Кремль - Иван Наживин 12 стр.


Татары ясно чувствовали перелом в настроениях московских, и хотя и подбоченивались, но дух у них все же упал: кто знает, выйдешь ли живьем из этого осиного гнезда? Много уже татарских голов слетело по городам на Руси в последнее время. Народ становился все нетерпеливее и нетерпеливее и как будто сам уже толкал великого государя на решительные действия.

Князь Василий Патрикеев явился на ордынское подворье всего через несколько дней – раньше послов торжественно встречали за Москвой – с обычным приветствием. Он пренебрежительно – это умел он как никто – поздравил послов с благополучным прибытием и стал говорить о совершенно посторонних вещах.

– Но… – широко открыл на него глаза глава посольства, старый, жирный татарин с висячими усами. – Но мы не для этих разговоров приехали сюда. Нам надо скорее видеть великого князя: великий хан очень на него гневается.

– Теперь никак нельзя… – небрежно сказал князь Василий. – У великого государя как раз пируют послы от хана Менгли-Гирея…

Татар перекосило: если у них в борьбе с Москвой был естественным союзником литовский Казимир, то Москва дружила крепко с крымским ханом Менгли-Гиреем.

– Великий хан разгневается на такие ваши слова, – побледнев от злости, сказал посол. – Твоя голова молода, и лучше бы тебе поберечь ее про старые годы…

– Ну, хан далеко, авось не достанет… – отвечал князь Василий, глядя через окно на пестрые толпы работного люда, воздвигавшего стены Кремля. – Мы дадим тебе знать, когда великий государь соизволит принять тебя. А пока прощенья просим…

Татары просто ушам своим не верили…

И началась московская посольская волокита, обычная для всех послов, но совершенно непривычная для татар. В тот же день они проведали, что никакого посольства от Менгли-Гирея в Москве не было, и вот тем не менее день шел за днем, а великому государю все было недосуг выслушать их: то то, то другое. Татары скрежетали зубами, но сделать ничего не могли. И наконец пришло из Кремля слово:

– Великий государь жалует послов ордынских, велит им предстать пред свои светлые очи…

Послы, заряженные гневом, поехали в Кремль. Снова пестрые стаи собак, под смех жителей, дружно напали на них в тучах золотой весенней пыли. Снова ухмылялись и показывали им с кремлевских стен свиное ухо работные люди. И когда посольство скрылось в хоромах государевых, все затаило дыхание: все чувствовали, что вот сейчас произойдет что-то решительное и страшное… Каменщики бросили кладку, сходились кучками, смотрели в сторону палат государевых, и надсмотрщики не подгоняли их.

Иван, весь в тяжелой парче и золоте, неподвижно сидел на троне. Глаза его горели. По бокам его не дышали рынды. Все, что было в Москве сановитого, в пышных тяжелых нарядах недвижно стояло и сидело в блещущем покое. С медлительной важностью вошли послы и склонились пред прекрасно-грозным в неподвижности своей великим государем московским. В воздухе была гроза. Нечем было дышать. Лица были бледны, и горели глаза. И, пренебрегая всеми издавна выработанными правилами обхождения, Иван поднял на послов свои страшные очи.

– Мы слышали, – сказал он, – что вы, приехавши от великого хана на Москву, допустили неподобающие послам речи, указывать нам вздумали, как и когда нам принять вас… Мы хотели было даже и совсем не допускать тебя за это перед очи наши и послать в Орду наше посольство, дабы хан прислал к нам людей, знающих вежество, да отдумали: ты свое дело изложи перед нами, а потом мы все же с хана потребуем, чтобы он за своих послов перед нами, великим государем, повинился бы…

Татары переглядывались: никогда еще ничего подобного не слыхали уши татарские на Москве! Иван, весь белый, палил их своими страшными глазами.

– Великий хан прогневался на тебя, государь… – дрожащим голосом проговорил старший из послов, вручая великому государю басму, символ ханского повеления, и грамоту. – Ты в Орду и глаз не кажешь, дани не высылаешь, а когда мы от имени великого хана явились к тебе, ты вот нам еще словно и выговор делаешь… Ты данник и слуга великого хана, и ежели ты забыл старые порядки, которые установлены Ордой на Москве, так великий хан пришлет свою рать, чтобы тебе их напомнить… Твой…

Он оборвал себя и отшатнулся: весь белый, с бешеными глазами, Иван быстро встал во весь рост, исковеркал в ярости басму, швырнул ее на пол, наступил на нее ногой и, изорвав в клочья ханскую грамоту, бросил и ее на ступени трона и плюнул на обрывки.

– Видели, собаки? – прогремел он над помертвевшими татарами. – Так поезжайте домой и передайте хану, что вы здесь видели, и скажите, что если он посмеет явиться в Русскую землю, то и ему, свинье дикой, будет то же…

Все окаменело. По рядам золотых вельмож пробежал ветер ужаса и восторга. А над пораженной толпой с поднятой вверх рукой, с белым, искаженным страстью, красивым, как никогда, ликом точно изваяние стоял великий государь московский и всея Руси…

– Вон!.. – прогремел он. – И чтобы Ахмат твой не смел больше посылать ко мне никого…

Татары не помнили, как они и к коням своим выкатились. Широкими шагами, никого и ничего не видя, великий государь ушел в свои покои. Бояре, точно от сна пробудившись, обменивались молчаливыми взглядами, в которых стояли и ужас, и восторг. И понемногу зашумели их золотые ряды.

– Ну и дела!.. Господи, помилуй…

– Да ты подумай: ведь осторожнее великого государя в делах государских на Руси никого еще не было! И вдруг…

– Ну, слава Тебе, Боже наш, спасена матушка-Русь!.. – всхлипнул голос.

То плакал Берсень. Теперь ему было совершенно все равно, как обернется дело со старым боярством, теперь он думал только о Руси. Уютный дьяк Бородатый боялся только одного: как бы не забыть чего из того, что он только что тут видел и слышал. Вместе с дружком своим дьяком Васильем Мамыровым они вели летопись, и не сохранить великого дня сего для потомства во всех его подробностях было бы грехом великим…

– Ох, как-то еще оно все обернется!.. – вздохнул кто-то. – Как бы не выпала нам неволя еще грузчая той, которую пока несли…

Но сомневающимся не давали говорить.

– Брось!.. Помни деда его!.. – кричали со всех сторон с горящими глазами. – Никто за ним не пошел, а что он на поле-то Куликовом наделал? Только потому и сильны они, что мы боимся их… Хвала великому государю – за такого и голову сложить хоть сейчас можно!..

– Вот это так!.. – кивнул тяжелой головой своей князь Семен, в глазах которого стояли слезы. – Вот когда сказать можно: "Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему…"

Точно чудом каким из палат великого князя весть о приеме послов татарских мигом разнеслась сперва по Кремлю, по стенам, по торгу на площади, а потом и по всем посадам московским. Какой-то попишка похабный с дрянной бороденкой и редкими зубами, стоявший около Фроловских ворот, насмешливо поглядел вслед скачущим татарам.

– Тщима руками отхождаху [21] , – ернически подмигнул он и плюнул вслед поганым.

И как ни велик был страх перед вековыми угнетателями, над Москвой точно вдруг великий праздник засиял… К вечеру большая толпа москвитян ринулась было громить ордынское подворье, но отряд конных загородил ей путь. Но все же некоторых татар изловили и прикончили…

– Пес с ними!.. – сказал Иван, когда ему донесли об этом. – Пусть только одного оставят, чтобы было кому весть в Орду подать…

Иван втайне сам на себя дивился: хитрый, осторожный, он так дела вести не любил. Но иначе теперь он поступить не мог: в нем вдруг во весь рост встала вся Русь… Он неимоверно вырос, супротивники его опустили головы, и долго в душах бояр, и ему преданных, и ковавших против него крамолы, стояло страшное и восхитительное видение: золотой трон, на ступенях его поруганная басма и белые клочья порванной грамоты, вкруг смятенные послы ханские и золотая толпа державцев государства Московского, а над всем этим в тяжелой золотой одежде, в шапке Мономаха, в бармах страшная фигура великого государя с белым, вдохновенным лицом и палящими глазами…

Долго не спала Москва в эту ночь. Точно громы весенние над ней перекатывались: и страшно, и весело. Это был день исключительной красоты, когда даже в грубых сердцах зажигаются праздничные огни, один из тех дней, которые народами помнятся века. Горячее и моложе забились на Руси сердца, и стало слышнее, дороже то, что раньше иногда забывалось, иногда пренебрегалось: Русь, Родина, Мать. Даже Софья, нелюбимая, хитрая, надменная, неприятно огромная, и та теперь стала представляться иной: "Ай да грекиня!.. Ну и голова…" На Ивана же и глаз поднять не смели: от него точно сияние величества исходило… И никогда не работали так на стенах кремлевских работные люди, Русь…

Вскоре прилетел на Русь слух: взбешенный хан Ахмат поднял на Москву огромные силы. У всех точно крылья выросли: авось на этот раз развяжет Господь народ свой окончательно. И тотчас же прилетела и другая весть: дружок великого государя, хан крымский Менгли-Гирей, в бешеном топоте своих конников, в лязге кривых сабель, в огне и дыму пожаров буйной лавиной вторгся в пределы Литвы, и союзник Золотой Орды, Казимир, был вторжением этим скован по рукам и по ногам. Мало того, ногаи, враги Золотой Орды, кочевавшие в предгорьях Кавказа, бросились на улусы Ахмата с юга, а с севера, Волгой, туда же поспешал другой враг Ахмата, брат Менгли-Гирея и союзник Москвы, казанский хан Нордулат, к полкам которого присоединился и воевода звенигородский Ноздреватый со своей ратью…

Москва горячо шумела приготовлениями бранными. Мелкие князья со всех сторон спешили к ней со своими полками. Вся рознь затихла, и на кровавый пир вся северная Русь готовилась, как на светлый праздник. И никогда не было так остро обидно, что юго-западная Русь в чужих руках. Но у всех крепла надежда: будет вместе и она!

Настал и торжественный день выступления в поход на Оку, или, как тогда говорили, "на берег". Ко всеобщему изумлению, Иван Молодой не только не стонал и не охал, но, наоборот, показал большую расторопность.

– Я говорил, что он личину носит… – сказал князь Семен. – Он хитростью-то, может, и саму Софью за пояс заткнет. У него какая-то своя думка есть… Азият!

Во главе рати, которая пошла на Серпухов, стал Иван Молодой. Другие полки, которые должны были занять все переправы через Оку вплоть до Угры, повели именитые бояре. А 23 июля, оставив "ведать Москву" князей М.А. Можайского и Ивана Юрьевича Патрикеева, во главе блестящей свиты направился к Коломне и сам великий государь…

С ним ехал и князь Патрикеев-младший. И когда проезжали все мимо хором Данилы Холмского, к Фроловским воротам, князь Василий поднял глаза на высокий терем и вдруг вздрогнул: из окна светлицы, сжав не то в испуге, не то в восторге белые руки на груди, смотрела на него Стеша… Его ослепило и потрясло восторженное выражение милого лица, и голубые глаза в одно мгновение сказали ему такую правду, от которой испуганно и блаженно закружилась голова…

XVIII. Иоанн III

Затаив дыхание, Москва, а с нею и вся Русь каждый день ждали с берегов Оки известий о победе: других известий быть не могло. Кроме того, о поражении нельзя было думать и потому, что слишком страшна была эта мысль. Но если не думали о такой возможности москвитяне, то думал Иван. Объезжая со своими воеводами русские полки вдоль берега Оки, он смотрел на стан татарский, занявший другой берег, и взвешивал его силы. Ставка в игре была огромна. В случае беды Русь могла потерять все, чего она достигла за последние годы, и превратиться в простой да еще и разоренный улус хана Ахмата. Умный Иван видел слишком много, слишком далеко, слишком сложно и потому колебался: наверное, знают, что делать, только очень ограниченные люди. Хотя в полках своих он явно чувствовал нетерпение ударить на врага, ясно слышал ропот воевод и даже отцов духовных, призывавших его скорее "постоять за дом Пресвятыя Богородицы", он медлил, откладывал, выжидал: то, что татары не решаются нападать на него, было для него весьма знаменательно… Но страшила необъятность татарского стана.

И неотступно гудели ему в уши трутни придворные, "богатые сребролюбцы, брюхатые предатели", как называет их летопись, которые твердили ему одно: "Не становись на бой, великий государь, лучше беги…" Они, конечно, не отстали бы.

– Тц!.. – цокнул языком дружок его Даньяр с неудовольствием. – Шибка многа думашь… Надо сабля тащил и айда… Вели мне с моим конником плавь речку ходить. Я ударил первый, а вы спешил за мной. А?

– Погоди, погоди, Даньяр… – успокаивал его Иван. – Всему свое время.

Каракучуй только презрительно сопел: он не любил думать ни много, ни мало, а любил налететь, опрокинуть, погнать, завладеть…

И вдруг Москва, к великому ужасу своему, увидала Ивана с его боярами в своих стенах!.. Народ – он уже перебирался в Кремль, за стены – прямо взорвало. Нисколько не стесняясь, смельчаки кричали Ивану со всех сторон:

– Когда, государь, ты княжишь над нами в мирное время, много нас в безлепице продаешь [22] , а сам теперь, разгневавши хана, выдаешь нас его татарам…

Иван молчал… Прежде всего он отправил свою Софью с детьми и свою казну государеву в Белозерск. Народ нахмурился, как грозовая туча. И не только в Москве, но и по всему пути Софьи народ шумел: вооруженная свита ее, "кровопийцы христианские", разоряла попутные места пуще татар. Старица Марфа, мать великого государя – она была дочерью князя Владимира Андреевича Серпуховского, героя Куликова поля, – осталась с народом в Москве. Ее превозносили до небес.

– Сразу русскую-то кровушку видно! – кричали москвитяне. – Та, римлянка-то, чуть гарью запахло, бежать, а матушка с нами вот пострадать хочет. Ишь, грецкое отродье: знать, своя-то шкура ближе!

Как громом поразило москвичей новое повеление Ивана: сжечь все московские посады. Было ясно, что великий государь татар боится и готовится к их нашествию на Москву. Посады запылали, но запылали и сердца москвитян: тяжко было от недавних надежд сразу перейти к такому позору…

– А-а, себя да своих ребят спасает, а нас врагам выдает!.. – кричал народ повсюду. – Так нечего было и гневить хана…

Душа Ивана замутилась, словно дымы московского пожара заволокли ее. Настроение Руси звало его на страшный подвиг, но воспоминание о том, что пережил народ за эти два века, тяготило его, как кошмар. Он звал и бояр, и высшее духовенство на совет, но ему в ответ смело кричали:

– Не о чем теперь совещаться!.. Биться надо…

Старенький епископ ростовский Вассиан, по прозванию Рыло, лютовал пуще всех.

– Ты не великий князь, ты – бегун!.. – весь трясясь, кричал старик. – Чего ты боишься? Смерти?.. Так разве ты бессмертен?.. Я дряхл, но дай мне полки твои, я пойду против поганых и паду, но не отвращу лица своего от супостатов… Стань крепко на брань противу окаянному оному мысленному волку поганому и бесермену Ахмату… Вся кровь, которую прольют тут, в Москве, татары, на твою голову падет, ты дашь в ней ответ Богу.

Вызванный на совет из стана на Оке, князь Данила Холмский прислал с своим сыном Андреем ответ:

– Волей от войска не иду…

Москва так вся и затрепетала от гордого отпора славного воеводы малодушному владыке. Но еще более запылала она, когда отозвался Иван Молодой с Оки:

– Лучше умру здесь, а отсюда не пойду!

– Ай да Молодой! – зло кричали москвичи. – А говорили: телепень, ни с чем пирог. Да он орел! Вот кого бы теперь на челе-то Руси иметь.

Иван в полном одиночестве, сгорая на костре своих страшных дум, молчал. Старица Марфа всячески настаивала, чтобы он хоть теперь примирился с братьями, которых он не пускал на глаза с самого разорения новгородского. Иван простил их, и они сейчас же подняли голову и зашушукались, не лучшее ли теперь время скинуть тяжкую опеку Москвы?

Было 3 октября. Иван снова поехал на берег Угры, за которой стояли главные силы татарские и которую отцы духовные уже прозвали "поясом Богородицы". У Ивана в голове стояло одно: раз Ахмат, придя с грозой, нападать не решается, значит, силы большой он за собой не чувствует. Это было самое главное.

Ахмат, не смея нападать на московскую рать, двигался со своей ордой на запад, к грани литовской. Надежда на помощь Казимира, однако, совершенно пропала: Менгли-Гирей громил русские окраины Литвы. Наступила уже суровая осень. Татары на походе обносились, часто, благодаря распутице, голодали, болели и не знали, что предпринять. В день приезда Ивана к войску, 8 октября, Ахмат приказал начать битву, стреляя через Угру из луков. Русские ответили пальбой из пищалей, а затем Фиораванти выехал на берег со своими пушками, и грохот их заставил татар отступить…

И вдруг Иван послал к хану послов – просить о мире. Вокруг все затряслось от негодования. Но он молчал: перебежчики с того берега говорили, что положение татар тяжкое. Князь Василий Патрикеев – он участвовал в унизительном посольстве к Ахмату – осторожно заметил Ивану, что полки ропщут. Иван сверкнул своими огневыми глазами.

– Баранье!.. – пробормотал он. – Положить на переправах половину рати всякий дурак может… Надо действовать не кулаком, а умом. Мне нужно татар-то изничтожить, а силу русскую сберечь: она еще понадобится.

Князь Василий посмотрел на великого государя и не сказал ничего: он понял, что есть дело улицы и есть дело, которое можно и должно делать вопреки улице. Он видел, как побелел Иван, когда посольство передало ему дерзкий ответ Ахмата:

– Пусть Иван придет сам, станет у моего стремени и молит о милости.

И все-таки молчал. Морозы нажимали. И вдруг – в стан московский явилось посольство Ахмата: пусть Москва отдаст только дань за последние девять лет, пусть вместо Ивана придет на поклон хотя сын его или даже кто-нибудь из воевод, и все Иван не дал послам никакого ответа: он понял, что это значит, и – ждал. Ахмат в бешенстве приказал своим полкам начать переправу через Оку, но татары наткнулись на огонь русских и отошли…

Москва, известившись о мирных переговорах, забурлила пламенным негодованием. Отцы духовные, с неистовым Вассианом Рыло во главе, совершенно забыв на этот раз, что задача Церкви есть устроение царства не земного, но небесного, говорили по церквам зажигательные проповеди, а Вассиан сочинил даже к великому государю послание, переполненное ссылками не только на Писание, но даже и на философа Демокрита, который, по словам владыки, весьма мудро учил, что князю надо иметь в делах ум, против неприятелей храбрость, а к своей дружине привет и любовь…

Угра покрылась льдом. По льду Ахмату наступать было много легче, но он не наступал. Иван, все более и более укрепляясь в правильности взятой им линии, но по-прежнему одинокий, повелел своим полкам стянуться к Боровску, чтобы, в случае переправы Ахмата, дать ему там, на равнине, решительный, всеми силами бой. Ахмат перепугался. Ему показалось, что русская рать предприняла какое-то обходное движение, и вдруг – бросился со всей своей ордой на Литву. Назад, в свои улусы, идти он не смел: там свирепствовал, с одной стороны, Нордулат с Ноздреватым, а с другой – ногаи. С истомленными и голодными полками своими Ахмат в отчаянии грабил и жег Литву, страну своего союзника и друга, а затем повернул к Дону. Но там его ждали ногаи: они разбили его расстроенную рать, убили его самого и забрали в полон его жен, детей и весь обоз.

С великим торжеством пошла русская рать к Москве, уничтожив страшного врага и не потеряв в битве ни единого воина.

Назад Дальше