Под неустанным напором неистового Геннадия мирно дремавшие на Москве епископы стали просыпаться: нельзя же, в самом деле, давать вратам адовым потрясать так Божию Церковь! Еретики всенародно ругались святыне, а москвитяне уже закатывали рукава, чтобы своротить им скулы во имя Господне. И потому Зосима вынужден был созвать новый собор.
Собор, опасаясь неудовольствия великого государя, опять отнесся к вольнодумцам довольно милостиво: он лишил виновных священников сана, предал их проклятию и положил заключить их в темницу.
В то время как в Москве заседал освященный собор, князь Василий был по поручению великого государя с посольством в Ревеле для переговоров с Божьими риторями. Они казнили двух русских купцов: одного за грех содомский они сварили живьем в котле, а другого за подделку денег сожгли на костре. В ответ на это Иван приказал схватить в Новгороде сорок девять немецких купцов и забрать все их товары, что, по его счету, составляло триста тысяч гульденов, а по счету немцев – миллион. Это сильно ударило по торговле Ганзы и по новгородской. Но спуску гордым соседям давать было нельзя, да и ущемить Новгород было недурно. Посольство возвращалось уже обратно и прибыло в Новгород, когда туда были отправлены из Москвы еретики.
Как ни обескровливал Иван вольный Новгород постоянными выселениями новгородцев на низ, старый город, бунтарь, когда пришел слух, что еретиков везут, зашумел. Геннадий выслал навстречу воинству сатанину своих людей за сорок верст от города.
И вот вдали среди снегов показалась длинная вереница саней, в которых хмуро зябли осужденные. Софияне встретили их издевками:
– Что, звездочетцы окаянные, достукались?.. Вылезайте-ка из саней – покатались, будя!..
Осужденных переодели в дрянную одежду, которую к тому же выворотили наизнанку, на головы им надели берестяные колпаки с мочальными кистями и соломенными венками вокруг. А по колпакам была в назидание всем пущена надпись: "Се есть воинство сатанино". Потом подвели им софияне дрянных одров, связали им назад руки и усадили на кляч лицом к хвосту. Шествие двинулось к городу. Первыми ехали те священники, Денис и Захар, которых великий государь сделал протопопами в кремлевских соборах. Отец Денис за время суда страшно исхудал, поседел, и глаза его недвижно смотрели в одну точку. Отец Захар, тоже исхудавший, держался бодро…
Весь Новгород высыпал встречать их к Московским воротам. Этого и хотел владыка, дабы, глядя на наказанных вольнодумцев, народ "уцеломудрился". Владычные люди, поджигая толпу, кричали:
– Се врази Божий, христианстии хульницы…
Но новгородцы хмурились, а некоторые и плакали. Князь Василий, тоже нахмурившись, глядел на все это издевательство. Он не разделял взглядов вольнодумцев, но теперь ему хотелось бы разделять их…
– Ну что, княже, скажешь? – раздался рядом с ним тихий голос.
Он оглянулся. То был боярин Григорий Тучин, исхудавший, потемневший, со скорбью в темных глазах. Он тайно последовал за еретиками из Москвы: кто знает, может, удастся как и помочь несчастным.
– А что же тут можно сказать? – сухо отвечал князь Василий, все более и более замыкавшийся от людей. – Не ты меня – так я тебя, должно быть, из этого человек не выйдет…
– Человек должен из этого выйти, ежели он человек… – тихо сказал маленький боярин.
– Не знаю… – отвечал князь Василий. – Не верится мне что-то… Что это ты?
Смуглое лицо Тучина вдруг исказилось, и из глаз побежали слезы: мимо них, нелепо качаясь в седле, проезжал в шутовском наряде своем какой-то попик с добрым, печальным лицом.
– Отец Григорий это, здешний священник, давний дружок мой… – сказал Тучин сквозь слезы. – Добрейшей души человек… А это, – опять содрогнулся он, увидев на следующей кляче Терентия, – тоже мой дружок; вступился по доброте душевной за нововеров, и сгребли заодно… Боже мой, боже мой!..
Кивнув головой князю, Тучин вместе с толпой устремился вслед за сатаниным воинством в город. И когда вытянулся весь поезд на старое Славно, на вечевую площадь с онемевшей башней, к отцу Денису, который ехал во главе, приблизился дьяк Пелгуй и, прикрывая от ветра восковую свечу, поднес ее к соломенному венку. Огонь сразу весело охватил солому и бересту. Отец Денис очнулся от своего столбняка и с криком рухнул головой в снег. Запылали колпаки и на других осужденных. Толпы народу, стиснув зубы, смотрели на это торжество Церкви Православной…
Еретиков с обгоревшими черными головами и сумасшедшими от боли глазами провезли мостом через замерзший Волхов, и все шествие скрылось на владычном дворе. Там, в сырых подвалах, уже было приготовлено для воинства сатанина место…
Владыка торжествовал победу. Но не долго. Софияне каждый день доносили ему, что в Новгороде продолжается великая пря о верах, что не унимаются новгородцы.
В Москве же злые еретики по-прежнему продолжали пользоваться благорасположением великого государя. Владыка пришел в отчаяние. Одно только утешало старика: скоро конец мира – и все эти козни сатанинские падут сами собой, еретики с их высокими покровителями пойдут в огонь вечный, где будет плач и скрежет зубовный, а ему, владыке, за его рвение в деле Божием будет уготовано место прохладное, место злачное, иде же и другие праведники упокояются…
– Гм… – кашлянул в руку дьяк Пелгуй. – А с отцом Денисом что-то словно неладно, владыко…
– Ну? – воззрился на него тот заплывшими глазками.
– Заговариваться стал… – сказал дьяк. – Словно бы умом зашелся…
– Так какое же тут диво? – усмехнулся владыка. – От Бога-то, брат, не уйдешь: Он тебе не Зосима…
И, взглянув в передний угол, на свои охотницкие, теплого, золотистого новгородского письма иконы, владыка истово перекрестился: он ясно видел, что Господь сражается на его стороне…
Вскоре отец Денис скончался в безумии, а за ним через короткое время последовал и отец Захар. Владыка испытывал глубокое удовлетворение.
– Вот он, вот он, перст-ат Божий!.. – назидательно-восторженно говорил он. – На, кажи Матушке Пречистой кукиша!.. Ты Ей, Владычице, кукиш, а Господь Батюшка тебя по загривку… И годно!..
И, явно ободряемый силою вышней, он взялся за очередное послание к Иосифу Волоколамскому, который в борьбе с воинством сатаниным проявлял тоже великое одушевление и смелость…
XXXII. Общий народ
От Новгорода по Московской уже почерневшей под оттепелями дороге шло четверо, все в сермягах домашней работы, в лапотках, с подожками. У троих за спиной были холщовые сумы, а у четвертого, со страшными красными глазами, потертая кожаная: видно, парень поболтаться любил-таки. Это был Митька. После нападения на поезд Стеши он, боясь, что проделки его раскроются, бежал из Москвы, составил себе небольшую шайку удалых добрых молодцев, пограбил малую толику по дорогам, а потом пришел в Новгород отдохнуть: человек столичный, он в лесах очень скучал. Потом он осмелел и решил податься на Москву, тем более что у него наклевывалось как будто новое дельце вокруг князя Василия да Стеши. Это, что она монахиня теперь, дело пустое… Митька все тосковал о княгине и в уме держал прежнее: князь Василию, благодетелю, при случае нож в бок, а княгинюшку поперек седла – и ходу в леса… Остальные трое были новгородские каменщики, которые, так как в разоренном Новгороде с делами стало тихо, шли впервые в Москву на кремлевские работы. Старший из них, костлявый мужик с черной бородой и большими сердитыми глазами, звался Василей Облом. Он был бобыль, работавший на земле знаменитого Хутынского монастыря, а теперь решивший попытать счастья в далекой Москве. Другой, маленький, широкий, с кудрявой седеющей бородой, был Игнат Блоха, тот самый, что помогал москвитянам вечевой колокол снимать, теперь беглый. У прежнего помещика жить было тяжко, сварлив и скуп был боярин, и Блоха хотел перейти к другому. По правилу нужно было сперва произвести с боярином расчет в пожилых и оброчных деньгах при свидетелях и при том помещике, к которому он переходил. Но скряга наделал на него такие начеты, что он рассчитаться не смог, а так как сквалыга осточертел ему, то он в минуту отчаяния бросил бабу с ребятами, скотину, все убогое хозяйство свое и ушел кормиться на чужу дальню сторонушку: ежели дело пойдет, и бабу с ребятами можно будет забрать. Третий был Никешка Ших, древолаз и охотник, сын большой и сильной крестьянской семьи, не поладивший с мачехой. Она внесла в дом всякие свары, а Никешка больше всего ценил на свете благодушество и любил песни, сказки, жития…
Митька пристал к ним уже на пути, но все они опасались его: бахвал мужичонка да и на язык больно зол. Но так как, по его словам, он Москву знал как свою ладонь, то попутчиком он был желательным: Москва, сказывают, хуже лесов новгородских – враз человек заплутаться может…
Смеркалось. Все притомились. Дорога была пустынна. С обеих сторон ее стояли темные стены старого леса. Митька крепко выругался.
– Мать честная, и что же это будет?.. Не под кустом же ночевать-то… Уж не завел ли нас нечистый не в путь куды?
Все испуганно огляделись. Нет, под ногами была торная Московская дорога… Но над черными лесами уже затеплилась в сумерках лампада большой вечерней звезды. В потемневшей чаще ельника чуть попискивали синички. Через дорогу свалил в овраг совсем свежий след матерого волка. Путники шли, наддавая все больше и больше… И вдруг справа мелькнул среди деревьев мутный огонек и послышался звонкий по лесу собачий лай. То был какой-то крошечный, в три избенки, починок.
– Ну, вот и слава Тебе, Господи!.. – сказал добродушно Блоха. – Вот и с ночлегом…
– Пустят ли еще? – недоверчиво возразил Митька, любивший противоречить и во всем видеть что-нибудь плохое.
– Что ты, парень? – удивился Блоха. – Окстись!.. Где это видано, чтобы странного человека ночевать не пустили?..
И он уверенно постучал у оконца:
– Эй, хозяин!..
Из оконца высунулась голова старухи в повойнике.
– Здорово, баушка… – ласково обратился к ней Блоха. – Не пустишь ли переночевать?..
– Ох, уж и не знаю как, кормилец… – жалостливо ответила та. – Родильница лежит у меня, дочка, только что опросталась… А мужик-то за попом погнал, за молитвой… Беспокойно вам, пожалуй, будет.
– Ну, что там разбирать!.. Не велики бояре… – сказал добродушно Блоха. – Мы как-нито в уголке пристроимся… А чуть светок, опять ходом на Москву…
– Ну, так идите, родимый… Ничего… Как-нито проспим…
Все гуськом пошли во двор, поднялись мостом в темные сени и перешагнули через высокий порог. В маленькой избенке было так дымно и духовито, что у них со свежего воздуха дух перехватило. В углу, справа, родильница лежала. Около нее на конце шеста задремала зыбка под жалким положком. За печкой копошились недавно появившиеся на свет Божий ягнята и удовлетворенно хрюкал поросенок. От этого зверья и шел тяжкий дух, настолько густой, что казалось, его можно резать ножом. Из-за стола в переднем углу, на котором лежало несколько сморщившихся жалких репок – лакомство деревенское, – недоверчиво смотрел на чужих дядей хорошенький чумазый мальчугашка с кудрявыми, нежно-золотистыми волосенками. От огромной печки шло тепло…
– Здорово, хозяюшки!.. – поздоровались прохожие с бабами. – Уж не взыщите, что потревожили. Будь потеплее, можно бы и под кустом ночевать, да ночи-то все еще студены…
– Ничего, ничего, разоблокайтесь… – слабым голосом сказала родильница, приятная бабочка с пылающим в жару лицом и блестящими, как звезды, глазами. – Да разуйтесь, посушитесь…
– Аль неможется? – ласково спросил Блоха, снимая сумку. – Ишь, как разгасилась вся…
– И то прихворнула после родов, родимый… – подперев подбородок рукой, жалостно сказала мать. – Трясовица, что ли, привязалась… Вот, может, поп молитву каку даст…
– А погодь, может, я и без попа вам пособлю… – сказал Блоха и стал рыться в своем мешочке. – У меня есть с собой на всякий случай… а, вот она…
Он вытащил из мешка какое-то тоненькое, почерневшее от старости и грязи рукописание.
– А чего это? – звенящим голосом спросила больная.
– А это "Сон Богородицы", касатка… – отвечал Блоха. – От всех напастей помогает…
– А чего ж ето в нем написано? – заинтересовались все.
– Прочитать-то я вам его не могу, неграмотный я… – сказал Блоха, садясь к столу, около которого дымила в светце смолистая лучина. – Ну да я по памяти его, почитай, весь знаю… Это дело умственное, родимка, святое… Мне один благодетель в Пскове его пожертвовал, как я при починке Домонтовой стены с лесов упал… А вот поносил я его на себе сколько-то время и поправился…
– Что ж в нем прописано-то?
По бородатому добродушному лицу Блохи разлилось умиление.
– А это, родимка, как раз Христос Батюшка с Божьей Матерью разговор держал… – сказал Блоха и особенным, напевным голосом начал: – "Ай Ты, Мати, Мати, Мария, – говорит, – Пречудная Дева, Пресвятая, где Ты ночесь ночевала, где ночь опочивала?" А Она Ему и отвечает: "Ночевала Я во граде Ерусалиме, на той горе, на Ертерпе, под святым под древом кипарисным. Мне не много спалось, много во сне виделось… Родила Я Себе, – говорит, – Сына, Сына Себе да Христе Боже, Я в реке Его да омывала, во святой Ердани восплескала; садилась Я, – говорит, – на крутой на бережок, во пелены Его да пеленала, в поясы Его да увивала, в пелены Его да камчатные, в поясы Его да шелковые… На той ли на святой на Ердани чуден крест да соружали, на кресте да главы прибивали…" А Христос Батюшка и говорит Ей: "Сон-де Твой, Матерь Божия, не ложен – буду Я на кресте распят…" И вот жиды Христа распинали, святую кровь Господню проливали, святую одежду Его раздирали, святое тело Его копьем протыкали… И вот спрашивает Его Божья Матерь: "На кого-де Ты Меня покидаешь?" А Он со креста Ей отвечает: "Покидаю Я Тебя на Ивана Богослова, на друга да на Христова – имей Ты Его вместо Сына, Сына Себе да Христе Боже…"
И долго напевно передавал Блоха чудеса из рукописания засаленного, и все слушали, не прерывая божественного и словом.
– Так-то вот, родимые… – заключил Блоха мокрым и дрожащим голосом. – И вот сказано: аще кто сей Богородичен сон спишет да в доме своем в чистоте содержать будет, то дом тот будет сохранен и помилован от лукавого и духа нечистого и диавольской силы. Хорошо иметь его при себе в пути и в то время, как баба чижолая ходит. Больному, прочитавши, гоже на голову его положити, а ежели ребеночек мочит – под подушку… Ежели же упокойнику во гроб положити, то душу ту ад не примет, а встретят ее ангелы, серафимы, херувимы и вся сила небесная и понесут ее одесную престола Божия…
Старуха расплакалась и рассморкалась от умиления, а молодая смотрела в черный потолок, и в сияющих глазах ее было ожидание чуда.
– Воистину чудеса Господни!.. – сказала мать. – Так дал бы ты нам его хошь на ночку, родимый… – умильно обратилась она к Блохе. – А мы в изголовье ей положим: может, Господь и пошлет ей избавленье…
– На что лучше! – одобрил Блоха. – На-ка вот, родимка… Только гляди поберегай, чтобы вреды грамотке-то не было: истлела уж она, почитай, вся…
– Эхма!.. – презрительно усмехнулся Митька, подвешивая к печи вонючие портянки. – Мы вот собрались, бредем неведомо куды, мужик ваш за молитовкой погнал, а люди книжные на той неделе светопреставления ждут да со страху трясутся… А другие смеются: дураки вы, бают, и все тут…
Сообщение о светопреставлении не произвело в избе никакого впечатления: все эти хитрости-мудрости книжные были далеки от занесенного снегами починка. Тут и понятия никакого не имели ни о пасхалии этой самой вредной, ни о том, как и из-за чего ссорится великий государь московский с великим государем литовским, ни даже как достоверно зовут великого государя, ни что думают бояре его. Это все было так же далеко, как луна или звезды, и так же непонятно и чуждо. Здесь главная дума была одна: как бы не помереть с голоду, как бы отвертеться от тиунов с их поборами жестокими, куда бы подальше податься, чтобы никто над хрещеным человеком не вис да не грабил бы его…
– Может, поужинать вам чего собрать?.. – сказала старуха, довольная, что дочери ее так неожиданно пришла на помощь сила небесная. – Али, может, хозяина погодите маленько?..
– Ну, чего его там годить? – сказала родильница звенящим голосом. – Собери, матушка, там капустки, что ли, с маслицем да хлебца свеженького отрежь… Гоже бы и кваску, да, поди, кисел уж стал…
Так ели страдники всегда. Даже простые щи были роскошью, а ржавую, никуда не годную свинину подавали разве только о Святой или на престол, когда попы с молитвой приходили…
Старуха стала хлопотать с угощением, а Ванятка, белокурый паренек, присмолился к Никешке и расспрашивал его, откуда он и куда собрался. Но из ответов его он ничего не понял: ни о каком Новгороде, ни о какой Москве он и не слыхивал… И вскоре стали они с Никешкой один другому загадки загадывать.
– Ну, криво-лукаво, куды побежало? Зелено-кудряво, тебя стеречи! Отгадывай…
– А чего это?
– А ты вот и отгадывай… Какая же это загадка, коли я сам отгану ее тебе?.. Не знаешь? А еще хозяин!.. Это – прясла вкруг верши, которые ее от скотины берегут… А это вот что: рассыпалась грамотка по синему бархату?..
Это было совсем уже непонятно: Ванятка отродясь не видал ни бархата, ни грамотки…
Мать смотрела с жалкого логовища своего, и в синих глазах ее наливались слезы. Она стала уж было опасаться, что помрет и Ванятка ее сиротой останется, но вот чудом Божиим вдруг появились в глухом лесу прохожие и принесли ей спасение, которое у нее теперь под подушкой засаленной в головах лежит. И она сияла умиленными глазами своими из дымной, вонючей темноты на сынишку, и на ласкового Никешку, и на угрюмого Облома, и на благодетеля Блоху, и на страшного Митьку. Они с сочным хрустом уписывали из деревянной чашки пластовую капусту, в которую старуха для скусу пустила несколько капель черного конопляного масла.
– А что же, сон-то этот твой от всякой болезни помогает? – спросил задорно Блоху Митька.
– А как же не помогать? – отвечал Блоха со спокойной уверенностью. – Известно, помогает…
– А я вот сколько годов глазами маюсь, – продолжал Митька. – Что, по-твоему, и мне поможет?..
– А это уж как Господь укажет…
– А-а, то-то вот и есть!.. – засмеялся Митька. – Господь… Я сколько по всей святыне ходил, чем ни мазал, и водой кщеной, и маслом от угодников, и камни святые в Елизаровом монастыре прикладывал…
– Камни те только от головной боли помогают… – сурово вставил Облом. – Что же наобум Лазаря прикладывать чего не следует?..
– Обман все это, и больше ничего!.. – решительно сказал Митька. – Если бы так – на земле и больных бы совсем не было…
– А это от веры зависит… – мягко сказал Блоха, которому был неприятен этот задирающий тон урода. – Коли веры нету, так как же оно подействует?.. Все милость Господня…
– А коли все от милости, так Господь и без воды, и без масла, и без грамотки твоей исцелить может…
– Известно, может, на то Он, Батюшка, и Господь… – примирительно сказал Блоха, вытирая рот обратной стороной рабочей руки. – А со святыней все понадежнее… Что ж, глупее нас отцы да деды были, а веровали же… Погодь, никак, кто-то подъехал…
Старуха высунулась из оконца:
– Это ты, что ли, Микита?
– Он самый… – отвечал от ворот назябший голос.
Заскрипели ворота, по темному мосту послышались шаги, дверь отлипла, и через порог шагнул белокурый, статный мужик.
– Хлеб да соль!.. – помолившись на образа, сказал он гостям.