- Пример не совсем удачный. - Гаранин покачал головой. - Бельгийские полярники погибали, по расчетам у них кончилось продовольствие, их обязательно нужно было спасать.
- К тому же в Мирном был еще один самолет. - Семенов перестал ходить, сел на место, и по выражению его лица мне стало ясно, что решение он уже принял. - Перов знал, что тыл его обеспечен. Теперь же ситуация иная. Случись авария - и Белову не поможет никто: ни бог, ни царь и не герой. Имеем ли мы право позволить летчикам рисковать жизнью? Это единственный вопрос, на который следует дать ответ.
- Дело ясное, - легко согласился Дугин. - Не имеем - и точка.
До сегодняшнего дня я Дугина не любил. Отныне я стал его ненавидеть. Совершенно не выношу людей, которые превращаются во второе "я" сильного.
- Это жестоко. - Голос Пухова задрожал, и мне стало его жалко. - Веня прав, мы для вас люди второго сорта.
- Жестоко?! - Веня рывком освободился от Бармина. - Не жестоко, а чушь собачья! Какого черта я должен торчать в этом склепе еще целый год? Дудки! Лететь, видишь ли, одному самолету опасно! За эту опасность они хорошие деньги получают!
- Но ведь действительно опасно, - тихо сказал Гаранин. - Подумай об этом, Веня.
- А я что - не думаю? Думаю, Андрей Иваныч, да так, что голова пухнет!
- Тоже мне мыслитель! - фыркнул Дугин. - Полным-полна кают-компания воплей и визга. Таких только попроси какую-нибудь жертву принести… А если они побьются - спокойно спать будешь, мыслитель?
- Жертву?! - Веня вошел в раж, затряс кулаками. - Геройство тебе нужно, сукин кот? Как с дизелями на Востоке… когда чуть не откинули копыта? Сколько раз геройством чью-то дурь затыкали! Где-нибудь стройка идет, а люди зимуют в палатках - стальные ребята! - и все потому, что какие-то остолопы домиков вовремя не завезли! Так, братва? Вот я и спрашиваю: какого черта я должен "ур-ря!" кричать и вторую зимовку геройствовать из-за какого-то дяди, который не дал запасных лопастей для вертолета? У меня годы считанные, может, у кого они лишние, а у меня нет…
Веня махнул рукой и затих. На этот раз всеобщее сочувствие было на его стороне, я даже мысленно ему зааплодировал.
- А знаешь, Веня, ты вообще-то прав, - вдруг сказал Гаранин, и все, даже сам Веня, растерялись. - Любим мы свои недоделки громкими словами маскировать… Взяли, ребята, еще разок, эх, дубинушка, ухнем… Здесь ты прав, Веня. Только не ты один, друг мой, время считаешь. Ты вот на годы, а…
Гаранин осекся, ему стало мучительно неловко за недосказанный аргумент, который мы могли воспринять как "удар ниже пояса". Всем стало не по себе.
- Можно мне? - спросил Бармин. Я-то удивлялся, чего это он молчит, хотя главный козырь был у него на руках. Видимо, док просто созревал.
- Говори, - кивнул Семенов.
И снова стало тихо. Бармин менялся в лице; наверное, ему трудно было говорить то, что он собирался сказать. Семенов хмуро и выжидательно смотрел на него, он-то понимал, что Бармин не какой-нибудь Дугин и слова его для ребят много весят.
- Твои, Николаич, и Андрея Иваныча аргументы убедили меня лишь наполовину.
- На какую половину?
- На ту, которую пролетит ЛИ-2.
- Говори без шарад.
- Постараюсь. Половину пути, от Молодежной до Лазарева, летчики будут рисковать своей жизнью одни. Однако на обратном пути этот риск с ними разделим мы.
- Это все?
- Нет, не все. Предлагаю, Николаич, играть в открытую игру, обе стороны должны иметь равные шансы. В истории с бельгийцами Перов пошел на риск потому, что люди погибали. У нас же, ты считаешь, ситуация иная: и крыша есть над головой и голод не грозит. Так?
- Продолжай.
- Однако, - я ни разу не видел Бармина таким серьезным, совсем другое лицо, - Белов не знает, насколько плохи наши дела. Он должен об этом узнать, и тогда он сам, без наших подсказок, решит, имеет ли право на риск!
- Узнать - о чем? - спросил затуманившись Семенов, хотя мог бы об этом не спрашивать.
- О том, что на станции есть… человек, нуждающийся в срочной эвакуации!
- Кого ты имеешь в виду, Саша? - спокойно спросил Гаранин. - Если меня, то зря. Мне уже значительно лучше.
- У меня осталось шесть ампул пенициллина, Андрей Иваныч! - горячо возразил Бармин. - У меня нет рентгеновского аппарата, даже горчичники, обыкновенные горчичники на исходе. Я не умею хроническое воспаление легких лечить заклинаниями!
- Ну и наговорил ты, Саша. - Гаранин укоризненно улыбнулся. - Мой кашель вот-вот пройдет, уверяю тебя.
- Настаиваю - и категорически - на срочной эвакуации. - Бармин бросил на Семенова красноречивый взгляд. Что ж, доктор сыграл в открытую, если и такой козырь будет побит, то других уже больше не будет. Семенов заметно побледнел и отвел глаза. Не хотел бы я в этот момент оказаться в его шкуре!
- Так на Молодежной ведь есть еще две "Аннушки"! - спохватился Скориков. - Они-то могут подстраховать Белова, Николаич!
Семенов покачал головой.
- На полторы тысячи километров без промежуточных баз "Аннушки" не полетят, Димдимыч…
- Знаете что, Андрей Иваныч, - с жаром выпалил Веня. - Мы вас понимаем, а вы нас поймите. Давайте голосовать!
- Ну и фрукт, - ухмыльнулся Дугин, - будто только-только вылупился из яйца. Ты еще жребий на спичках предложил бы!
- Давай, давай, - поощрил Веня, - зарабатывай характеристику: "Начальству предан, любит зимовать по два года подряд!"
- Вот люди, - вздохнул Горемыкин, - тут такое дело, а они лаются…
- Док правильно изложил, - подал голос Скориков, - на обратном пути в самолете и мы будем…
- Чтобы он состоялся, этот обратный путь, нужно еще благополучно до нас долететь, - напомнил Гаранин. - Но против голосования, Сергей, я бы не возражал.
- Новгородское вече? - усмехнулся Семенов.
Мне показалось, однако, что в глубине души он рад этому нежданно подвернувшемуся шансу. Наша взаимная неприязнь не мешает мне быть по возможности объективным, и я уверен, что тревога за судьбу летчиков терзала его и до напоминания Гаранина. Но бьюсь об заклад, что у Семенова язык бы не повернулся приговорить тяжело больного друга - а Гаранин, как мы знали, был для Семенова больше, чем просто друг, - ко второй зимовке. Но теперь он был связан по рукам и ногам, ибо что-что, а полярную этику Семенов чтил и соблюдал педантично и свято. Щепетильная ситуация, интересно, как он из нее вывернется.
- А почему бы и нет? - с вызовом спросил я. - В Древнем Новгороде, кстати говоря, глас народа был воистину гласом божьим. Новгородцы даже могли сменить князя, если он, как вы любите выражаться, вылезал из оглобель.
- "Черная метка", как в "Острове сокровищ", - и дуй на все четыре стороны! - развеселился Веня, вдохновленный поддержкой своего предложения.
- Что ж, будем голосовать, - согласился Семенов. - Все высказались? Начнем по часовой стрелке.
- Младшенькая у меня… - как бы думая вслух, пробормотал Нетудыхата.
- "Младшенькая, младшенькая…" - передразнил его Дугин. - Затараторил, как попугай!
- А ты не перебивай, дай человеку сказать! - сердито пискнул Горемыкин, и опять никто не улыбнулся, хотя забавное несоответствие между грузной фигурой и фальцетом повара обычно нас веселило.
Наступила тишина. Я быстро прикинул шансы: скорее всего пять на пять, все решит один голос. Моя догадка - голос Нетудыхаты! Эх, будь я гипнотизер! Ваня, дружище, думай о младшенькой и больше ни о чем, слышишь меня?
Семенов положил перед собой блокнот и карандаш.
- Приступим. Гаранин?
- Зимовка.
- Присоединяюсь. Бармин?
- Самолет!
- Дугин?
- Конечно, зимовка, Николаич.
- Пухов?
- Я… понимаете… Мне нужно вернуться домой! Обязательно, очень нужно…
- Да рожай уж, - насмешливо процедил Дугин.
- А вы не грубите, - оборвал его Гаранин. - Пухов вам почти что в отцы годится.
- Я за эвакуацию по воздуху! - торжественно сказал Пухов и вытер вспотевшую лысину.
- Хорошо. - Семенов сделал пометку. - Томилин?
- С тобой, Николаич…
- Филатов?
- Я уже сказал, - буркнул Веня.
- Определеннее!
- Самолет.
- Горемыкин?
Горемыкин развел руками.
- Прикинул я здесь, голодать не будем. Зиманем, что ли?
- Нетудыхата?
- Дак я что? - Нетудыхата покосился на Пухова и Веню, виновато крякнул. - Конечно, младшенькая у школу идет и все такое, так раз надо… Прозимуем, Николаич, я ж понимаю…
- Скориков?
- Самолет.
- Груздев?
- Мой голос не имеет значения.
- И все-таки?
- Я думаю, что вся эта сцена была довольно бессмысленной.
- Вы ставите под сомнение результат голосования? - с угрозой произнес Семенов.
- Ну, зачем же сразу вешать на меня ярлык… Раз позиция начальника определилась в самом начале, заранее можно было сказать, что большинство его поддержит. Мы, знаете, к этому же приучены. К доктору вы не прислушались…
- Дискуссия уже окончена. В какую же колонку внести ваш голос?
- А ни в какую. - Я решил доставить себе это маленькое удовольствие. - Считайте мой бюллетень недействительным.
- Вы всегда очень оригинальны, Груздев. - Семенов захлопнул блокнот. - Итого: шесть против четырех при одном воздержавшемся. Костя, свяжись с Молодежной, срочно. Скориков, бланк.
Семенов склонился над столом и начал набрасывать текст. Все сидели опустошенные, говорить ни о чем не хотелось. Пухов неожиданно всхлипнул и стал прокашливаться, стыдливо оглядываясь. Бармин встал и пошел в спальню, его никто не остановил. Семенов бросил карандаш и попросил внимания.
- Радиограмма пойдет такая:
"В связи с тем, что перелет из Молодежной на Лазарев на одном самолете связан с большим риском для жизни экипажа, коллектив отзимовавшей станции Новолазаревская принял решение отказаться от эвакуации по воздуху и готов остаться на вторую зимовку.
По поручению коллектива начальник станции Семенов".
Никто не сказал ни слова. Из радиорубки доносилась морзянка.
- Скориков, в эфир! - приказал Семенов. - А теперь, друзья, поговорим о том, как будем жить дальше…
БАРМИН
Я оделся и через люк выбрался на свежий воздух. Морозец стоял с ветерком, на ледник опустились сумерки, и пойти куда глаза глядят я не осмелился: в темноте угодишь в трещину и будешь аукать до конца жизни. Вот где было гулять одно удовольствие, так это на Новолазаревской. Благодатнейший в Антарктиде уголок! Солнце, воздух, микроклимат - как на горном курорте. Хорошая станция Новолазаревская, лучшей нет на всем материке. Жаль, что туда нам уже не вернуться: наступает полярная ночь, а дорога адова, не ней и средь бела дня пройдешь - сто раз маму вспоминать будешь…
Проваливаясь поверх унтов в снег, я добрел до барьера, очистил от смерзшегося снега деревянную макушку мертвяка - тумбы для швартовых, присел и стал смотреть в море.
Солнце уже почти спряталось за горизонтом, оставив вместо себя красно-желтый отблеск расплавленного металла, и море, свинцово-черное под моими ногами, полыхало вдали. Ослепительно белая, с голубыми изломами днем, темнела громада севшего на мель айсберга. Когда на него падал преломленный луч солнца, возникала полная иллюзия электрического огня. Неделю назад Веня скатился по лестнице и ворвался в кают-компанию с радостным воплем: "Братцы, "Обь"! Николаич, где моя бутылка?"
Металл будто остывал, от солнца осталась узкая багряная полоса. Пройдет еще немного времени, на Антарктиду опустится тьма, и мы снова начнем считать дни; двадцать второго июня, в полярный праздник, шумно отметим равноденствие и понемногу начнем пробуждаться от зимней спячки. Так было всегда, на всех зимовках, но впервые эта мысль наполнила душу черной тоской.
Море штормило, с трудом различимые в темноте волны били внизу о ледяной барьер. Мне вдруг стало страшно. Я ненавижу тоску, против нее восстает все мое существо. Я крепок и здоров, я люблю жизнь, а в тоске есть безнадежность, неосознанное примирение со смертью; тоска - мрачный провал в сознании, из которого, кажется, нет выхода. Такого состояния я никогда не испытывал, лишь угадывал его у других - у безнадежно больных, например, которые покорно ждали конца. Я тут же начал себя уверять, что на душе моей не тоска, а обыкновенная грусть. Это не самообман, я ведь проходил курс психотерапии, не раз применял ее на практике и знаю, какие поразительные результаты она дает.
Грусть - совсем другое дело, право на нее имеет каждый, если даже он такой хронический оптимист и сангвиник, каким считают меня друзья; грусть - это невозможность сегодня того, что станет возможным завтра, в ней есть надежда и мечта.
Я встал, сложил ладони рупором и во всю мощь легких заорал, обращаясь к последнему уходящему лучу:
- Э-э-эй! Передай привет Нине и Сашеньке! Э-э-эй!
Я тихо, расслабленно грустил, не сопротивляясь наплыву эмоций и воспоминаний, и чувствовал, что еще немножко - и захочется сладко, по-девичьи плакать.
И хватит. Груздев как-то заметил, что в сентиментальности есть женское начало, нельзя позволять ей превращать мужчину в теленка. Афоризм не безусловный, но с его помощью я убедил себя, что полчаса одиночества нужны мне не для того, чтобы разнюниться на свежем воздухе, а для того, чтобы привести в порядок свои мысли.
И тогда я начал думать о том, что наступает моя пятая и самая тяжелая зимовка. Я еще не полностью знал, почему самая тяжелая, и теперь хотел бы это понять.
Чтобы сузить поле для размышлений, я трезво и холодно-рассудочно отбросил мысли о доме: они могут только увести в сторону, сбить с толку. Оставим для дома ночь и сновидения, в остальное время суток о доме можно мечтать только вслух, вместе со всеми, иначе "сдвиг по фазе", тоска…
А самой тяжелой, решил я, эта зимовка будет потому, что люди остались без дела. Ничего нет страшнее для человека, чем вдруг осознать полную свою ненужность. Никаких приборов у нас нет, никакой научной программы. Все, что от нас требуется, - это поддерживать свое биологическое существование. Когда год спустя нас спросят, что мы делали на станции Лазарев, каждый из нас может ответить словами аббата Сийеса: "Я оставался жив".
Каждый?!
Я ощутимо почувствовал, что у меня в груди есть сердце. Было время, когда я этого не замечал и не то что гордился, но радовался своему здоровью. В последнюю зимовку на Востоке я открыл, что моя сердечная мышца сделана из такой же плоти, как у всех других, и в честь этого открытия впервые попробовал на вкус валидол.
Каждый? Дорого бы я дал за то, чтобы на этот вопрос мог ответить каждый. Теперь я понял, почему эта зимовка будет для меня самой тяжелой: потому что я буду бессилен наблюдать, как угасает Гаранин. Я ничем не смогу облегчить его страданий, ничем! Если у него хроническое воспаление легких, нужен хороший санаторий, если рак - немедленная операция. В обоих случаях я совершенно беспомощен.
Сколько угодно могу проклинать себя за то, что не сумел убедить Гаранина, Семенова и ребят. Верно сказал Груздев: вся та сцена была довольно бессмысленной, и правильно, очень умно, что не надеялся на голосование. Однако сути дела он не понял. В жизни случается, что видишь не одну, а две правды, когда вроде бы обе стороны правы. Ну, а сегодня? За одну правду могут заплатить жизнью летчики, за другую - Андрей Гаранин. Пять человек - и один, вот и вся арифметика.
Суть дела и скрывалась в этой арифметике: пять жизней и одна. Не мог Андрей Гаранин, оставаясь самим собой, считать иначе. И Николаич - я не слепой, видел, что душа его криком кричала, - не мог пойти против Полярного закона.
Как полярник я их понимаю, как врач - не могу!
Я встрепенулся, тусклая тень надежды: а вдруг ошибаюсь? Хирург я, говорят, на уровне, а терапевт - посредственный. Нет, в одном из двух предполагаемых диагнозов сомнения быть не может. А если я ошибаюсь в ином - в исходе? Ведь немногим более года назад я не сомневался, что вот-вот потеряю Николаича. И ошибся!
Да, тогда я, слава богу, ошибся. И история этой ошибки стоит того, чтобы о ней вспомнить.
Во время перехода из Ленинграда в Антарктиду новолазаревцам отдохнуть по-настоящему не удалось. Нам предстояло открыть станцию, на берегу мы сделать ничего не успели, и работы было невпроворот. Мы целыми днями таскали из трюмов доски и деревоплиту, сколачивали балки на тягачах. Ребята, конечно, ворчали, очень хотелось беззаботно позагорать и вкусить других радостей морского путешествия, но что поделаешь, если сам начальник станции с утра до ночи вкалывает как одержимый. Я привык к тому, что работает Николаич с веселой охотой, неутомимо, и был тревожно удивлен, когда увидел, что он стал быстро уставать. Я начал за ним следить: дышал он тяжелее обычного, обливался потом от нагрузки, какой раньше бы и не заметил, а в глазах появилась какая-то незнакомая болезненная мрачность. С ним явно что-то происходило. Зная его щепетильность, я для начала затеял осторожный разговор - вокруг да около. Николаич меня оборвал - резче и грубее, чем мог бы ответить другу; Гаранин, его сосед по каюте, на мои вопросы пожимал плечами, удивлялся моей мнительности и заверял, что у Николаича просто пустячное недомогание. Андрей Иваныч принадлежал к тем людям, которые совершенно не умеют врать: любая ложь, даже "во спасение", заставляет их мучительно краснеть и отводить глаза. Так он держал себя и со мной, это больше, чем что-либо, усилило мои подозрения. Чтобы не высказывать их в открытую, я придумал всеобщий профилактический осмотр, но Николаич просто на него не явился. Я мог бы доложить об этом начальнику экспедиции, но, к стыду своему, не решился. Не такой человек Семенов, подумал я, чтобы скрывать от друга что-то серьезное; наверное, просто не успел как следует отдохнуть перед рейсом или - тоже вполне возможно - скверную радиограмму из дома получил, а уж я-то хорошо знал, что такая радиограмма может вывести человека из строя куда основательнее, чем вирусный грипп.
Но когда мы распрощались с "Обью" и совершили санно-гусеничный переход к Новолазаревской, я горько пожалел о своей нерешительности. Николаич худел на глазах. Его скуластое, туго обтянутое обветренной кожей лицо резко осунулось и поражало своей бледностью, он ел через силу и явно терял аппетит. Лучше поздно, чем никогда, - и я стал требовать осмотра, настаивать на том, чтобы Николаич прекратил работу и лег в постель, но добился лишь того, что он отчитал меня, как мальчишку, и начал избегать. Андрей Иваныч, безусловно, что-то знал, но откровенно отмалчивался.
Это был, наверное, худший месяц в моей жизни. Я чувствовал себя униженным и беспомощным, весь извелся от тревоги; я ведь не только был врачом, я любил Николаича, только по его настойчивой просьбе пошел на очередную зимовку - и потерял его дружбу. Он не улыбался моим шуткам, не приглашал на традиционный вечерний чай, избегал вступать в разговоры - словом, вел себя так, будто узнал обо мне что-то очень плохое. Мне даже порой казалось, что он стал меня ненавидеть, как врага, - это меня!