Возвращение на круги своя - Ион Друцэ 6 стр.


- Уморительная была сценка. Входит она в кабинет - такая молодая, веселая, хорошо одетая. Цепочка на шее, и на руках такая же цепочка. Дорогая, видимо. Говорят, что хочет открыть совершенно новую школу, по новой программе, но ей не хватает двух вещей, чтобы осуществить свою мечту. Образования и денег. Но она не унывает: образование она надеется получить на частных курсах, а денег просит у меня. Я ее спрашиваю: какая же новая программа будет в вашей школе? Она роется в своей сумочке, вынимает тетрадь, оттуда сыплются какие-то бумажки. И начинает читать мне: закон божий, математика, география, история. Я ее спрашиваю: что же в этом нового? Она говорит, нисколько не смущаясь: как же, тут все новое! Я на это говорю ей, что, к сожалению, ничем не смогу помочь. Она, знаете ли, нисколько не смутилась и тут же просит у меня волосок. Я говорю: как волосок? Да вот так, говорит она, волосок. На память. Я говорю: вам из бороды или лучше из виска? Ах, говорит, все равно, лишь бы волосок был. А вот волоска я вам, барышня, не дам. Удивилась чрезмерно: как, почему? Да потому, что не желаю.

Маковицкий, отсмеявшись, спросил:

- С тем и отпустили?

- С тем и отпустил.

Булгаков, слушавший внимательно, тем временем все разбирал письма и, чтобы не дать разговору перейти на другую тему, достал тетрадный листок.

- Лев Николаевич, вот примерно в том же роде. Женщина раскаивается в прелюбодеянии. Пишет, что, будучи замужем, полюбила другого, находится с ним в преступной связи и спрашивает, как ей быть.

Толстой очень оживился:

- Ну-ка дайте… Это интересно, это я должен сам прочесть…

Надел очки, читал долго, внимательно, потом мягко, с любовью разглаживая лист, сказал своей корреспондентке, точно она была тут рядом:

- Милушка ты моя, а кто может поручиться, что за этим вторым не последует третий? Кажется, Ларошфуко писал, что можно встретить женщину, у которой не было любовников, но трудно встретить женщину, у которой был только один любовник…

И снова вошла, уже в третий раз, Софья Андреевна. Она встала у дверей, бледная, измученная, растерянная. Сказала, с трудом переводя дыхание:

- Надеюсь, на этот раз я не ослышалась…

Лев Николаевич ничего не ответил, и она опустилась у его ног. Тихо, по-деревенски, завыла и, захлебываясь горем, спрашивала:

- Левочка, почему ты на меня сердишься? И сколько эта наша ссора будет продолжаться? Ведь не может же она быть бесконечной…

Булгаков вышел первым. Маковицкий сначала дочитал статью в газете, потом тоже вышел. Оставшись вдвоем с мужем, Софья Андреевна долго и безутешно плакала, а Лев Николаевич сидел неподвижно, в том положении, в котором она его застала, когда вошла. Отплакавшись, Софья Андреевна попросила тихим голосом:

- Левочка, у меня сегодня на редкость тяжелый день. Мне все почему-то кажется, что в нашей семье произошла какая-то катастрофа, которая до меня еще не дошла, но с минуты на минуту дойдет. И я молю бога отдалить от меня это испытание и прошу тебя помочь мне.

- Чем же я могу тебе помочь?

- Успокой меня. Или, если тебе этого не хочется, посиди со мной вот так, рядышком, и я постараюсь сама себя успокоить.

- Хорошо. Посидим.

Они сидят, молчат, и Лев Николаевич тем временем думает: "Что меня всегда в ней поражало, так это ее интуиция. Выдающаяся, прямо-таки дьявольская интуиция. Десять лет идут разговоры о моем завещании, десять лет она волнуется и не особенно волнуется, но вот этот документ подписан. Не прошло еще и дня, а она уже все знает, хотя новость до нее еще не дошла".

- Поговори со мной, Левочка. Я не люблю, когда ты, сидя рядом, думаешь о другом.

- О чем же нам с тобой поговорить?

- Ну хотя бы о нашем последнем утешении - о Ванечке.

- Давай поговорим о Ванечке.

- Ты знаешь, мне кажется, что он родился таким красивым и хорошим только потому, что бог его нам дал на старости лет, когда сами мы стали добрее, духовно богаче, чем были в молодости.

Лев Николаевич согласился:

- Может быть.

Софья Андреевна сияла: никого так глубоко и сильно она не любила, как своего последнего сыночка.

- И еще я подумала, Левочка, что не случайно в народных сказках эти самые Ванюши-дурачки, самые младшие дети, оказываются самыми сильными и мудрыми. Они впитывают опыт взрослых родителей и неудачи своих старших братьев.

- Очень хорошая и интересная мысль.

- И еще я думаю, что если бы он у нас тогда, после той болезни, выжил, то у нас теперь все было бы по-другому и сами мы были бы другие - более миролюбивые, более терпимые друг к другу.

- Возможно.

- А еще временами мне почему-то кажется, что и у него был дар сочинителя, что он тоже стал бы всемирно известным литератором. Его первое сочинение тоже называлось бы "Детство", и была бы эта книга о Ясной Поляне, книга о его детстве, о нашей старости. И, может, потому нам теперь так горько и маемся мы, что перед концом жизни никто не увидит нас молодыми глазами и не запомнит молодой душой.

Лев Николаевич вдруг встал и долго смотрел, как осыпаются листья в саду. Красивые, желтые, они в полном безветрии, по каким-то высшим законам естества, отделясь от веток, долго кружили в своем последнем полете.

- Почему ты молчишь, Левочка?

- Грустно отчего-то стало, и к тому же вспомнились стихи Фета об осени:

С вечера все спится.
На дворе темно.
Лист сухой валится,
Ночью ветер злится
Да стучит в окно…

А тем временем по Невскому проспекту императорский двор и весь высший свет выезжали на охоту. Во главе колонны идет лейб-гвардии его величества полк, следом идут конногвардейцы. Гремят военные марши, стучат копыта сытых лошадей по каменным мостовым, зловеще чернеют стволами ружья, блестят на поясах патронташи. Озябшая было от первых осенних холодов столица ожила, канун большого и важного события вдохнул в нее новую жизнь. И те, что были за, и те, что были против, превратились в зрение, в слух. Это потом пойдут толки, догадки, газетная ирония, а пока люди стоят, кланяются и с завистью провожают взглядами охотников, потому что все они люди и в каждом человеке живет древнейший инстинкт охоты, каждому хочется выследить и добыть зверя, чтобы обеспечить свой завтрашний день. Другими словами, утвердить себя, уничтожая другого, ибо это и есть та кромка над пропастью, по которой мир гуляет вот уж много-много тысяч лет.

Измотанный, усталый волк, склонившись над лесным родничком, лакал холодную, студеную воду. Пить не хотелось, но был час, когда его обычно настигала жажда, и, хотя он теперь был голоден и измотан, он заставил себя свернуть с дороги и приникнуть к роднику. Уже слышен был лай собак и шум гонщиков, но он должен был оставаться верным себе, своим привычкам, он должен был всецело владеть собой, и он ритмично подхватывал языком холодные капли.

Он знал, что, как только кончит лакать, начнется облава, может быть, последняя в его жизни облава. А жить ему все еще хотелось, ему нестерпимо хотелось жить. Возглавить стаю, выследить зверя, подраться из-за молодых волчиц, умножить свой род, но ничего этого уже не было и быть не могло. Оставалась одна холодная вода, да оголенный лес, да сырая земля под ногами.

В полдень приехал из Петербурга вызванный семьей Толстых знаменитый профессор-психиатр Россолимо. До самого обеда Софья Андреевна гуляла с ним по осеннему опустевшему саду, потом представила гостям, но обедать не садились - ждали Льва Николаевича. А он, как назло, заработался и пришел довольно поздно - пришел угрюмый и усталый. Отвесил всем общий поклон и сел на свое привычное место. Софья Андреевна сказала веселым, несколько наигранным голосом:

- Левочка, познакомься, пожалуйста, Григорий Иванович, известный профессор медицины, был настолько любезен, что согласился приехать к нам из жуткой дали - из Петербурга.

Лев Николаевич встал и поклонился ему особо.

- Надеюсь, дорога вас не очень утомила?

- Да нет, наоборот. В дороге я лучше всего отдыхаю.

После небольшой паузы Лев Николаевич спросил:

- Вы какую медицинскую дисциплину практикуете?

Профессор несколько смутился:

- С вашего позволения, моя область не совсем точно называется нервно-психической…

- Это, вероятно, та самая область, которая призвана определить, до каких пор человек в здравом уме и когда он из него начинает выживать?

Профессор мягко улыбнулся.

- Не смею с вами спорить по этому вопросу.

Такая обнаженность разговора несколько смутила Софью Андреевну, и она после того, как прислуга разложила гостям кушанья, сказала:

- Как хотите, а я человек городской. И, прожив почти всю свою жизнь в Ясной, я все еще тоскую по городу. В городском укладе все-таки больше порядка. Здесь, на приволье, развелось столько нищих, воров, бродяг, что смотреть на них и то неприятно. Сегодня утром выхожу и вижу под Деревом бедных мальчика с удивительно нехорошим лицом.

Лев Николаевич спросил, не отрываясь от еды:

- Хуже, чем наши с тобой лица?

Все засмеялись. Софья Андреевна тоже улыбнулась.

- Хуже.

Пауза. Едят. Звон ножей, вилок и чашек. Толстой думает: "Сегодня у нас опять блины. Дети думают, что блины - это кушанье так себе, а между тем много людей не могут их иметь".

Татьяна Львовна попросила профессора:

- Расскажите, пожалуйста, какие новости в столице?

Профессор доел свой блин, вытер губы салфеткой.

- Да новостей особых нету. А может, они до меня не доходят. Единственная новость - это португальская революция. Но вы, вероятно, уже знаете об этом.

Лев Николаевич кивнул.

- Мне вчера об этом сообщили, и я искренне обрадовался.

Софья Андреевна пожала плечами:

- Не понимаю, чему тут радоваться?

- Ну как же, все-таки есть движение. В современных государствах революции неизбежны, и эти короли и императоры, помяните мое слово, еще насидятся по тюрьмам.

- Не все так считают. Вот у Достоевского, например, в его "Братьях Карамазовых"…

При упоминании о Достоевском Толстой оживился:

- Достоевский не совсем прав. Его нападки на революционеров нехороши. Он судит о них по внешности, не входя в их настроение.

Андрей Львович, один из младших сыновей Толстого, счел нужным вступить в разговор:

- Настроение - дело случая, а внешность отличается постоянством. Я даже думаю, что характер больше проявляется во внешности, чем в настроении.

Лев Николаевич сказал сухо:

- Что касается вас, то это именно так.

Разговор снова обострился, и Софья Андреевна опять кинулась на выручку:

- Левочка, ты сегодня очень желчный. После пеших прогулок ты всегда возвращаешься желчным. А Делир тем временем бунтует в конюшне.

Пауза. Едят. Лев Николаевич думает: "На прошлой неделе тоже обжирались блинами. Человек пять или шесть домашних сбивались с ног и жарили их, человек пятнадцать тут, за столом, жрали, а я сидел и слушал, как они чавкают, и мне было удивительно стыдно видеть перед собой их масленые, ублаженные лица".

Когда обед был закончен и гости, перебравшись в большую залу, отдыхали, вошел Булгаков с пачкой писем.

- Лев Николаевич, вы уже второй день не смотрите почту.

- Занят, голубчик, занят художественной работой. А что, там есть дельное, что-нибудь срочное?

- Да как вам сказать…

Булгаков сел за маленький столик и начал перебирать свежую почту.

- Вот телеграмма от петербургского студента - просит выслать несколько рублей, сидит без денег.

Лев Николаевич попросил телеграмму. Почитал, улыбнулся.

- Это уже нечто новое. Раньше с такими просьбами обращались письменно, телеграф применен впервые. Еще что?

- Много писем о душе, о религии, о боге, и русских, и иностранных.

- Этими мы займемся завтра. А что в тех конвертах?

- Стихи. На этой неделе пришло удивительно много стихов.

При одном упоминании о стихах Толстого передернуло.

- Валентин Федорович, голубчик, отпечатайте шапирографом несколько сот открыток с таким текстом: "Лев Николаевич прочел ваши стихи и нашел их очень плохими. Вообще он вам не советует заниматься этим делом". И как только по почте придут стихи, вы сразу, не читая их, отправьте адресату такую открытку.

Гости засмеялись, а Валентин Федорович замялся:

- Неудобно как-то, Лев Николаевич. Вдруг попадутся хорошие стихи?

- Да откуда они возьмутся! Теперь одни безумства в литературе.

- Ну а вдруг! Открываем конверт, а там - отличнейшие стихи!

Лев Николаевич помолчал, потом сказал сухо, поучительно:

- Отличными они быть не могут уже потому, что я вообще не люблю стихов. Мне нравятся всего несколько стихотворений Пушкина, и то главным образом потому, что Пушкин писал еще и великолепную прозу.

Андрей Львович выразил свое неудовольствие по поводу этих бесконечных отвлечений:

- Папа, господин профессор хотел бы как можно скорее вернуться в Петербург.

Профессор, смутившись, добавил:

- К сожалению, мои занятия в университете…

Толстой поднял голову. Взгляд его старческих, выцветших глаз долго блуждал по лицам родных, и тем временем все его существо молилось: "Господи, помоги мне овладеть собой, дай мне силу терпения апостолов твоих…"

Бог услышал молитву. Лев Николаевич, добрый и милый старик, успокоившись совершенно, спросил тихо, миролюбиво:

- И что я должен сделать для господина профессора?

Одна только Софья Андреевна была вправе назвать вещи своими именами:

- Левочка, Григорий Иванович меня осмотрел, выписал много новых лекарств, и мы хотели бы, чтобы он и тебя проконсультировал.

Лев Николаевич долго сидел и думал, а пока он думал, с улицы опять донесся мягкий звон колокола. Пошел дождь, нищим стало неуютно под деревом, и они просили графа выйти. Толстой подошел к окну, посмотрел во двор. Сказал тихо:

- Как я уже говорил, я теперь занят художественной работой. А кроме того, я думал, что сам факт нашего общения за столом уже мог бы послужить в какой-то степени материалом для той самой дисциплины, которую господин профессор…

Россолимо снова смутился:

- О, несомненно, что касается строго моей специальности, то для меня все ясно. Моя просьба сугубо личного характера. Конечно, если она вас не затруднит…

- Ради бога, я к вашим услугам…

Профессор сказал нетвердым голосом:

- Я слышал, что вы хорошо играете в шахматы. Сам я тоже люблю в минуты досуга…

Толстой улыбнулся.

- То, что я хорошо играю, - это для меня неожиданная и приятная новость. Я проигрываю девять партий из десяти, но если это поможет вам скоротать нынешний вечер у нас…

- Премного вам благодарен.

Толстой пошел было к двери. С улицы доносился звон колокола, и он, остановившись у самого выхода, повернулся к профессору и пожаловался ему:

- Жить на свете стало тяжело.

Софья Андреевна почувствовала себя задетой:

- Тебе-то почему тяжело? Все тебя любят.

- А отчего мне не тяжело-то может быть? Оттого, что кушанья хорошие, что ли?

- Да нет, я говорю, что все тебя любят.

- Любят, как же! Вон посмотри, сколько нищих во дворе, - каждый день собираются по пять-шесть человек, и нету им конца. Вот и от верховых прогулок пришлось отказаться.

Софья Андреевна опять вспылила:

- Да какое тебе дело до этих бродяг! Твое имя на устах всей России, о тебе пишут все газеты мира, письма и телеграммы приходят мешками! Вон и сегодня утром принесли две телеграммы из "Таймса" - просят срочно сообщить, как твое здоровье, как ты себя чувствуешь. Даже и не знаю, что ответить.

Толстой погладил свою седую бороду.

- Надо писать правду. Пиши, что помер, и похоронен, и на его поминках пол-России напилось так, что мир в ее глазах качался.

Андрей Львович сказал металлическим голосом:

- Мир в глазах России качается по совершенно другим мотивам.

Толстой сказал сухо:

- Благодарю вас за пояснения, без которых, слава богу, я так долго живу до сих пор.

И вышел.

Над бескрайними лесами русского Севера летает воронье. Птицы несутся единым потоком на большой высоте, их однообразное, тоскливое карканье баламутит душу людскую, и все ждут, когда они наконец пролетят, когда небо снова очистится, а они все кружат и кружат.

Березовые, сосновые, хвойные леса стоят тихо, безмолвно в ожидании первого снега, но это только так они видятся нам. людям, А воронам, должно быть, видны конные егеря, костры, ружья, бесконечные цепи солдат. Они хорошо знают природу людскую. Знают они, что вот-вот последует пальба, что после этой пальбы одни уйдут с чувством победителей, другие останутся лежать в оврагах, и потому-то воронье и радуется, потому-то они и каркают там, в вышине…

Волк нашел огромную полуобглоданную кость и упал рядом с ней. В другие времена он из-за такой кости устроил бы драку, провел бы ночь, ломая и калеча на ней зубы, и это было бы лучшей ночью в его жизни. Теперь, однако, ему было не до кости, но пройти мимо он тоже не мог. Он лежал достаточно близко, чтобы видеть ее, вдыхать ее запах, потому что крепнет волк не только от той пищи, которую ест, но и от той, которую он съесть не может, но которая продолжает пребывать в его власти. Он лежал с закрытыми глазами и ждал. Ему крайне нужны были силы, хотя бы немного сил, чтобы достойно завершить свою длинную, трудную, тяжелую и прекрасную жизнь.

Часов около шести, сразу после чая, Лев Николаевич в большой зале второго этажа играл с профессором Россолимо в шахматы. Они сидели за маленьким столиком, нарочно приспособленным для этой игры, и Лев Николаевич съежился весь от напряжения. Игра не клеилась, а кроме того, все домашние и гости нашли себе в этом развлечение. Они стояли вокруг столика и ход за ходом во все глаза следили за игрой.

Толстой был чрезвычайно чувствителен к тому, что принято называть человеческим достоинством. Он сидел весь пунцовый. Игра была унизительна, в нее вкладывался не просто спортивный смысл, а нечто гораздо более значительное и важное. Каждый раз перед тем, как подвинуть фигуру, Лев Николаевич украдкой поглядывал на окружающих, ища сторонников, хотя бы сочувствующих, но все смотрели только на шахматную доску, на старые, дряхлеющие руки Толстого и на холеные, более мясистые и молодые руки профессора Россолимо.

Лев Николаевич чувствовал себя одиноким и заброшенным. Он расстроился и, как всегда, когда расстраивался, играл плохо и все оглядывался, пока вдруг не увидел среди столпившихся вокруг людей милое лицо пианиста Гольденвейзера. Он тоже следил за ходом игры, но его занимали не шахматные фигурки, а прежде всего люди, передвигавшие их. Лев Николаевич улыбнулся ему благодарно. Александр Борисович смутился. Он только теперь понял, как одинок был Толстой во время этого поединка. По сути дела, их и было-то всего двое, хотя почему двое? Трое! Как бог свят - трое! Гольденвейзер повернулся, тихо ушел в соседнюю комнату, и несколько минут спустя через открытые двери донеслась музыка Шопена. Толстой весь засиял. Подумал: "Вчера приснилось, что вальсировал на балу с какой-то молодой красивой дамой и ужасно смущался тем, что я танцую по старинке, в то время как моя дама танцевала по-новому…"

Будучи уже в ином настроении, он сделал несколько удачных ходов, чем привел в смущение профессора.

- Вы собираетесь атаковать?

- А почему бы нет?

Назад Дальше