Трудно отпускает Антарктида - Санин Владимир Маркович 4 стр.


И еще одного человека не возьму - Груздева. Прошел год, а я знаю его не лучше, чем в первый день знакомства. Локаторщик и магнитолог - каких будешь искать и не найдешь, но нет на станции человека, который мог бы похвастаться тем, что говорил с Груздевым больше пяти минут кряду: собственное общество он предпочитает любому другому, хотя, на мой взгляд, с точки зрения чистого интеллекта и Андрей и Саша Бармин ему по меньшей мере не уступают, не говоря уже о человеческих качествах. Ты знаешь, Веруня, я не люблю циников, и меня всегда коробит, когда человек слишком откровенен в том, о чем не принято говорить вслух. Но если даже Филатову я готов простить шумные разглагольствования о всяких "крошках" и "художественных гимнасточках", то откровения Груздева мне неприятны, хотя они не касаются интимных вещей. Как-то в субботу (ты же помнишь мое правило: спиртное только по субботам, бутылка на троих) ребята за столом разговорились о том, что тянет их в полярные широты. Языки развязались, всякое говорили: Нетудыхата - про деньги, на которые он новую хату батьке поставит, "чтоб на селе красивей не было, из кирпича и под железом", Саша - про нас, своих "клиентов", которых он желает поголовно "ошкерить", и так далее. Груздев же спокойным голосом, каким сообщают погоду, поведал, что с полярной он кончает, так как материал для диссертации он из нее выжал и отныне высокие широты для него подобны жмыху без капли масла. Андрея передернуло, он хотел сказать какую-то резкость, но удержался, я тоже ничего не сказал, но Груздеву я больше не верю, в крайней ситуации каждый из нас может оказаться для него тем самым жмыхом. С тех пор общение с ним я сознательно ограничил служебными делами; впрочем, на мою холодность он никак не реагирует. Костя Томилин, который знает все на свете, слышал, что у Груздева была какая-то несчастная любовь, но это мало что для меня меняет. Мне кажется, что если неудачная любовь делает человека хуже, а не лучше, значит, в его душе есть червоточина и участь свою он заслужил; презирать всех людей только за то, что один из них его отверг, может только ипохондрик с весьма сомнительными моральными устоями. Куда понятнее Пухов, от которого когда-то ушла жена и который с трогательной наивностью так комментирует это печальное для него событие: "Наверное, характер у меня нудный, кто со мной уживется?"

Дорогая, беседую с тобой, а на душе скребут кошки. В нашем сегодняшнем положении есть что-то от детектива с потерянной последней страницей: нервы напряжены, ждешь развязки, а ее нет; где-то она валяется, найти-то найдешь, но когда? Если "Обь" хотя бы на неделю застрянет во льдах у Молодежной, кое-кто не выдержит. Но кто и как себя поведет?

Андрей снова закашлялся, очень мне не нравится этот кашель…"

ТОМИЛИН

Мы, радисты, чем-то сродни типографским наборщикам: знаем завтрашний номер газеты. И вообще слишком много знаем, куда больше, чем положено рядовому полярнику. И такое это бывает знание, что лучше бы не знать, - одна горечь на душе, и не выплеснешь ее никому: служебная тайна. У Николаича заведено так: раскололся радист, сболтнул - не зимовать тебе больше с начальником станции Семеновым. Вышел из доверия - и точка. Хотя Николаич уже лет десять как стал гидрологом, а не так давно и кандидатом наук, но когда-то сам был радистом и школу прошел хорошую. Не раз вспоминал старика Сироткина, своего наставника со Скалистого Мыса: "Держи мысли на свободе, а язык на привязи!"

Мы сидели в кают-компании, когда Андрей Иваныч стал кашлять. Думали, как обычно за последние недели, покашляет с минуту-другую и перестанет, а он не унимался целый час - с хрипом и надрывом, до стона. А потом вышел от него Саша. Посмотрел как-то странно и сказал:

- Сократимся в эмоциях, ребята. Андрей Иваныч наконец заснул.

Какие там эмоции, - словно мыши, ребята притихли. Веня только спросил:

- Что с ним, док?

Саша подумал о чем-то, не ответил, и это подействовало на людей хуже любого ответа. Посидели молча и стали расходиться.

А что расскажу дальше - каюсь, подслушал. Кают-компания вымерла, кабинет, он же спальня начальника - за фанерной перегородкой, а слух у меня, как у летучей мыши. Затеял тот разговор Андрей Иваныч.

- Сергей, ты не спишь?

- Не спится.

- Хочешь, скажу, почему?

- Ну?

- Ты получил плохое известие.

- Не превращайся в Груздева… Тоже мне ясновидец.

- Тогда закрой свое лицо.

- Это зачем?

- Его можно читать, как газету. Скажу больше: плохое известие касается меня.

- Что ты выдумываешь?

- Я просто логически рассуждаю. Если бы оно касалось тебя или кого-то другого, ты бы со мной поделился. А раз молчишь, значит, речь идет обо мне. Чтобы понять это, много ума не надо. Дай честное слово, что Наташа и Андрейка здоровы.

- Ради бога, Андрей!

- Повторить?

- Честное слово.

- Хорошо…

- Вздремнем, дружище…

- Погоди, теперь все равно не заснешь. Сейчас я буду с тобой жесток и предъявлю неоплаченный вексель. Помнишь, как лет пятнадцать назад нас двоих высадили на Льдину?

- Ну, и какой вексель?

- За нами должны были прилететь через две недели. На третий день ты потерял защитные очки и ожег сетчатку глаз.

- Не надо, Андрей.

- Надо. Я же предупреждал, что буду жесток. Ты ослеп и взял с меня клятву помочь тебе умереть, если зрение не вернется.

- Андрей!

- И я поклялся это сделать, помнишь? Подтверди.

- Да, помню. Глупое мальчишество.

- Тогда это выглядело совсем не глупо. Как бы то ни было, за тобой долг.

- Чего ты от меня хочешь?

- Одной только правды. У меня рак легкого?

- Откуда ты взял, черт возьми?

- А ведь я просил только правды, Сережа. Мне ее необходимо знать, чтобы уберечь тебя от ошибки.

- Какой ошибки?

- Об этом рано.

- Я тебя не понимаю.

- Поймешь потом, поверь на слово. А теперь ответь: у меня рак?

- Надеюсь, что нет.

- Саша тоже надеется?

- Да.

- Хорошо, будем надеяться вместе. Большего я из тебя не выжму, и будем считать, что мы квиты. Теперь о другом. Вот уже несколько дней люди в кают-компании ходят на цыпочках и разговаривают шепотом, а при моем появлении выдавливают из себя мучительные улыбки. Мне это не нравится, я могу подумать, что тяжело болен, и стать мнительным. Между тем чувствую я себя неплохо и в чуткости не нуждаюсь. Позаботься, чтобы ее никто не проявлял. Это раз. Теперь - что на Молодежной?

- "Обь" пробилась к припаю, утром за летчиками вышлют вездеход. Думаю, завтра, максимум послезавтра Белов вылетит.

- Люди об этом знают?

- Еще нет, радиограмма пришла час назад.

- Подними, их, расскажи.

- Куда торопиться? Пусть отдохнут после обеда.

- Они не спят, они лежат и ждут этой радиограммы, им нужна ясность.

- Хорошо, сейчас соберу.

- Я приду тоже.

- Лучше позову всех сюда.

- Снова? Такая чуткость поддерживает, как веревка повешенного.

- Извини, дружище. Послезавтра ты будешь на "Оби", а еще дней через десять - в больнице ближайшего порта. Или полетишь самолетом в Москву, вместе с Сашей.

- Если не опрокинется тележка с яблоками.

- Какая, к черту, тележка?!

- Не ори, это английская поговорка. Ладно, поживем - увидим. Собирай ребят.

Вот какой был между ними разговор. Не ручаюсь, что передал слово в слово, я не магнитофон, а просто человек с хорошей памятью. Тоскливо мне стало, как всегда бывает перед неотвратимой бедой. И не стало веселее, когда минут через десять Веня заорал: "Гип-гип-ура!" - и даже пустился в пляс.

- Дугин и Филатов будут на тягачах с волокушами расчищать полосу, - закончил Николаич. - Остальные с кирками и лопатами - на подхвате.

Я бы мог еще рассказать, как радовались ребята и какие слова говорили, но из головы у меня не выходила "тележка с яблоками". Я слышал эту поговорку от американца, что зимовал с нами на Востоке, и помнил, что означает она что-то вроде "нарушить чьи-то планы". И когда Андрей Иваныч вдруг поднял руку и попросил внимания, то я понял, что, сейчас что-то произойдет. Что было дальше, запомнилось слово в слово.

- Я - против! - так, что все вздрогнули, сказал он.

- Против чего, Андрей? - удивился Николаич.

- Я имею в виду эвакуацию нас по воздуху.

- Почему же?

- А потому, что ЛИ-2 полторы тысячи километров должен будет пробиваться к нам в одиночку. Судя по метеосводкам из Молодежной и нашим визуальным наблюдениям, погода на трассе плохая. Случись что с самолетом, сядет на вынужденную - и экипаж неминуемо погибнет.

- И что же ты предлагаешь, дружище?

- Отказаться от самолета и остаться на вторую зимовку.

ИЗ ЗАПИСОК ГРУЗДЕВА

Прошедшую неделю я спал скверно и коротал дни с головной болью. Можно было бы попросить у Бармина таблетки, но он не упустил бы случая отточить на мне свое остроумие. Нынче у докторов мода сваливать причины всех недомоганий на нервную систему, так им легче объяснить свою беспомощность. Впрочем, нервы мои и в самом деле распустились, потому что из всех жизненных передряг, в которых волей-неволей оказывался, труднее всего я переношу беспомощное ожидание. Я давным-давно зафиксировал, что самое сильное нервное напряжение испытываю тогда, когда жду крутого поворота судьбы: нарушается сон, цепенеет мозг, а нервы натягиваются с такой силой, что, кажется, от неосторожного движения могут лопнуть, как перепревшие нитки. В это время меня лучше не трогать - могу ляпнуть такое, что потом самому будет стыдно.

Но стоит повороту свершиться, пусть самому скверному, как на меня нисходит абсолютное спокойствие - не показное, а подлинное спокойствие человека, признающего всемогущество судьбы и умеющего подчиняться обстоятельствам. Я не принадлежу к везунчикам, на которых работает случай, от него, наоборот, жду одних только неприятностей и потому выработал иммунитет. Это не значит, что я не умею постоять за себя, отнюдь нет; утопая, я хватался бы за соломинку, как всякий другой, но если жизни моей и человеческому достоинству ничто не угрожает, я смиряюсь, как смиряется со своей бедой попавшая в водоворот щепка: авось куда-нибудь вынесет. И не отравляю себе существование догадкой, что я достоин лучшей участи: а почему, собственно говоря, лучшей? Настоящего призвания к науке у меня нет, с женщинами флиртовать не умею и не хочу, литературным даром, как выяснилось, не наделен - стишки писал прескверные. Так что жизнь мне отмерила то, что положено, не больше и, надеюсь, не меньше. Правда, бабушка так не считает, она уверена, что ее Гошенька самый хороший и самый умный, а что бобылем живет - ее вина: впустила в дом вора, укравшего Гошенькино счастье. Лично я разделяю мысль, что "добродетель, которую нужно стеречь, не стоит того чтобы ее стерегли", хотя в иную бессонную ночь готов подвергнуть эту мудрость сомнению.

Я отвлекся, а события между тем приняли столь неожиданный оборот, что объективно оценить их может только сторонний наблюдатель. Обычно, когда страсти бушуют, я предпочитаю молчать; в страстях нет логики, они опустошают, не давая ничего взамен, и чем быть пассажиром попавшего в шторм корабля, куда спокойнее отсиживаться в тихой гавани. А сейчас не смог - говорил же про натянутые нервы.

Прошу поверить, что я чего-то ждал. Не скажу, что грома среди ясного неба, но кожей чувствовал, что добром это дело не кончится. И вот почему.

Неудача "Оби" и уход к Молодежной сами по себе породили сомнение: я всей душой хотел, но уже не мог поверить в благополучный исход. Мне казалось, что перед нами разыгрывается банальная пьеса, постановщик которой лезет вон из кожи, чтобы выдумать очередной акт, хотя преотлично мог бы поставить точку и опустить занавес. И даже тогда, когда Семенов возвестил, что за нами вот-вот прилетят, внутренний голос присоветовал мне не верить. Хотя нет, внутренний голос был потом, а сначала я увидел лицо Томилина.

Он тоже не верил! Он, радист, который раньше Семенова знал, что Белов собирается вылетать, явно в это не верил! И смотрел он не на Семенова, а на Гаранина, будто ему было известно, что настоящую правду знает именно Гаранин, а то, что говорит Семенов, не имеет значения.

И тогда я стал тоже смотреть на Гаранина.

Он был очень худой и спокойный. Свитер, еще недель пять назад туго обтягивавший его сильное тело, был словно с чужого плеча. Пробитые сединой волосы еще больше оттеняли нездоровую бледность его лица с резко обострившимися чертами. Но глаза… Не приходилось ли вам видеть глаза роженицы? Из них уже исчезла мука, они просветленные, необыкновенно чистые, как у девы Марии на картинах старых итальянских мастеров. Такие глаза были у Гаранина. У разных людей, как бы они ни пытались это скрыть, можно угадать во взоре властность или жестокость, равнодушие или самодовольство, похоть или еще какой-нибудь порок; глаза Гаранина всегда поражали меня совершенной чистотой. Если бы я был художником и писал его портрет, то попробовал бы так изобразить эти глаза, чтобы они излучали ум, доброжелательность и сострадание. Это раньше, а сегодня я добавил бы еще один штрих: его глаза видят то, чего мы еще не видим, - бесконечность. Никто из нас не сомневается в том, что он очень болен. Мне будет жаль его, нынче идеалисты встречаются редко, они живой укор таким приземленным субъектам, как все мы. Друзьями мы не были и не могли ими стать: слишком по-разному смотрели на людей, но Андрей Иванович - единственный человек, которому бы я мог исповедоваться, как бабушке, когда она говорила: "Гошенька, твоя боль мне". Я не завидую ему, быть бы таким не хотел, ибо гаранинской склонности к самопожертвованию не испытываю; из всей легенды о Данко самым убедительным для меня было то, что на его сердце кто-то наступил. И, кроме того, мне всегда казалось, что люди склонные к самопожертвованию, порой позволяют себе жертвовать другими - из самых лучших, на их взгляд, и благородных побуждений. И хотя Андрей Иванович скорее всего не таков, идеала в нем для себя не вижу. Он и заболел-то потому, что жертвовал: переобул в свои унты провалившегося в воду Нефедова и бежал до станции в одних носках. Нефедов что, он и думать забыл о том случае, преспокойно зимует себе на Новолазаревской…

Предчувствие редко меня обманывает. Я смотрел на Гаранина и ясно читал в его глазах сострадание. Только Томилин и я понимали это, и когда грянул тот самый гром среди ясного неба, для нас обоих в нем не было неожиданности. Но люди словно окаменели. И самое странное - Семенов, он явно был потрясен не меньше других. Игра? Вряд ли, Семенов человек прямой, лицедейство не его стихия.

Первым опомнился Веня. Он человек непосредственный, тормозная система у него примитивная, и говорит Веня Филатов то, что думает, или, вернее, то, что сию секунду приходит в голову.

- Чтоб меня разорвало… Вы всерьез, Андрей Иваныч?

- Куда серьезнее, Веня, - ответил Гаранин. - Такими вещами не шутят.

Веня, конечно, завелся и стал искать правды.

- Получается, что летчики - они первого сорта, а мы второго? На нас, выходит, чихать? Им - домой, а нам сидеть, как гвоздям в стене?

- Как же так? - Нетудыхата втянул голову в плечи и заморгал. - А моя младшенькая у школу идет…

Пухов так разволновался, что только втягивал в себя воздух и ничего не мог сказать.

- На вторую зимовку? - Валя Горемыкин запустил пятерню в шевелюру. - Овощей-то у меня кот наплакал, на две недели картошечки, Николаич. Да и мяса одни консервы, и чай-кофе…

- Выскажитесь, Сергей Николаич, - предложил я Семенову, который быстро овладел собой и сидел с каменно-непроницаемым лицом. - При всем моем уважении к мнению Андрея Ивановича решает все-таки начальник станции.

- Как это решает? - испугался Пухов. Когда он волновался, у него краснела лысина; над этим всегда смеялись, а сейчас никто не улыбнулся. - Мало ли кто что захочет сказать? Наша зимовка окончена, и все мы имеем право голоса наравне с бывшим начальником!

- А ведь вы старый полярник, Евгений Павлович, - холодно проговорил Семенов. - Бывшим я стану только тогда, когда вы сойдете на причал Васильевского острова. А пока, нравится вам или нет, придется подчиняться.

- Вы меня не поняли, - засуетился Пухов. - Я, извините, говорю в том смысле…

Пухов воробей стреляный, зимовал еще с довоенных времен, а невезунчик: в начальники не выбился, авторитетом, как говорится, не пользуется. И читал побольше всех нас, и живопись, музыку знает, и умом бог не обидел, а слабоват характером, что ли. Нашел на кого хвост подымать - на Семенова, который и не таких обламывал.

- В смысле, в смысле! - взорвался Веня. - Поклоны отбивай, ножкой шаркай, какого черта?!

- Веня, не возникай! - прикрикнул Бармин.

- Да какого черта…

- Настаиваю на своей просьбе, - напомнил я.

- Не узнаю вас, Груздев. - Семенов одарил меня ледяной улыбкой. - Вы бываете более точны в выражении своих мыслей. Разве на просьбе можно настаивать?

В другое время я бы с ним поспорил о терминах, но мне не хотелось давать ему передышки.

- Так каково же ваше мнение, Сергей Николаевич?

- Я думаю над предложением Гаранина.

- Значит, оно для вас было неожиданным?

- Вы намекаете на то, что мы сговорились? - с упреком спросил Гаранин.

- Намекает, Андрей, намекает. - Семенов пронзительно взглянул на меня, но я глаз не отвел, пусть думает, что хочет. - Мог бы вам не ответить, Груздев, но все-таки отвечу: абсолютно неожиданным. Это имеет для вас значение?

- В общем да, - подтвердил я. - Не хочется, знаете ли, ощущать себя… винтиком.

- Точно, - буркнул Веня. Он хотел было сказать еще что-то, но Бармин предупреждающе сжал его руку.

- Люди ждут твоего решения, Николаич, - хмуро сказал Скориков.

Семенов встал и прошелся по кают-компании. Все молча провожали его глазами.

- Андрей Иваныч прав. От самолета нужно отказаться.

- Но почему? - простонал Пухов. - Это же, извините, чудовищно! В Арктике мы раньше и не видывали, чтобы самолеты летали парами. Я могу привести сто примеров, когда нас выручали именно отдельные самолеты!

- Действительно, это так, - согласился Гаранин. - Может быть, именно поэтому, Евгений Павлович, мы потеряли Амундсена и Леваневского с товарищами.

- А когда Перов спасал бельгийцев, - не сдавался Пухов, - он тоже летел в одиночку. И не полторы, а тысячи три километров! И, напомню, ничего с ним не случилось!

Назад Дальше