Я не мог не полюбить Светланку, как не может не опуститься на землю подхваченный вихрем осенний листок. Сравнение, конечно, не из удачных, но мы с ней как раз и собирали эти листки - и красные, и желтые, и даже почти оранжевые. Ими щедро сорил наш палисадник.
Совсем недавно пошли мы в школу, в один класс, к счастью, попали, а теперь по заданию учительницы собирали осенние листья. Зачем это ей надо было - толком не помню, но для нас со Светланкой это было просто необходимо: часто мы протягивали руки к одному листку, словно бы невзначай, соприкасались наши озябшие пальцы, и в этот момент казалось мне, а может, и Светланке, что листья и на земле, и на деревьях становились еще ярче.
Но грустна была моя подружка, да и я не весел.
- А у меня папы, оказывается, нету… Да, Костя! - дрожащим голоском выдала она мне свою страшную тайну.
Вот это новость!.. Как же так? Мы жили в одном деревянном, из двух этажей, восьмиквартирнике. Дом был геологическим. Светланкины родители, как и мои, геологи. Верней, с геологией связаны: мать Светланкина - в химлаборатории, а отец - в мехцехе экспедиции. Фотографии ее родителей, как и моих, висели на экспедиционной Доске почета, возле конторы. Вся наша Геологическая улица знала дядю Колю - низкорослого, бесшабашного баяниста и плясуна, Светланкиного отца… Да вон же он за домом свой "Урал" заводит, лишь у него мотоцикл есть… Как же так?..
- У меня папка другой… Бросил маму, меня бросил. А этот, бабушка сказала, и не мой вовсе!.. - сквозь слезы пояснила Светланка.
Я грел ее ладошки своим дыханием, утешал, как мог.
- Да он ведь любит тебя! Мамку твою вон как любит!
Уж тут-то я не соврал. Вся улица наша не раз видала, как идут в обнимку с какой-нибудь гулянки дядя Коля и тетя Поля и поют, поют… Обязательно в обнимку! И всегда их громкие красивые голоса сплетаются так туго и неразрывно, как волокна в пеньковых веревках, которыми привязывают на горке, за нашими огородами, телят.
- Ладно поют, - улыбались беззубо старухи на лавках. - Любовь, чо не петь!..
А вот некоторые из более молодых соседок косо, с завистью поглядывали на них, ростом не вышедших, но таких счастливых…
- Он же тебя на мотоцикле всегда катает! - напомнил я Светланке.
- Ага, подлизывается… чужой!.. - всхлипнула она.
И тогда я выдал ей свою, уже измучившую меня, тайну, которая, казалось мне, еще горше и страшней: мои папа и мама, родные мои, разводятся. Мне надо выбирать, с кем жить.
Разве можно - выбрать?
- А я про это знаю. Все знают… - сказала Светланка, и я не очень-то удивился: на нашей улице, а тем более в нашем доме все знали про всех.
Светланка всхлипывать перестала, теперь она принялась меня утешать: не разведутся, мол, вот увидишь, помирятся…
- Ну да, помирятся!.. Мама уже этот - как его? - ордер получила… - со слезами выкрикнул я.
- Какой орден?
- Да не орден, а ордер!.. На квартиру дают, бумага такая…
- А-а… - Светланка нахмурилась: документы действуют на детей не менее магически, чем на взрослых. - Это все бабушка твоя, из-за нее…
О том, что родители мои разводятся из-за бабушки, тоже, наверно, знала вся улица. А уж бабушку мою, отцову мать, знал если не весь наш городок, то уж треть его - точно. Она - здешняя, зыряновская, муж ее, дед мой, стало быть, меня не увидавший, был большим человеком - лесничим, а она, Анна Ивановна - первой красавицей городка. Правда, Зыряновск был тогда еще селом, но и на селе быть первой непросто. А бабушка - была, и не год, не два, чуть ли не десятилетия. Впрочем, это, может быть, всего лишь семейная легенда, но далеко не беспочвенная, два поясных, подкрашенных голубизной и румянцем фотопортрета, висевшие в бабушкиной комнате, молчаливо и красноречиво свидетельствовали в пользу этого предания: вот ей двадцать, после свадьбы, - красавица, а вот сорок, после смерти мужа, - красавица еще!..
Одно из ранних воспоминаний: мне лет пять, лежу с бабушкой на кровати, она читает вслух "Тихий Дон" (название той толстой синей книги я отлично еще с тех пор запомнил, ну а вслух она читала всегда, уж так привыкла), я лежу и слушаю про любовь Аксиньи и Григория Мелехова, и не должно бы этого случиться, судя по годкам моим, а дух перехватывает, я сглатываю комок и говорю громко:
- Я тоже любить буду!
- Так ты, варнак, не спишь? - встрепенулась бабушка. - Ишь ты, любить собрался! Сперва вырасти… А я вот читаю - будто про меня все, про Михаила моего… Уж он-то как меня любил! Красивая я была, грудь высокая, белая…
Бабушка даже зажмурилась и вздохнула, а меня будто бесенок какой подначил:
- Покажи, а!
- Чего? - бабушка даже приподнялась на локте.
- Титю покажи, а!
- Вот срамник! - громко захлопывает книгу. - Цыганенок бесстыжий!
Я задет за живое:
- И не белая у тебя грудь! Вот!..
- Чего буровишь? - вскипает бабушка. - Варнак ты, Коська! Ишь, удумал: грудь у меня не белая. Доведешь до греха! - и вдруг резко распахивает на груди блекло-розовый байковый халат. - Гляди, черномазый!..
Тугая, большая, как дыня с бахчи, грудь производит на меня огромное впечатление:
- Бе-елая!.. - только и сумел выдохнуть.
Белизна кожи была бабушкиной особой гордостью, ею как бы подчеркивались благородство, истинная красота. Сестренка моя пошла породой в отца, бабушкина кровь взяла верх, а во мне восторжествовала кровь материнской линии, "басурманская", потому частенько от отцовой матери слыхал:
- У, цыганенок большеротый!..
Смуглость кожи и вообще чернявость никак не соответствовали ее понятиям о красоте. Она и с мамой моей, смуглянкой, потому, может, в первую очередь примириться не могла.
Впрочем, как я теперь понимаю, причин для разлада было предостаточно. Властная натура Анны Ивановны никак не позволяла ей смириться с тем, что для сына она стала после его женитьбы не самой главной женщиной. Не могла она простить снохе, что та - хохлушка, да вдобавок с цыганской, похоже, невесть откуда взявшейся примесью. Помню, как раздражалась бабушка, когда, вернувшись летом из дальней поездки, начинал я нахваливать житье в Орлике.
- Да как они там живут, хохлы эти! Срамотень!.. Сам говоришь: крыши соломенные. Куда ж это годно? А в избах-то поди грязюка!..
На чистоте бабушка была просто помешана: ее комната всегда сверкала, ни единой пылинки в ней, потому меня и впускала к себе лишь иногда - послушать чтение или в картишки перекинуться. Моя же мама, не приученная геологическим бытом к такой идеальной чистоте, для бабушки была "грязнухой".
Вдобавок мама совсем не могла вязать, а бабушка владела этим искусством в совершенстве - и крючком вязала, и спицами. Когда у нас жила лохматая собака Морячка, из ее шерсти бабушка навязывала теплых носков и варежек не только для всех домашних, но и на продажу. Однако особенно дивно ей удавались белоснежные кружева, узоры для которых придумывала она сама и никогда не повторялась. Слава лучшей кружевницы Зыряновска и окрестностей пережила мою бабушку, а вот моя мама так и не смогла или не захотела обучиться этому искусству…
Раздражала бабушку мою и профессия снохи: женское ли дело по горам с рюкзаком шастать? С мужиками!.. А еще больше бесило, что работала мама без графика: с утра и допоздна. Да при этом еще и в общественницы пошла.
- Ишь, депутатка нашлась, - ворчала бабушка. - Дома черт ногу сломит, а она по чужим избам шлындает.
Короче, ссоры в нашем доме почти не прекращались. А когда в раздор втягивался и мой молчаливый отец, мой смирный папка, положение обострялось так, что вновь затмевало мне свет это черное слово - "развод".
Но до получения ордера на квартиру дошло впервые…
- Ты матери-то скажи: с папой, мол, жить буду, не пойду к тебе, - подучивала меня бабушка. - Одумается, не дура поди, ты ведь ее кровь, басурманская!
Я так и сказал, как бабушка подучила. Без мамы я жить и не собирался - помыслить такого не мог! - просто хотел спастись от черного слова "развод", прущего на меня неумолимым бульдозером.
Помню, как побелело лицо мамы. Она молчала, слезы катились по ее щекам. Вот так же почти было однажды летом, в том же Орлике, когда она повела меня на "белую гору" - высокую меловую скалу. Тогда я забрался на самую ее вершину и, беснуясь от щенячьего восторга, швырнул вниз кусок мела величиной с мой кулачок. Бросил и только тогда увидел, что он летит в маму.
А разве есть сила, способная остановить брошенный камень?..
Он попал ей в ключицу. Когда я спустился, лицо мамы было белым, как мел. Она молчала. И слезы текли по ее щекам… Вот так же…
- Если они разведутся, - сказал я Светланке, - ни с кем я жить не буду. Да совсем не буду жить: с крыши спрыгну и убьюсь, на фиг!..
Мы тогда уже сидели на влажной лавке под кленом. Светланка посмотрела на меня расширенными от страха глазами, что под цвет лугового меда, и вдруг выпалила:
- А давай вместе спрыгнем!
И тут мне стало жутко до дрожи: я представил Светланку, в этом вот рябеньком пальтишке, распластанную на земле, на ярких листьях. И заплакал - горестно, навзрыд.
- Родненький мой, - по-взрослому утешала меня Светланка. - Не разведутся они, помирятся. А бабушка помрет.
Словно наперед все знала…
Она утирала мои слезы холодными ладошками. И мне вовсе не было стыдно, что плачу при девчонке. Я поверил, что развод-бульдозер, прущий на меня, заглохнет, провалится куда-то в нутро земли, и не будем мы со Светланкой прыгать с крыши, а будем жить долго-долго, всегда вместе, и когда-нибудь станем возвращаться с гулянки в обнимку, как дядя Коля и тетя Поля. И будем петь, петь!..
В Светланку нельзя было не влюбиться. Училась она, правда, неважнецки, но это же ерунда. Зато занималась гимнастикой в спортклубе, на лыжах бегала быстрее многих пацанов, отважно прыгала с самодельных снежных трамплинов… Да что там! Однажды летом она выпрыгнула с зонтиком из своего окна на втором этаже! Хотела спуститься, как на парашюте, да зонтик вывернулся, и Светланка так отбила пятки, что минуты две стояла с перехваченным дыханием, с зажмуренными глазами и слезами из-под ресниц, но не заревела.
Я вообще не помню, чтоб она плакала от физической боли.
Однажды в школьном спортзале играли мы в баскетбол, это было уже в подростковый период. Светланка играла, прямо скажу, куда лучше меня. Мы с ней, по произволу физрука, оказались в разных командах, я часто пытался отнять у нее мяч, но она почти всегда оказывалась проворней. И вот, раздосадованный, я ринулся за ней так, что вылетел за пределы поля и врезался в полуоткрытую дверь раздевалки, невзначай, но сильно толкнув при этом плечом Светланку. Рука ее попала между косяком и дверью, которая так придавила пальцы, что кожа полопалась и из-под ногтей потекла кровь.
Закричал от боли я, а не она. Светланка зажмурилась, зажала одну руку другой и молча выскочила вон.
А я добрел до гимнастических матов, опустился на них, уткнул лицо в согнутые колени.
Ко мне подошел круглоголовый и зычноголосый физрук.
- Руки, гляжу, распускаем?
И тогда девчонки, болевшие по краям поля (из них ведь одна Светланка принимала участие в игре), почему-то бросились меня защищать, затрещали наперебой:
- Нечаянно он!
- Нарочно бы ни за что!..
- Да он же ее любит!
- Она его тоже!..
Физрук помотал коротко подстриженной и, вопреки всем анекдотам о физкультурниках, весьма крупной головой:
- Дела, гляжу… - и мне уже не сердито пророкотал: - Беги вприпрыжку, попробуй оправдаться.
Да почти все соседи знали, что я люблю Светланку, а она - меня.
- А твой-то с утра лисапет чинит, - говорили, к примеру, старухи проснувшейся позже меня Светланке. И она бежала в стайку - помогать мне ремонтировать велосипед "Орленок". А если она просыпалась раньше, то под окном своим я слышал ее звонкое призывное "эй!", от которого радостно трепетало сердце…
Зимой, в пору моего отрочества, умерла бабушка.
Со смертью Анны Ивановны совпало большое открытие, сделанное мной: я впервые осознал, что в Светланке таится женщина. Настоящая!.. Уже любя ее, несомненно любя, я все же видел в ней прежде всего верного друга, ловкого, изобретательного в затеях, неунывающего, лучшего из всех…
В семье нашей Светланка была совсем своей. Перед похоронами бабушки она осталась ночевать у нас, чтобы сестренке моей да и мне не было так боязно. Мы спали втроем на полу, на двух матрацах, в дальней комнатке. Я уснул почти сразу, ведь позапрошлой ночью был поднят задолго до света и послан сзывать родню, а прошлую ночь, почти всю, просидел с отцом и мамой у гроба, коря и казня себя за то, что мне вовсе не так больно, как должно быть: не бабушка ли рассказала мне уйму сказок, перечитала книг?..
Проснулся я уже в утренних сумерках. Ощутил на щеке своей горячее Светланкино дыхание. Обеими руками она обвила мне шею, наверное, так утешала и жалела меня, спящего. Одна моя рука лежала под ее шеей, а другая была зажата между ее горячих ног.
У меня перехватило дыхание. Лежал, боясь шевельнуться.
Неподалеку, в большой комнате, стоял гроб с моей бабушкой, которую скоро зароют в землю, и вовеки я ее не увижу. Но никогда я так не был счастлив, как в робкое утро этого горького дня!..
Уже после похорон, после поминок даже, я с изумлением обнаружил перемену в Светланке: под тесной светлой кофточкой ее дерзко обозначились два таинственных бугорка. Это, конечно, не могло произойти враз, но почему же я раньше этого не замечал?
Сердце мое заколотилось, как птаха в самодельной ловушке из дранок, которые мы, пацанва, по осени укрепляли на деревьях: значит, когда-нибудь у Светланки будет грудь - высокая, белая! Как у моей бабушки!..
Не замечавший раньше этих дерзких бугорков, я теперь уж, встречаясь со Светланкой, не мог не глядеть на них.
То в жар меня бросало, то в холод.
И мямлил что-то несуразное.
А Светланка смеялась:
- Коська, какая тебя муха укусила?
Вскоре после похорон бабушки отца послали в командировку, а маму по депутатским делам вызвали в "область". Как же я ликовал, когда мама просила Светланку ночевать у нас!
- Коська, мне сейчас больно здесь, ты чуть-чуть гладь, ладно?.. - шептала мне Светланка ночью, лежа рядом со мной, опять на полу. - А потом они у меня будут большие, красивые. Настоящие! И не больно совсем будет, и ты будешь трогать, да? Они твои будут! По-настоящему будем любить друг друга, да?
- Будем любить! По-настоящему! Сильно!.. - громко от восторга шептал я, забыв опасения разбудить спящую рядом сестренку Галинку. - Никого я больше любить не буду!..
- Я тоже!
Нет, конечно, не знал я тогда толком, что значит "любить по-настоящему".
Хотя, быть может, как раз тогда и знал.
И любил.
Да вот только после этой ночи наши отношения со Светланкой стали сильно меняться. Верней, ее-то отношение ко мне оставалось прежним - искренним и задушевным. А вот я…
Уже не мог я думать о Светланке только как о бесподобной подружке по играм и дворовым затеям. Не давало мне никак покоя, что когда-нибудь они у нее будут большие, красивые, и я их буду трогать…
Чем больше я помышлял об этом, тем скованней чувствовал себя со Светланкой. Думал: а если б она догадалась, что в мыслях своих часто вижу я ее голой, совсем?..
Я стыдился своих мыслей, снов. И чем больше стыдился, тем чаще и жарче думал об этом и ярче видел это…
Стал стыдиться того, что при мысли о Светланке зачастую в первую очередь отзывалась моя грешная, хотя и незрелая еще плоть.
Себя стыдиться стал.
Страсть, взбурлившая мутно в потайных моих глубинах, вырвалась наружу обильными и ранними юношескими прыщами, что еще более усилило мою природную скованность и застенчивость. Гадким утенком, причем безнадежно гадким, чувствовал я себя…
Мама, листая "Медицинскую энциклопедию", недоумевала:
- Такое, написано, бывает в период полового созревания. Рано тебе еще, совсем рано…
- Какого созревания? - спрашивал я.
- И знать-то еще рано!..
Летом Светланка уехала на два месяца в далекую деревню к родственникам каким-то. Я тосковал. Дико! Места себе не находил. Выкидывал фортеля: то окно мячом разобью у соседей, то в чужой малинник заберусь и заловлюсь, то выстрелю камешком из рогатки прямо в лоб самому горластому на всей улице пацану…
Добром это, понятно, кончиться не могло.
Как-то с дружками собрался купаться на Бухтарму (без спросу, разумеется), а до реки от городка нашего больше часа ходьбы. Причем полпути - в гору. А по жаре и под гору телепаться не сладко. Преодолев две трети ставшего постылым расстояния, мы остановились передохнуть у ключа, носящего крайне неблагозвучное имя "Конский корень" (не корень, конечно, куда ядреней), и всего лишь за то он был так заковыристо назван, что хлестала вода из патрубка длиной в локоть. Чистая, вкусная, зуболомная… Не зря сюда, в межгорную низинку, часто сворачивают с шоссе и шоферы, и путники.
Напившись так, что в животах забулькало, мы упали в тени под ивами. Конопатый Серега, старший из нас, угостил меня тоненькой папироской "Байкал" - никому другому не дал, хотя просили, а меня уважил. Он задымил умело, щуря рыжеватые глаза от солнца, все-таки бьющего сквозь узкую листву, а я чуть было не закашлялся, хотя закуривал уже не впервой.
К роднику подфырчал бортовой "газон", вышел немолодой уже шофер, сперва, фыркая, как его машина, умылся, потом напился вволю и закурил, на траву присел, изредка на нас с Серегой, дымящих, неодобрительно поглядывая. Но приставать к нам не стал. А что? Он дымит, мы дымим. Отдыхаем. Мужики!..
Но едва шофер дверцу кабины за собой захлопнул, Серега, лежавший было спокойно, метнулся к машине, одним махом впорхнул в кузов с заднего борта и весело помахал нам рукой. На Бухтарме он будет куда раньше нас, до одури накупается, пока мы доберемся…
Зависть обуяла меня. И себя показать захотелось. Понятно, что таким же макаром забрался я вскоре в следующую бортовушку.
На зерне да с ветерком - благодать!.. Только вот не останавливается машина где надо - до Бухтармы уже рукой подать, а машина, по дороге пыля, не туда совсем повернула.
Пришлось прыгать…
Когда притихшие от страха дружки принесли моей маме изодранную, окровавленную рубашку сына, она чуть с ума не сошла.
- Жив? - только и сумела спросить.
- Когда "скорая" увозила, еще маленько дышал… - успокоили дружки.
С сотрясением мозга я пролежал в больнице полмесяца, за это время успели поджить содранные колени, локти и бока. Выписали меня с огромным уродливым швом над левой бровью, с торчащими из него побуревшими нитками.
- Светланка твоя завтра приедет! - сообщила мне дома обрадованная моим возвращением мама.
Вспыхнувший было восторг загасила вдруг мутная тревога: как же я предстану перед ней таким уродом? Понял с горечью, что за два месяца отвык от Светланки, а значит, и она от меня. О чем же нам теперь говорить?..
Вот тогда-то и накрыла меня с головой волна мучительной, дикой застенчивости, подпортившей не один год моей жизни: ведь до того доходило, что даже тени своей стеснялся - такая она нескладная, сутулая!..