– Не на торгу мы, торговаться-то… – играя его ожерельем, сказала она. – Нельзя? Почему? У нас даже и кровного родства нет. Вон фрязин твой Аристотель сказывал, что их вышний латинский поп Лександр, что ли, так тот открыто со своей родной дочерью живет да к ней же, вишь, присмолились и два родных братца ее, сыновья поповы, а все верные за великую благодать почитают сапог его поцеловать… А ты только на словах дерз… Тому и видения никакого не надобно: смел – и съел, а мелочь-то пущай стоит да облизывается… А потом…
– Ну, ну… – не сводя с нее глаз, говорил он. – Ну?
– А потом… – чуть задохнулась она. – А потом ты снимешь золотой кафтан этот, в котором и повернуться нельзя, сядешь на коня боевого и, поднявши Русь, пойдешь… И я с тобой…
– Куды?
– Всюду… Я знаю, что, и сидя в палатах твоих, ты умеешь раздвигать рубежи Руси, как никто, но это дело долгое, а зачем время золотое терять? Мы сметем с тобой Литву, сметем ляхов, риторей, и пусть будет вся Русь под твоей рукой, от Карпат до студеного моря… А потом, когда силушки у тебя будет вдосталь, мы Менгли-Гирею, дружку твоему, шею свернем… А потом повернем, может, на восход солнца, а может, и на запад, как Александр-царь ходил, – недавно дьяк мой гоже мне про него сказывал, – или как великие ханы ходили… Я хочу, – она опять чуть задохнулась, ослепленная огневыми видениями своими, – чтобы ты от края и до края земли один владыкой был, а я чтобы была – владычицей твоей… Вот!
В сумасшествии своем она была нестерпимо прекрасна… Но годы брали свое.
– Одно скажу: рехнулась ты, Оленушка!..
– Какое диво в теремах ваших рехнуться!.. – усмехнулась она. – Перепел в клетке живет и пощелкивает, и чиж живет, и соловей, а соколу тесно…
– Ну, и соколов сидит у меня в клетках немало…
– И пущай их сидят… А я сидеть не хочу… Хочешь меня – я твоя, но дай мне то, чего ни одна до меня не имела… А сорвется – не беда: лучше сгореть в бою, чем гнить по-вашему. Вот тебе весь и сказ мой…
И, гордо закинув голову, она глядела на него сияющими глазами. Высокая грудь ее волновалась, и голубые алмазы, как звезды, искрились на ней…
– Я не мальчишка голоусый… – проговорил Иван. – И мне…
– А я не хочу рассуждать ни о чем… – дерзко оборвала она. – Повторяю тебе: я – твоя, но, первое дело, убери грекиню с отродьем ее, второе – посади меня рядом с собой на трон золотой, а третье – на коня и вперед…
Она была ослепительна. Но он в самом деле не был уже мальчишкой голоусым. И он, волнуясь, долго молчал.
– А если я так тебя, бешеную, возьму?.. – проговорил он.
Быстрым движением из-под темно-малиновой душегреи, горностаем опушенной, она вынула небольшой золотой кинжал.
– А попробуй…
Он впился глазами в кинжал.
– То кинжал князя Василья Патрикеева!.. – дрожа от бешенства, проговорил он. – Откуда он у тебя?.. Значит, правда, что про вас с ним болтали?
– Что было, то быльем поросло… – зло рассмеялась она. – Я с тебя про жен твоих не спрашиваю…
– Отчего же ты с него не требовала трона золотого да вселенной? – насмешливо проговорил Иван.
– А это уж с кого что… – усмехнулась она. – Князь Василий не раскусил меня. Если бы он слушал меня, то…
– То?
– …то, может, ты тут и не стоял бы, батюшка… – рассмеялась она. – Князь Василий себе ни в чем не верит. Иной раз словно и тому не верит, что он, Василий Патрикеев, правнук Гедимина…
Ивана жгло, как на костре, но и с костра он не мог не любоваться ею…
– А если я скажу, что ты… мужа отравила, и тебя, по нашему обычаю, живьем в землю зароют?..
– Я мужа отравила? – весело рассмеялась Елена. – Ты лучше грекиню свою спроси, кто моего мужа отравил: может, она лучше тебя это знает… Москву спроси… А зароешь – все одно тебе ничего не достанется. Да нет: на такую игру ты не пойдешь! Вон поп римский, от него можно бы ждать и такого, а ты… рассчитывать больно любишь…
Он опустил голову.
– То все бредни бабьи… – сказал он. – Бирюльки… Русь собрать надо, это верно, но это головой делают, а не скаканием… А вот хочешь: Софью с Васильем я удалю, твоего Дмитрия на стол всея Руси посажу, а тебя… а тебя, – загорелся он, – я осыплю такими сокровищами, какие тебе и во сне не снились!.. Пусть там говорят что хотят, но вслух пикнуть никто ничего у меня не посмеет… – стукнул он подогом о пол. – Вот тебе…
– Да какая же мне радость будет в том, что после твоей смерти, когда я сама уже старухой буду, мой сын над Русью великим государем учинится? – засмеялась она опять своим серебристым, отравляющим смехом. – Нашел чем прельстить!.. Я сейчас хочу жить, понял? И так хочу жить, чтобы у меня самой и у всех вокруг дух бы захватывало… Иди пораскинь умом, может, и осмелеешь… Только первый шаг, говорят, труден, а потом…
– Оленушка…
– Не подходи!.. – играя золотым кинжалом, быстро отстранилась она. – Мое слово – олово, а пока прощай…
И, не дожидаясь ответа, она повернулась и, точно играя, вышла из покоя. Он скрипнул зубами, бешено ударил опять подогом в пол и, ничего не видя, вышел…
XXX. Чужеземцы
Убиение – тогда не говорили казнь – мистра Леона произвело на иноземцев, живших на Москве по вызову великого государя, очень сильное впечатление. Они не забыли еще убиения за ту же вину и Антона-дохтура. "Ежели великий государь начнет так снимать головы за всякую провинность, – немножко наивно думали они, – то, пожалуй, служить Московии охотников найдется немного".
У мессера Пьетро Антонио Солари, который только что прибыл из страны италийской на службу к великому государю, собрались все иноземцы, чтобы обсудить положение, а кстати и послушать Солари о делах Италии и Европии вообще. Солари – круглый, румяный, с лукаво смеющимися, маслеными глазками и с чудесными каштановыми усами – радушно встречал земляков у порога… Итальянец Трифон, уроженец Катарро, работавший для государя прекрасные сосуды – их очень ценил дружок Ивана хан Менгли-Гирей, – сидел на скамье у окна. Пришел уже и бывший капеллан белых чернецов Августинова закона Иван Спаситель, "органный игрец". Не успел он пробыть в Москве и двух лет, как, парень ловкий, бросил свое монашество, принял православие и женился. Государь был очень доволен этим и пожаловал его селом. Было два-три немца. Хитрецы собирались в Москву со всех сторон, и их было бы еще больше, если бы смежные с Русью государства не чинили им всяких спон: усиление Руси было не в их расчетах. Раз как-то направилась в Москву целая компания таких хитрецов. Поляки не пропустили их. Они свернули к валахам, к тестю Ивана Молодого. Он держал их у себя целых четыре года, так что Иван вынужден был просить своего дружка Менгли-Гирея выручить у сватушки. Менгли-Гирей выручил, но задержал их у себя в Перекопе. Едва-едва вырвались они в Москву. Четырех лучших господарь валашский так у себя и оставил да еще насчитал Москве целых сто пятьдесят тысяч расходов, которые он будто бы понес, пока хитрецы у него жили… В Москве иноземцы держались особым табунком, в сторонке: москвитяне поглядывали на них косо.
– А-а, мессер Фиораванти, милости прошу!.. – любезно осклабился Солари навстречу болонцу. – Пожалуйте, сейчас выпьем винца из Италии… Но вы совсем напрасно так хмуритесь, достопочтенный… Что за беда, что на свете одним жидом стало меньше? Что касается меня, то я готов, porca Madonna [27] , хоть всех их перевешать. И конечно, у великого государя были же в руках доказательства его виновности: не стал бы он отправлять так ad patres [28] нужного ему человека… Во всяком случае, пока мы для него его цитадель не закончим, мы совершенно спокойно можем выпить винца. Ваше здоровье, господа!..
Фиораванти был удручен не столько кончиной мистра Леона, сколько прибытием Солари, в котором он боялся встретить серьезного соперника. И он дулся на государя, что тот выписал строителя без всякого совета с ним.
– Нет, я все же хочу проситься домой… – сказал он. – Так нельзя. Но, впрочем, оставим все это… Ты расскажи лучше, мессер Солари, как идут дела в нашей благословенной Италии…
– Да более или менее так же, как и в неблагословенной Московии… – засмеялся своим заразительным смехом Солари. – Те, которым звездами указано работать и голодать, работают и голодают, а те, кому полагается веселиться, те веселятся и режут один другого за право продолжать свое веселье беспрепятственно. Ха-ха-ха… – опять, довольный, раскатился он. – Вся Италия, сверху донизу, кипит вином, кровью и – ядом. Да, да, это прекрасный способ устраивать свои дела!.. Но никто в этом искусстве не превзойдет, друзья мои, святейшего отца нашего, наместника Христова… Какие у него яды!.. Ах, какие у него яды!.. Я думаю, – раскатился он опять, – если бы захватить их сюда, блестящие дела можно бы тут с ними делать… И скольких кардиналов, – которые побогаче, конечно, – убрал бы святой отец, раб рабов Господних, таким способом… А на груди у старичка ковчежец с частицами тела и крови Христовых – не знаю, снимает ли он его, когда идет в спальню к прекрасной дочери своей, Лукреции… Ну, ваше здоровье, дорогие гости…
Все чокнулись и выпили.
– Да, живем весело… – продолжал Солари. – Аристократия наша, и светская, и духовная, и богачи вообще собирают рукописания древних, раскапывают развалины, чтобы найти хоть кусок статуи какой-нибудь, и избегают читать Святое Писание, а в особенности Павла, чтобы не испортить свой стиль. В этом вот я с ними совершенно согласен, – опять раскатился он. – Я тоже избегаю этого… Словом, если не искать отборных выражений, наша Италия представляет собой теперь один сплошной лупанарий, в котором яд, кинжал и золото решают все… Но в последнее время против всех этих… ну, скажем, увлечений стали раздаваться возражения. Во Флоренции, например, поднялся какой-то бешеный монах, Саванарола, который не только рушит громы небесные… или, точнее, словесные… на легкомысленные головы наши, но и сжигает торжественно картины знаменитых мастеров, статуи, мандолины, женские наряды, духи и прочее. Конечно, долго головы ему не сносить: святой отец бдит над своими овцами. Жгут, как всегда, в изобилии ведьм, колдунов…
– А кто из художников выделяется теперь у нас? – спросил Трифон.
– Много говорят по-прежнему о Сандро Боттичелли… – сказал Солари. – Его картины действительно замечательны уже тем одним, что с них не лезет так назойливо в глаза все это мясо. Говорят о Леонардо да Винчи, но не знаю: мне он что-то не по душе… Его "Тайная вечеря", над которой он столько лет пыхтел в монастыре делле Грацие у нас, под Миланом, вся растрескалась и вот-вот осыплется… Чего-чего, а художников теперь хоть отбавляй!.. И все из кожи вон лезут, чтобы угодить сильным мира сего: пишут с своих и чужих девок мадонн, а святые отцы ставят их в часовни для поклонения верующим. Многие из пречистых дев этих уже поймали французскую болезнь. У девочек пошла новая мода: удаляться от времени до времени в монастырь – для ртутных втираний, может быть, – а выйдет из святой обители и, сподобившись благодати, сразу же поднимает цену себе вдвое. Да, наши художники расписывают теперь с одинаковым удовольствием как нужник для прекрасной дамы, так и часовню, а тех, кто бросает им золото, они сейчас же в стихах и в прозе производят в боги… И все твердят, что Италия теперь свет миру…
– А как собор у вас в Милане, кончили? – спросил Фиораванти.
– Конечно нет… – засмеялся Солари. – Скоро кончать его невыгодно: погреть руки всем надо… И черт его знает, – стукнул он ладонью по столу, – никак я не пойму: в душе мы все теперь разъязычники, а воздвигаем соборы. Нет, – спохватился он, – душа Италии теперь – это смесь Боккаччо с молитвенником или черта с монахом. И все-таки за Италию, друзья мои!.. – одушевленно поднял он стакан. – За Италию, за солнце, за искусство.
В головах зашумело. Солари пустился в рассказы в стиле "Декамерона", и все хохотали. Фиораванти повесил голову. Надоела ему сумрачная Московия и захотелось глотнуть солнечного, пусть даже хоть отравленного, воздуха родной страны. Можно было бы попытаться примазаться к постройке миланского собора или в Рим поехать: папы, если потрафить, платят не считая. А потом – он в Московии заработал недурно – можно было бы поставить себе дом в Болонье да и жить в свое удовольствие…
Пирушка весело шумела. Бутылки сменяли одна другую. Иван Спаситель, раньше органный игрец, а теперь русский помещик, высмеивал православную обедню.
– Главное, чудно, что у них дьякон читает Евангелие лицом к Господу Богу, – точно Он никогда не слыхал его!.. – а к народу ж…ой… – кричал он. – И как орет!..
И, выйдя на середину комнаты, он загнул голову и, подражая манере русских дьяконов читать Евангелие, басом заревел:
– Ала-ла-ла-ла… Ала-ла-ла-ла-ла…
И весь от натуги трясся. Это было так похоже, что иноземцы со смеху покатывались. Москвитяне останавливались под окнами и неодобрительно качали головой:
– Завтра воскресенье, а они, ишь дьяволы, ржут. Нет того чтобы в церкву пойти…
– Да то фрязи… – сказал кто-то. – К ним, сказывают, еще какой-то прощелыга заявился, вот и ржут.
– A-a… – равнодушно протянула какая-то борода лопатой. – А я думал, люди…
И, презрительно плюнув, борода пошла ко всенощной…
Через несколько дней князь Василий, выбрав удобную минуту, передал Ивану просьбу Аристотеля отпустить его домой.
– Это еще зачем? – воздвиг брови государь. – Чего еще ему тут не хватает?
– Может, по своим соскучился, великий государь… – сказал князь Василий. – Да, говорят, и убиение жидовина больно им не полюбилось: ведь и он с ихней стороны был.
– Бона что… – зло усмехнулся Иван. – В чужие дела соваться гостям не приходится… Прикажи-ка там моим именем дьяку Федору взять Аристотеля, чтобы не очень храндучел, под стражу…
XXXI. Воинство сатанино
Для князя Василия один день тяжко переливался в другой, неделя в неделю и месяц в месяц. Стеша была уже инокиней в Володимире, в Княгинином монастыре, а дружок его прежний, Андрей, безвыходно заперся в вотчине своей, неподалеку от Володимира. Елена все томилась и играла. Софья считала себя слишком высокой и сильной, чтобы унизиться до боязни перед какой-то там валашкой. Она о ту пору вышивала для Троицкой лавры пелену, на которой и величала себя не великой княгиней московской, а царевной цареградской. Москвитяне просто зубами скрипели:
– Ишь ты, фря какая выискалась!.. Сколько волка ни корми, а он знай в лес глядит…
Но грекиня преуменьшала значение Елены: вокруг той сбирались старые бояре, противники великого государя.
Иван был хмур и жесток, но продолжал осторожно и хитро вести свою линию. Он своими приобретениями уже увеличил Московскую Русь в четыре раза. Псков был уже едва жив и из воли великого государя не выходил. Иван властно распоряжался в еще татарской Казани, а царь иверский – грузинский – называл себя холопом его и молил о покровительстве. До XV века Московское княжество защищено было от нападений иноземцев русскими же областями со всех сторон – теперь Москва выходила на большую дорогу и заводила прямые сношения с Польшей, Литвой, с орденами Ливонским и Тевтонским, с императором германским, со странами италийскими…
Москвитяне, однако, трусили: приближалась предсказанная отцами кончина мира. Многие торопились поэтому отдать свои вотчины и деньги монастырям и церквам, и чернецы все принимали с великим смирением. Особенно к вере усердные заказывали им сорокоусты по себе, с тем чтобы их, будущих покойников, начинали, ввиду скончания века сего, поминать сейчас же…
Владыка новгородский Геннадий бешено трудился над искоренением вольнодумства. Он уже отправил все следственное дело о еретиках на Москву, но усердие его встретило весьма прохладный прием как у великого государя, так и – следовательно – у митрополита Геронтия. Ему было только небрежно приказано "того беречи, чтоб то лихо в земли не распростерлося". Над еретиками – выхвачено было наудачу всего трое – состоялся суд церковного собора. Собору было ведомо о несочувствии делу со стороны великого государя, и потому виновные были приговорены только к торговой казни, то есть к публичному наказанию кнутом… Как раз об эту пору, к великой радости Геннадия, преставился его старый недруг – по кщеной воде и по посолонь – митрополит Геронтий, и на его место, ко всеобщему удивлению, был выбран старый бесстыдник Зосима. Снаружи все было вполне благолепно: собрались святители, подумали, уставя брады своя, погадали, но так как всем им было доподлинно известно, что великий государь хочет иметь Зосиму, то, вполне понятно, Зосима был и выбран.
– Э-э, чего там… – шутили острословы. – Не все ли одно? По пасхалии выходит, что еще год какой и миру-то стоять, – стоит ли тут из-за митрополитов спорить?.. А Зосима мужик покладистый…
И с первых же дней Зосима потребовал от новгородского владыки ни много ни мало как… исповедания веры: не еретик ли уж сам Геннадий? Тот обиделся: он совершил исповедание веры, по обычаю, при поставлении его в архиерейский сан. И с своей стороны он требовал преследования еретиков по примеру шпанского короля, инквизицией очистившего свою землю, и имел даже дерзость в послании своем к митрополиту всея Руси указывать на дьяка Федора Курицына как на корень всего зла. Зосима прочитал дурость эту, заколыхался всем своим жирным брюхом:
– Воистину дубина стоеросовая!..
И оставил священные вопли новгородского владыки без всякого внимания… Тогда владыка Геннадий взялся за владыку Зосиму. Ему помогал дружок его Иосиф Волоколамский. "В великой церкви Пречистой Богородицы, – писал он епископам, – на престоле святых Петра и Алексия, сидит скверный, злобесный волк в пастырской одежде, Иуда-предатель, бесам причастник, злодей, какого не было между древними еретиками и отступниками…" Зосима хохотал.
Владычный двор в Новгороде кипел. Приспешники владыки хватали людей направо и налево. Всякий оговор вел за собой заключение оговоренного под стражу. Ежели вольнодумец запирался, владыка подвергал его, во имя Божие, пыткам. Доносы усиливались. Это было понятно: доносчик получал вознаграждение из имущества грешника.
Дьяки и подьячие владычные были завалены работой, которая давала всем им изрядные доходы. Владыка продолжал рассылать свои послания о гибели Святой Божьей Церкви. И когда же?! Накануне светопреставления!.. Надо было немедленно подымать рать против воинства сатанинского. Те, которые раскаивались перед ним, оставлялись на свободе. Он запрещал им только ходить в… церковь, в которую они и без того не ходили. А нераскаянных, продолжавших хвалить "веру жидовскую", он отсылал к наместнику великого государя для "градской" казни, а они бежали в Москву и там, под защитой сильных единомышленников, жили на покое припеваючи и распространяли свое "мнение" все шире.