Однажды, когда мы с дедом были только вдвоем, и я еще обдумывал, что бы мне ему на этот раз спеть, Фарра открыл глаза. Они у него и раньше были говорящими, как у немтыря, а на смертном одре стали еще выразительней. В них я прочел мольбу, прочел прежде, чем услыхал его тихий, как шуршание песка, голос:
- Я умру здесь, Лот, не дойду, куда велено… Обещай мне, что здесь же, в Харране, возьмешь в жены одну из своих… полюбовниц… Сделай это, Лот, прошу…
Глазами он высказал куда больше: в них прочел я мольбу забыть о Саре и не помышлять о ней больше никогда.
- У тебя ведь уже есть здесь полюбовницы, Лот, - Фарра через силу улыбнулся в ответ на мой кивок. - Успел уже… Ну, так исполни мою просьбу, дай мне умереть спокойно…
И старик заплакал. Слезы заструились по глубоким его морщинам, как по сухим руслам, давно жаждавшим принять влагу. Впервые я увидел слезы на его глазах, когда играл он на арфе, горюя во хмелю, что всю жизнь искал он одну-единственную женщину средь многих сотен, а нашел ее Аврам. Во второй раз я увидел его рыдающим, когда молил старик своих идолов даровать плод Саре. Это были третьи слезы деда.
Последние.
Я тоже заплакал. И запел, хотя Фарра меня об этом не просил. Песня моя была утвердительным ответом на его мольбу. В тот раз я пел почти так же хорошо, как прощальным вечером в Уре Халдейском.
Тихонько подошла Сара. И Аврам за нею. Увидав их, а скорей - почуяв, старик прохрипел:
- Откроюсь напоследок: Сара - дочь моя… Матери ее не помню, а вот плод наш признал… Не сразу, а узнал все же - голос мне был…
Костью в горле моем застряла песня. Так и застыл с открытым немо ртом. А старик хрипел еще неразборчивей:
- От меня твоя беда, Сара!.. От меня!… - смотрел он лишь на нее, лишь к ней и обращался, ни меня, ни остолбеневшего Аврама будто не видя уже. - Туда иди, Сара… счастье там…
Он даже попытался указать высохшей рукой в сторону заката, но она бессильно упала. Фарра дернулся вдруг и застыл неподвижно. Глаза его были широко открыты, даже больше обычного, только теперь уже вовсе ничего они не выражали…
Когда деда не стало, тогда только осознал я всю глубину своей любви к нему, когда-то и ненавистному, бывало. Потому и не смог не исполнить предсмертной его просьбы, хотя жениться сразу после похорон, по любым меркам, было не лучшей затеей.
Любовь моя к деду оказалась столь сильной, что из харранских подружек своих, а их было уже три, я долго и не выбирал: с которой довелось увидеться первой после похорон, та и стала моей женой.
Не повезло тебе, что встретилась со мной первой, широколицая, крутобедрая Элда!..
В землю Ханаанскую из Харрана мы тронулись уже двумя семейными парами. Знал я тогда, что в просторном чреве Элды созревает новая жизнь. От моего семени.
Потому смешно мне было, конечно, слушать россказни Аврама о том, будто бы сразу после похорон Фарры, еще в Харране, услыхал он с неба глас Божий (а Бога разумел он того самого, единственного, к поклонению которому пришел старый ваятель), да, глас явственный различил, повелевший ему будто бы: "Пойди в землю, которую я укажу тебе, и я произведу от тебя великий народ".
"Ха-ха-ха и еще раз ха!.." - думал я. Семя Аврама пропадало зазря в горячем чреве Сары, не завязывалась в нем новая жизнь, ни великий, ни самый малый народ не могло произвести его семя. А мое - пало и проросло. Будет плод. И это только начало…
Я должен бы радоваться, но радость пересохла во мне, как слабосильная речка под немилосердным солнцем.
Такие же пересохшие речки увидели мы в земле Ханаанской. Вместо цветущего края встретила нас выжженная свирепостью светила пыльная пустыня, вид которой наводил уныние и даже страх.
И это сюда упрямо вел нас Фарра? И эта вот земля указана нам гласом Божьим? И вот на ней-то мы будем счастливы?!
Да тут и скоту в тот год нечем было прокормиться, не то что людям. Сотнями умирали хананеи от голода, кляня напасть, обрушившуюся вдруг на их землю.
А вот Авраму в высохшей дубраве вновь явился голос Божий, говорящий: "Потомству твоему отдам я землю сию". Из уст Аврама слова эти, на полном серьезе говоримые, звучали уже почти как насмешка. Какое потомство? Бесплоден Аврам, как земля эта!..
Чтобы не проститься с жизнью среди горемычных хананеев, сошли мы в Египет, куда добрались, когда стал я уже отцом первой дочери моей - Милки. После рождения ее все чаще позволял я себе, пусть и украдкой, но глянуть на Аврама с дерзкой усмешкой, а иногда и перечить ему. Фыркнул и зло рассмеялся даже, когда услыхал, как на подходе к Египту Аврам уговаривал Сару: "Ты женщина прекрасная видом; когда египтяне увидят тебя, то скажут: это жена его - и убьют меня. Скажи, что ты мне сестра".
Эти слова его, не столь уж и лживые, может быть, если верить предсмертному признанию Фарры о том, что Сара дочь его, а значит, и впрямь сестра Аврама, возмутили меня еще больше потому, что я и не подумал бы выдавать свою Элду за сестру, ведь и не позарились бы на нее египтяне.
"Да как он смеет! - думал я гневно о дяде. - Отрекается от жены, от прекраснейшей из женщин, лишь бы шкуру свою спасти!.. Да я бы!.."
Нет, не мог я представить себя на месте Аврама, с горечью понимая, что никогда Саре не быть моей.
Правда, чуть позже я все же извлек из сговора Аврама и Сары ехидную радость: ведь они должны жить в Египте непорочно, целомудренно, как брат с сестрой!.. Да, не скрою, я давился от смеха, представляя, каково будет Авраму воздерживаться от плотских утех, от любой, могущей вызвать подозрение, близости.
Уже в Египте я не раз, как бы между прочим, заговаривал с Аврамом: вот, мол, болтают местные жители - не сестра она ему вовсе… Видя возрастающую тревогу дяди, изо всех сил старался казаться серьезным и озабоченным, а внутри меня давящийся от смеха ехидный голос выпевал-выстанывал: уж сегодня-то к ложу Сары ты точно не подойдешь!..
В то время как мой дядя изнурял себя воздержанием, я по распутству догнал, наверно, самого Фарру. После выжженного солнцем голодного Ханаана страна пирамид мне казалась сказочной, немало новых услад нашел я в ней. Один пьяный ячменный напиток египтян - пиво - чего стоит!.. Когда в жару - а жара там, если не дождь, всегда - пьешь из глиняного кубка пахнущий хлебом, чуть горьковатый белопенный напиток этот, кажется - нет выше наслаждений. А они есть в Египте! Неутомимые и ненасытные в любви египтянки открыли мне десятки неведомых ранее радостей, которые можно высекать из мягкого ложа страсти, как искры из крепкого кремня.
С азартом молодости и жаждой забытья пустился я в разврат, не обращая никакого внимания на вечно мокрые глаза Элды, на покрасневший от слез вздернутый носик на ее широком лице. Даже младенческий крик Милки не мог меня образумить, даже сообщение Элды, что она вновь в тягости, не остановило меня, а только подхлестнуло.
Теперь думаю - не найдя ровни Саре в Уре Халдейском, хотел я найти ее в чужом краю.
Но в любой из египтянок, даже в самой юной и красивой, даже в мгновения самых умопомрачительных любовных схваток, закрывал я глаза и видел… Сару!
Втайне, даже от себя, надеялся я, что вынужденное любовное воздержание Аврама отдалит Сару от мужа, хоть немного приблизит ко мне, но этого не происходило. Наоборот, Сара даже перестала слушать мои песни…
А пение мое и в Египте собирало немало мужчин, женщин, стариков и детей. Люди Фаюмского оазиса стали узнавать меня на улицах, хоть и глядели некоторые с укоризной на распутство мое, все чаще встречал я добрые улыбки.
А ведь я пел о том же, что и раньше: о струях Евфрата, о виноградниках под солнцем Ура, об остром серпике месяца над мрачной громадой Зиккурата, халдейского храма бога луны… Песни эти, казалось бы, должны быть чуждыми для египтян, но, даже половину слов не понимая, любили они слушать меня и уверяли, что все мои песни - о любви…
Прославившись пением не меньше, чем развратом, заметил я все же, что изменился мой голос: суше стал и выцвел как бы. Но это не встревожило меня: все равно ведь Сара не слышит и слушать не хочет моих песен!
И никакие боги Египта, а их на берегах Нила еще больше, чем в родном моем краю, не смогли сблизить Сару со мной.
Аврам, твердящий теперь, что бог один - Яхве, и что только ему, правоверному Авраму, внятен глас Божий, и что только ему, непогрешимому, дарована будет Божья благодать, о богах египетских всегда говорил с таким отвращением, будто как раз Исида, богиня плодородия, повинна в бесплодии Сары, будто Осирис, бог всех животворных сил природы, виной тому, что гибнет зазря Аврамово семя…
А вот мне египетские боги не мешали. Я охотно верил, что воды Нила вытекают из тела Осириса, что разливы великой реки происходят из-за переполнения ее слезами Исиды, горюющей по своему брату и супругу Осирису, ставшему царем и судией в загробном мире, где перед его очами подручный бог Анубис взвешивает сердца умерших. Я не раз видел в египетских храмах изображения суда Осириса - и барельефы, и росписи минеральными красками: на одну чашу весов кладется сердце покойного, а на другую - статуэтка богини истины и порядка Маат. Лишь равновесие чаш означает, что покойник оправдан, а иначе и его самого и грешное сердце его пожирает чудовище Амт - лев с головой крокодила.
Не раз думал я: если умру в Египте, быть мне добычей Амта, ведь перетянет статуэтку сердце мое, отягченное грешной любовью к Саре.
Но был я еще молод и о смерти размышлял нечасто: пусть, думал, подольше льет лучи на мою грешную голову бог солнца Ра. Египтяне считали этого бога главным, а себя - слезинками из его глаз, называли его "отцом богов" и "отцом царей". Они даже величали фараона своего - "Са Ра", что означает - сын Ра.
Это полное созвучие второго имени фараона с именем женщины, равной которой нет и не может быть, глубоко оскорбило меня, потому я сразу проникся недобрым чувством к фараону египетскому Сенусерту. Потому, может, и злорадствовал, когда слышал от старых египтян: измельчало, мол, все при нынешних фараонах, теперь даже пирамиды-то царские не целиком из камня складываются: только грани их из каменных плит, а внутри - песок, да кирпич, да крошка каменная…
"Никакой ты вовсе не Са Ра, - думал я про фараона. - Хоть и понаставлены твои изваяния во всех храмах, хоть при жизни еще строится твоя пирамида, хоть и встречают тебя, как бога, толпы египтян, когда ты появляешься перед ними в полосатом сине-красном царском платке, с золотым амулетом на шее, который в виде ладьи под парусами, - никакой ты не Са Ра!.."
Этими думами-заклинаниями отгонял я неосознанную тревогу, но это не помогло: во время одного из появлений народу своему Сенусерт углядел-таки в толпе Сару и пришел в восторг от ее красоты.
Вскоре фараон объявил, что хочет сделать женой своей сестру иноземца Аврама.
Для меня будто солнце погасло, когда узнал, что Сару увели во дворец.
Как бог Ра, завершая путешествие по "небесному Нилу" на лодке Манджет, пересаживается в лодку Месектет, чтобы плыть по "подземному Нилу" и сражаться с силами мрака, так и я, погрузясь во тьму, готов был сражаться со злом, потому бесило меня спокойствие Аврама, уверяющего, что Яхве не допустит якобы того, чтобы Сара стала женой Сенусерта.
- Какой тут бог поможет?! - кричал я. - Иди к фараону, упади в ноги, скажи, что ты ее муж. Иди! Или это сделаю я!..
- Вон как… - поглядел на меня дядя, будто просвечивая насквозь. - Не мешай суетой своей деянию Господа.
Я не верил, не мог и не хотел верить дяде, уже получившему за Сару от Сенусерта и рабов, и рабынь, и скота всякого немало. Но вскоре фараон перестал показываться горожанам, и из дворца просочился слушок, что все кости Сенусерта перекорежила неведомая хворь, даже в дворцовом саду слышны будто бы его стенания.
А потом пришли из дворца посыльные. За Аврамом. Тот чуть со страха не помер. Но все обошлось.
Сенусерт, по рассказам дяди, только попрекнул его сквозь стоны: "Зачем же не сказал ты мне, что она жена твоя?.. Теперь бери ее и уходи с земли моей. Голос мне был, что тогда только покинет меня злой недуг".
И оставил фараон за Аврамом всех рабов и рабынь подаренных, всех коров, овец, лошадей, ослов и верблюдов. Да еще серебра и золота отмерил щедро. С большой прибылью, благодаря своего Бога, уходил Аврам из Египта.
Я тоже уходил с прибылью: родилась младшенькая, Иска.
Почему не остался в Египте? Сам не знаю…
Нет, знаю все же: тогда еще не мог жить без того, чтобы хотя бы изредка, хотя бы издали полюбоваться красой Сары, которая стала после возвращения из дворца Сенусерта еще желаннее, еще недоступнее для меня.
Перейдя со всеми тяготами пустыню, вернулись мы в землю Ханаанскую, ставшую вновь цветущим и богатым краем. Здесь, между Вефилем и Гаем, где когда-то, еще в первый свой приход, Аврам сделал жертвенник в честь Господа, обещавшего ему эту землю, раскинули мы свои шатры.
Трудно было поверить, что не так давно люди умирали здесь от голода - теперь тут всего было вдоволь. И наши богатства умножились - тучней и многочисленней стали стада.
Жить бы да радоваться, но такая тоска крысой выедала меня изнутри, что лишился я благозвучного голоса своего, осип. Думал - на время ан нет! Вот и не пел никогда уже больше.
Грубо и весело пели пастухи моих стад. А я не пел.
Со слезой в голосе поскуливала жена моя Элда, усыпляя младшенькую. А я не пел.
Нежно и еле слышно, прозрачным голосом, без слов напевала Сара, собирая в букет на склоне холма неведомые мне белые весенние цветы. А я не пел.
Затаив дыхание, обезумев от съедающей меня тоски, я подкрадывался к Саре, прячась за кустами. Потом выскочил, схватил ее за руки и, захлебываясь, говорил, говорил, словно лихорадочно затыкал словами пустоты, образованные грызущей меня тоской.
Я говорил, что искал ровню ей, Саре, но не нашел и найти никогда не смогу, что во всех женщинах своих видел я только ее, что годы делают Сару только еще прекрасней, что Аврам уже стар и семя его бесплодно, что со мной, а не с ним она познает все радости любви и материнства, что…
Вырвав руки свои, Сара бросила на траву изломанные белые цветы, похожие на уменьшенные и чуть изогнутые воронки для слива молока, закрыла уши ладонями. Ее прекрасное лицо стало под цвет тех весенних цветов.
- Ты не знаешь, что такое любовь! - крикнула она мне. - Ты не можешь любить!.. - и бросилась бежать по склону холма.
Я упал вниз лицом. На белые цветы, брошенные ею. Стонал, скрежетал зубами, проклинал самыми черными словами себя, всех богов - и халдейских, и египетских, и того, единственного, в которого верует мой полоумный дядя…
С той поры наши отношения с Аврамом совсем разладились. Люди болтали, будто виной тому богатства наши: дескать, непоместительна стала земля для нас, чтобы жить вместе… Чушь собачья!.. Да, все чаще стали вспыхивать между нами раздоры: то из-за пастбищ, то из-за поваленных кем-то изгородей, то из-за моих или его сбесившихся собак, то из-за пьяного ора моего…
Но причина всех раздоров была одна. Та, о которой ни я, ни дядя мой не говорили вслух…
Нарастающая меж нами неприязнь передавалась и людям нашим. Однажды заспорили из-за овец пастухи наших стад, выясняя, где чьи ярки, вцепились в одежды друг друга, до драки дело дошло. Мы с Аврамом прибежали на крики с двух сторон, чуть было тоже сгоряча не сцепились, но стряхнул с себя дурман вражды мой дядя и, унимая рукой подергивание левого глаза, произнес негромко, рассудительно:
- Хватит нам жить вместе, Лот. Если ты налево, то я направо, если ты направо, то я налево…
И посмотрел я в сторону Иорданскую, цветущую, как дивный сад, где виделись прекрасные строения Содома и Гоморры, и понял я, что если где найду успокоение, так только в грешных городах этих.
И пошел я с семьею своей, с людьми, скотом и всем имуществом на восход солнца. И поселился на окраине Содома.
А дядя мой двинул шатер на закат и поселился у дубравы Мамре, что в Хевроне. Там, доходили вести, соорудил он жертвенник Господу своему, там, доходили слухи, явился ему с неба голос: "Всю землю, которую ты видишь, тебе дам я и потомству твоему навеки, и сделаю потомство твое, как песок земной: если кто сможет сосчитать песок земной, то и потомство твое сочтено будет…"
Кто бы слышал, как пьяно хохотал я над далеким и недалеким таким дядей, как потешался до слез!..
А внутри меня, под грязной пеной смеха, выстанывалось:
- Прощай, Сара! Теперь навсегда прощай!..
3. Утро туманное
Мне было лет четырнадцать от силы, когда на разлинованном тетрадном листке накарябал я вкривь и вкось:
Прощай!
Теперь навсегда прощай.
Наша дружба листвой отсмеялась.
Что осталось?
Осталась печаль.
Да и то ее самая малость.
В этих шести строчках, при всей их безрадостной искренности, безбожно соврал я дважды. Слово "любовь" ну никак не вписывалось в ритм стихотворения, да и стыдился я, боялся его, горячего. Хотя нахлынувшая на меня страсть ничем иным не была - только любовью, все же написал: "дружба". Второй раз соврал из бодрячества, а может, из желания доказать той, кому эти строки посвящены: ничего, мол, переживу как-нибудь, пустяки!..
Только как же я мог доказать, если и не надеялся найти в себе смелости подкинуть ей этот листок?.. Выходит, сам себя пытался обмануть. Глупо!.. Но для "трудного возраста", может, как раз и естественно.
Когда только он кончится, мой "трудный возраст"?..
Этот грустно-бодряческий и, по сути, лживый стишок написан мной как раз тогда, когда впервые, пожалуй, я ощутил свою жизнь пустой, мрачной и не столь уж нужной, как раньше казалось. А все же для меня в этих (пусть даже фальшиввых!) строчках - боль. Даже сейчас, через четверть века с гаком, читаю и - больно, жутко больно, внезапно…
Вот так же больно было мне лет в восемь, когда гостил у бабушки с дедушкой в хохляцком селе Орлик. Вечером, когда прошли по единственной длиннющей улице села сперва мычащие, а потом мекающие и блеющие стада, когда над соломенными крышами вызрели вишнями первые звезды, в окно дедовой хаты затарабанил дружок мой, соседский парнишка. Прибежал он с радостью великой:
- Костя! Кино показуют!
Тогда клуба в Орлике еще не было. Раз в две недели, редко чаще, заезжий киномеханик крутил фильм прямо на улице. Экраном служила белая стена порушенной в тридцатые годы церкви, в которой когда-то пели на клиросе мои бабушка и дед.
Не надо объяснять, почему мигом бросил я недочитанного "Тараса Бульбу" (на украинском, кстати, языке - не было для меня когда-то трудности в понимании его) и, пулей вылетев из хаты, побежал за дружком, которого уж и не видно было в топленой темноте, лишь собаки облаивали его заливисто где-то далеко впереди.
Я поднажал, чтобы догнать, чтобы поспеть к началу фильма, если даже на журнал опоздаю. Бежал так, что ноги мои босые едва касались еще не остывшей дорожной пыли. Но все же - касались. Потому и налетел пальцами на невесть откуда взявшуюся булыгу.
Тиха украинская ночь…
Я не нарушил ее тишины криком, хотя от дикой боли завертелся волчком.
Тихо. Темно. Пусто.
И - больно, так больно!..
Как булыга на моей дороге, та первая любовная неудача. Именно - любовная!..