность капитана Чернышева отнюдь не такая незаурядная, какой я нарисовал ее в своем пылком воображении. Да, отнюдь не такая. Если человек мужествен перед лицом стихии, но дрожит как лист на ветру перед начальством, пусть о таком герое рассказывает другой; что ни говорите, а высший вид мужества – мужество гражданское: из любого, даже самого сильного шторма все-таки имеется шанс выйти, а вот если потеряешь пост, тяжким трудом завоеванное положение в жизни, можешь и не подняться. Тот, кто один раз уже швабрил буксир, понимает это лучше любого другого…

Так я сидел и страдал, развенчивая Чернышева и с горечью думая, что единственное, о чем бы мне хотелось писать, так это о том, как он не выходил из шторма и вновь рвался к черту на рога за сорока тоннами льда. Но теперь, когда Чернышев так пал в моих глазах, об этом не могло быть и речи, и я по-настоящему растерялся и приуныл. В последние дни я не раз отгонял от себя одну упадочническую мысль, а сейчас не стал: наверное, мое дальнейшее пребывание на "Семене Дежневе" не имеет смысла. В самом деле, на кой черт мне здесь торчать? Каждый день одно и то же, чуть обросли льдом – со всех ног спешим в бухту, чтобы, упаси боже, не перебрать лишнего, все кругом довольны, никаких тебе проблем. Когда все довольны и всем хорошо, журналисту делать нечего, в раю наш брат наверняка либо сидит без работы, либо переквалифицируется на арфиста… Вернусь в редакцию, напишу двести-триста строк о том, что отличились старпом Лыков, боцман Птаха и так далее, дам парочку фотографий, интервью с Корсаковым и поищу тему поинтереснее и людей поярче. Ну, еще раз пошепчутся, что Крюков неудачник, и пусть себе шепчутся…

В каюту просунулся Никита с шахматами под мышкой.

– Не помешал?

Я бросился ему на шею. Никита ничуть не удивился. Скользнув взглядом по разбросанным бумагам и блокнотам, он сочувственно вздохнул.

– Муки творчества, шалунья-рифма… Зря себя изводите, о нашей экспедиции достаточно написать три слова: "Пришел, обледенел, удрал". Подробности смотри в диссертации Никиты Кутейкина на соискание ученой степени кандидата физико-математических наук.

– Никита, вы гений, – удрученно сказал я, расставляя шахматы. – Угодил в творческий кризис, как только вернемся, буду списываться на берег.

– Вот повезло! – восхитился Никита. – Сдадите в своей квартире койку, пока билет на самолет не достану? Я смешал шахматы.

– Рассказывайте, что у вас стряслось.

– А блиц? – спросил Никита.

– Бросьте, вам сейчас не до игры.

– А вы делаете успехи, – с уважением сказал Никита. – В самом деле, нет настроения.

– Но ведь у вас все хорошо, целый чемодан бесценных протоколов.

– Зря иронизируете, действительно бесценных, наши лабораторные данные блестяще подтверждаются натурными испытаниями.

– Я вовсе не иронизирую, рад за вас.

– А за себя? – спросил Никита. – Исповедуйтесь сначала сами.

– Вас понял, – сказал Никита. – "О господи, – взмолился юрист, – пошли мне кошмарное преступление!" Вам не повезло: экспедиция, которая так бурно началась, завершается под звуки флейты. Все живы-здоровы, никто даже не простудился, все удовлетворены: Чернышев – тем, что его не сняли, экипаж – тем, что экспедиция, куда брали только добровольцев, проходит на удивление безобидно, научные работники – и говорить нечего: программа-минимум почти что выполнена, хоть монографии пиши. Один только корреспондент переживает, что персонажи не укладываются в сочиненную им схему. Знаете, Павел, мне даже не хочется вам сочувствовать, таким незначительным и выдуманным представляется ваше горе. Сколько дадите за совет? Хотя нет, на вас я наживаться не стану, дарю бесплатно.

– "Мы ничего не раздаем с такой щедростью, как советы", – пробормотал я. – Это не мое, это другой сказал, тоже умный человек. Ну, излагайте.

– Ваша схема, – важно изрек Никита, – закономерно развалилась из-за неправильного попадания на главного героя: он не состоялся – взрыв, вспышка огня, ракета улетела – и совершенно справедливо развенчан. Будучи закоренелым технарем, рекомендую сменить забракованную схему на другую, или, другими словами, назначить на должность главного героя с окладом по штатному расписанию более колоритную фигуру.

– Кого? – спросил я. – Раю?

– Виктора Сергеича Корсакова. И не качайте головой, не намекайте взглядом на мою сыновнюю любовь к шефу и отцу Оли. Чем же, черт побери, он вас не устраивает? Давайте разбираться. Эмали Баландина десять раз проверены – замечательное средство защиты; Ерофеев и Кудрейко великолепно исследовали структуру, скорость нарастания и адгезию льда при различных стадиях обледенения, Корсаков и его аспирант – влияние обледенения на остойчивость судна. Уверяю вас, для первой экспедиции, – а за ней, по-видимому, последуют и другие – результаты получены отменнейшие. А благодаря кому? Благодаря Корсакову, который уберег экспедицию от авантюр и дал ей возможность заниматься наукой. Чем не главный положительный герой?

Я снова покачал головой.

– Возможно, вы правы, я и не покушаюсь на его заслуги, но дело не в этом.

– В чем же?

– Даже не знаю, как вам объяснить… – я пощелкал пальцами.

– А вы попробуйте, – поощрил Никита. – Ну, Корсаков… да говорите же, размышляйте вслух, господи! Недостаточно колоритен для вас, что ли?

– Я бы этого не сказал, человек он сильный.

– Сомневаетесь в его научной компетенции?

– Опять нет, если уж Илья Михалыч, Митя и Алесь безусловно признают его авторитет, то я и подавно.

– Так что же?

– Для начала скажу так: больше он мне импонировал тогда, до новой эры.

– Слишком туманно, конкретнее, – потребовал Никита. – Разве он плохо руководит экспедицией?

– Отлично руководит, – сказал я. – Деловито, без лишних слов, масштабно и, главное, без надрывов. Таким, наверное, и должен быть настоящий начальник экспедиции. Вы только не обижайтесь, Никита, но – откровенно: он перестал мне нравиться.

– Любопытно. – Никита снял и протер очки. – Сакраментальный детский вопрос: почему?

– А потому, что он имел дерзость не уложиться в мою схему, – усмехнулся я. – Во-первых, идеальный Виктор Сергеич Корсаков не должен был посылать начальству ту самую радиограмму…

– … а должен был восхищаться тем, как Чернышев удовлетворяет свою любознательность и идет на оверкиль, – вставил Никита.

– Во-вторых, – продолжил я, – сбросив Чернышева, Корсаков на каждом обсуждении его унижает, и довольно откровенно: поминутно интересуется, какие у того имеются соображения, и демонстративно пропускает их мимо ушей. Не заметили?

– Допустим, заметил.

– Равнодушно звучит, Никита. А я не могу хладнокровно смотреть, как остриженного Самсона – прошу прощения за литературщину – топчут ногами! Ладно, дальше. Если в редакции газеты тишина и спокойствие, значит, завтрашний номер будет неинтересно читать. Я еще не пенсионер, Никита, и тишина мне противопоказана. Обвиняю вашего любимого шефа в том, что мне стало скучно.

– Наконец-то воистину серьезное обвинение!

– Да, очень серьезное – мне стало скучно. Корсаков из всех вас, как проказник-мальчишка из булки, выковырял изюминки! Вы все стали пресными, как… манная каша. В-четвертых, – внимание, Никита! – мне чрезвычайно не нравится, что: а) в салон зачастила Зина, б) вас в это время оттуда изгоняют. Достаточно?

– Ерунда, – пробормотал Никита. – Придираетесь к достойному уважения человеку.

Я заставил себя не взорваться и с жалостью на него посмотрел. Кажется, я слишком многого от него требую.

– Простите, я забыл, что он отец вашей невесты.

– Будущей, – поправил Никита, вновь снимая и протирая очки. – Так сгоняем две-три партии?

– Никита, – спросил я, – почему вы списываетесь на берег? Собрали весь необходимый материал?

– Какое там, полным-полно "белых пятен". Но для кандидатской, пожалуй, достаточно.

– Может, соскучились по Оле?

Что-то в лице Никиты дрогнуло, он секунду поколебался, вытащил бумажник и достал из него фотокарточку. У меня заныло сердце: прелестная девушка, с большими, очень серьезными глазами, чем-то похожая на юную Инну, какой я встретил ее впервые. Да, таких без памяти любят и расстаются с ними трудно. Помню, когда я уехал от Инны в первую длительную командировку, то места не находил, изводил себя ужасными мыслями; потом мы вместе смеялись над ними. Теперь нам обоим не до смеха.

Никита бережно упрятал фотокарточку.

– Ладно, раз шахматы у нас не получаются…

– Погодите, – сказал я, – это нечестно, откровенный разговор наш выходит односторонним. Я должен лучше знать человека, которому собираюсь сдавать койку в собственной квартире, у меня там все-таки Монах и другие материальные ценности. Почему вы списываетесь?

– Почему, почему… – Никита скривил губы, махнул рукой и пошел к двери. – А еще умным человеком себя считает…

– Да погодите вы, черт возьми! – Я схватил его за руку. – Даже сам Лыков признал, что Паша не трепло и свой парень. Мешаете вы ему, что ли?

Никита промолчал.

– Тогда поставим вопрос по-иному, – озаренный внезапной догадкой, сказал я. – Положите руку на сердце: вы очень любите своего шефа?

Никита резко обернулся.

– Как собака палку, – с силой сказал он. – Ненавижу!

Разорванная схема (Окончание)

Никита вышел и хлопнул дверью.

Я собрал шахматы, сложил разбросанные бумаги и закурил. Качать стало заметно сильнее, к ужину Ванчурин обещал семь-восемь баллов; значит, к полному удовлетворению Васютина, мы вскоре возьмем курс на Вознесенскую. А почему только Васютина? Ко всеобщему удовлетворению! Переночую в гостинице, а утром, даст бог погоду, полечу домой на самолете. Никто по мне здесь скучать не будет, экспедиция программу завершает, понемногу все разъедутся. К черту это холодное море, качку, узкую и жесткую, похожую на гроб, койку, постылую, обманувшую мои надежды экспедицию!

На минуту мне стало жаль Никиту, но только на минуту. Не крепостное право, ненавидишь – уходи, а раз не уходишь, значит, как говорит Федя, раб в тебе сидит… А, пусть сами разбираются, мне и своих фурункулов хватает…

Как всегда в таких случаях, я стал перебирать в памяти неудачи, анализировать и очень жалеть свою невезучую личность – сентиментальное состояние, в которое куда легче впасть, чем из него выйти. Смешно, однако, находятся люди, которые и мне завидуют – моей довольно-таки жалкой журналистской известности, холостому состоянию, квартирке и даже ржавой железной банке, хромоногому "Запорожцу". Все-таки нет такого разнесчастного человека, который в глазах еще больших неудачников не кажется избранником божьим, баловнем судьбы… А чего это я, в самом деле, разнылся? Ноги ходят, голова не бог весть как, но варит, и крыша над ней не дырявая, а под крышей Монах. Обругав себя размазней и слюнтяем, я вытащил из рундука чемодан, начал складывать вещи и застыл, пораженный неожиданно охватившим меня ощущением.

Мне совсем не хотелось возвращаться!

Я снова присел и закурил. Да, совсем не хотелось. Как болельщик проигрывающей команды не покидает стадион, так и я должен сидеть здесь до финального свистка. Иначе ответный гол, которого жаждало все мое существо, могут забить без меня. А не забьют – я все-таки сидел, болел, делал все, что мог. Не получится цикл – черт с ним, не беда: все, что я здесь увидел, спрячется в подкорке и когда-нибудь проглянет, как после бурных ливней, размывших овраг, иногда обнажаются зарытые в землю монеты.

Будоражимый этими нестройными мыслями, я сунул чемодан обратно в рундук и только хотел одеться, чтобы выбраться на палубу, как по трансляции послышался голос Лыкова: "Крюкова просят зайти в каюту капитана".

Бывает, что неделями никаких событий не происходит и никому ты не нужен, тоскуешь, места себе не находишь, и, вдруг события прут навалом, и всем до тебя есть дело, и рвут тебя на части, ничего ты не успеваешь и сожалеешь только о том, что в сутках двадцать четыре часа, а не сорок восемь.

С той самой минуты так со мной и происходило на "Семене Дежневе".

Чернышев сидел в кресле чрезвычайно довольный – таким я не видывал его недели две, никак не меньше. Мне даже показалось, что он еле удерживается, чтоб не пуститься в пляс: притопывает ногой, потирает руки – вот тебе и "сглазили Алешу, порчу вывели", как только вчера жаловалась Баландину Любовь Григорьевна.

– Садись, Паша, – с крайним дружелюбием поглядывая на меня, предложил он. – Пей чай, кури. Совсем забыл капитана, хоть бы проведал, здоровьем поинтересовался. Где пропадал?

– Отсыпался. Очень хорошо в нашем плавании спится, как в санатории.

– Ну, буквально мои слова! – восторженно подхватил Чернышев, – Я тебе по секрету, Паша, как другу: отпуска не надо! Только чур: в газете об этом ни гугу, а то из моего парохода и впрямь плавучий санаторий сделают. Может, оно и правильно, да ведь оклады понизят, оклады!

– Увертюра окончена? Переходим к содержанию первого действия.

– Последнего, – поправил Чернышев. – Потому что мой заместитель по науке, человек, мнение которого для меня закон, решил, что к концу февраля пора кончать. Я тут же прикинул на счетах – а я сызмальства, с детского сада, Паша, к арифметике был способами, как дьявол, – что остается двенадцать суток. А там, – он зажмурился от удовольствия, – домой… Паркет натру, ковры на снегу выбью – может, подсобишь, у тебя это здорово получается, а? Каждый вечер с дочками в кино буду ходить… Жизнь, Паша!

– Вы про Марию Васильевну забыли упомянуть, – сказал я.

Назад Дальше