За землю Русскую - Анатолий Субботин 21 стр.


Сторонники Александра, выкрикивая его имя, теснее окружают вечевую степень. Кто за Мстислава - отвечают бранью. Чаще, с угрозами, вздымаются кулаки. А ну как побоище! Стыд… На софийском-то вече! Вольно шуметь торговым концам на Ярославовом дворище, а не боярским у святой Софии. И быть бы побоищу, да догадался боярин Лизута, подал знак звонцам. Гулом раскатилась над Детинцем тяжелая медь большого владычного колокола. Это охладило головы. Шум стал затихать. Не спорить же Новгороду со святой Софией!

Поднял руку степенный.

- Мужи новгородские! - крикнул он. - Мы все, и в совете верхних и по особи, любим князя Александра. Пусть княжит он на всей воле новгородской. Любее князя не ищем…

Речь степенного смутила людей. И прежние князья брали ряду, почему не взять ее Александру? Новгород - не Владимир, не княжеский город. Послышались голоса в похвалу степенному. Казалось, поговорят-поговорят, да и велят дьякам писать грамоты. В это время на вечевой степени появился Никита Дружинин. Нарушив обычай, вошел он на степень - Славненский конец на Торговой стороне. Дружинин промолчал бы, но его возмутила хитрая речь степенного. Решит вече так, как сказал степенный, уйдет князь Александр. Он - не Мстислав, не корм себе ищет на княжении.

Увидев Дружинина, боярин Лизута побагровел от гнева. Никита краснобай и хитер, сторонник он суздальцев. Скажет слово - жди, всколыхнет вече.

И только бы Дружинину открыть рот, как Лизута, выбежав вперед, оттолкнул его, встал сам на его место. Забыв о лысине, снял шапку, показал голое темя.

- Мужи новгородские! - не крикнул, а истошно взвизгнул боярин. - Слово у меня на сего злодея, - Лизута размашисто показал на Дружинина. - Он, Микитка, ворует казну новгородскую; собирает пошлины с сребровесцев у святого Ивана и берет те пошлины себе. Пусть скажет о воровстве его Василий Сухой, звонец владычный, и клятвою закрепит слово.

- Почто, как пес, брешешь на меня, болярин? - отступив, крикнул Лизуте Дружинин. - Уж не в том ли мои вины, что слово имел противу тебя?

Шум заглушил речь Дружинина. Смертное обвинение в воровстве, брошенное Лизутой, примирило всех. Напрасно кричал, надрывая голос, Дружинин, - голоса его не слышно.

- Судить вора!

- В Волхов с Великого моста.

- Васька Сухой… Где он?

Разыскали Сухого. Прежде чем поставить на степень, повели к Волхову.

- Испей, Василий, воды из Волхова да поведай, как серебро воровали!

Подняли на степень, поставили рядом с Дружиничем.

- Брал серебро Микита?

- Брал, - ответил Сухой.

- Дань и пошлины присваивал?

- Присваивал.

- Стращал кого да сажал в поруб?

- Стращал и сажал.

Сухой соглашался со всем, о чем его спрашивали.

- Облыжье на меня, мужи новгородские! - выступив вперед и перебивая Сухого, крикнул Дружинин. - По подкупу свидетельствует Васька…

Сухой покосился на Никиту. Некоторое время он стоял молча, как бы прислушиваясь к тому, о чем кричат в толпе.

И не успел никто понять, что задумал "чадушко", Сухой схватил в охапки Дружинина, поднял его перед собой на вытянутых руках и опустил на головы тех, что стояли внизу, у степени.

- Ха! - ухмыльнулся он, показывая прогаль на месте передних зубов. - Не ходи, медведь, на Софийскую сторону!

Глава 5
Тревожная ночь

Отзвонили к вечерням, когда боярин Лизута вернулся с вечевой степени в свои хоромы. В ушах все еще стоял шум и крики собравшихся на вече жителей Софийских концов. Устало, не спеша переступая со ступеньки на ступеньку, поднялся на резное крыльцо. От красных сафьяновых сапог с высокими каблуками у боярина отекли ноги. Точно не мягкий сафьян на ногах, а давят и жмут их дубовые брусья из нижней клети для холопов непокорных. Сбросив на руки подбежавшему холопу шубу, Лизута, прихрамывая, тронулся по переходу в жилую горницу, но, не дойдя до нее, остановился, толкнул дверь в гридню.

- Меду! - не оборачиваясь, велел коротко.

После уличной пыли и духоты в просторной гридне казалось прохладно и чисто. Лизута покрестился на образ в темном, с облезшей позолотой, тяжелом киоте, прошел в передний угол, к столу, и, отвалясь в кресле, вытянул перед собой ноги.

- Ох, потрудился за святую Софию!

Боярин закрыл глаза. Вошел холоп, молча поставил на стол медную ендову и, пятясь к двери, исчез.

- А боляре-то… - вдруг, подняв голову и рассуждая сам с собой, произнес Лизута. - На что боек кум Стефан, а нынче будто воды в рот взял, не обмолвился. В гриднях у себя петухами ходят, бранят князей суздальских… И Ярослава, а паче того Александра. Главою-де желают стать над Новгородом, пора, мол, напрямки о том молвить. А на вече, перед людством, языки присохли. Не умею я за спиной у других стоять, за то и страдаю… Из-за характера своего, из-за прямоты. За всех старых боляр молвил.

Лизута поежил плечами, усмехнулся и сквозь зубы точно выдохнул:

- Не пришлось бы с повинной-то головой одному стоять.

Подвинул мед. Не наливая в чашу, пригубил прямо из ендовы.

И оттого ли, что хмель бросился в голову, или потому, что боярин один в гридне и нет ему нужды соблюдать степенство свое, он повеселел.

- Сильны князья суздальские, - снова подумал вслух. - Нынче не на Торговой стороне, а у святой Софии орали за них вечники. Не переборешь… А мы попытаем, - Лизута выпрямил грудь. - Не с голой рукой и не с пустой головой выйдем… На лыцарей обопремся.

Замолчал. Вспомнилось боярину, как вышел на степень Никита Дружинин, староста Славненского конца. Не ищи он слова перед Новгородом, Лизута умолчал бы, не назвал его имени. К месту и ко времени вспомнил Лизута, о чем беседовал недавно с кумом Стефаном. Заткнул рот худородному. Небось ноги подкосились у него со страху, как услышал о дани с сребровесцев.

Били Никиту. Брань, крики, стоны неслись из "великой кучи", что безлико ворошилась у степени. В пылу не разбирали ни своих, ни чужих. А Никита ушел… Искали его после боя среди поверженных - не нашли. Выскользнул, как угорь из сети.

Опустел Детинец, а дьяки не писали грамот. Не сказал слова своего Великий Новгород.

И оттого, что не писали дьяки ряды князю Александру, боярин, неожиданно для самого себя, вдруг почувствовал какое-то удовлетворение. Княжеские люди небось обо всем, что говорилось и что сталось на вече, передали на княжий двор. Говорилось, да в грамоты не записано сказанное. А нет грамот - и распри нет. На словах-то мало ли что скажется. То, что молвил Лизута на вече, он готов до слова повторить в лицо Ярославичу. Как был главой на Новгороде совет господ, так ему и быть, а князю - войско ведать, не сказывать суда своего без посадника, брать дань с волостей, как указано будет по ряде, в грамотах договорных.

С улицы донеслись в гридню какие-то крики, они словно разбудили боярина.

Вечер. В гридне не видно ни ларей кованых на лавках, ни изразцов, ни киота в переднем углу. Лизута стряхнул думы, встал, потянулся так, что хрустнули суставы, заглянул в оконце. Потемневшее небо, казалось, отодвинулось от разомлевшей в дневном зное земли. Лизута хотел было крикнуть, чтоб принесли свечи, но передумал. Допил мед и шумно опрокинул на стол ендову; потом вышел в переходец и неторопливой поступью направился в терем боярыни.

Скрипят в переходе сосновые половицы. Скрип их напомнил боярину Якуну о злой хвори, истомившей Настасью Акимовну. И время давно забыто, когда жила она, красовалась телом пышным, лицом румяным; когда и на улице и в церкви божией удалые молодцы оборачивались на нее, завидовали Лизуте. Нынче она высохла, от худобы одежда на ней висит неприглядно; темные, глубокие, как рвы у Детинца, морщины искоробили лицо. Обострившийся нос вытянулся, расцвел черными точечками, губы ввалились. Ничего не осталось на этом лице от былой красы Настасьи Акимовны, черные брови и алые губы которой околдовали когда-то юного болярина Якуна.

Шестнадцать лет только-только исполнилось Настасье Акимовне, когда Якун Лизута ввел ее из-под венца в свои хоромы. Не из богатого роду пришла Настасья, но красота ее была Якуну дороже всего, чем владел он. В любви жил он с боярыней. Лизута смолоду нетерпелив характером, а боярыня Настасья кротка и тиха. Ни в чем, ни в большом, ни в малом, не перечила она мужу. Может быть, вся жизнь их прошла бы счастливой дорогой, если б не беда… Видно, не в добрый час встали они под венец, в недобрый час рука в руку обошли вокруг налоя; год прошел после свадьбы, другой, а боярыня Настасья не понесла. Огорчало Лизуту бесплодие боярыни, но он не бранился, не укорял ее: молода Настасья, авось как возмужает, и придет радость. Каждый день с надеждой входил он в светлицу к боярыне, ждал - не обрадует ли? Нет. А годы уходили: чем дальше, тем неуютнее, холоднее становилось в хоромах, больнее, тоскливее обида: почто за красу ненаглядную полюбил он девицу! Останется Настасья бездетной, оборвется на Великом Новгороде именитый род боярина Якуна, внука Внездина.

Ничего не жалел Лизута - ни серебра попам на заздравные молебны, ни милостыни убогим: молились бы божьи люди за разрешение от бесплодия боярыни Настасьи. Ходили с Настасьей пешком на богомолье в монастыри, прикладывались к мощам угодников новгородских, но ни молебны, ни молитвы убогих, ни мощи чудотворные не тронули своей милостью боярыню. Тонкий и гибкий стан ее цвел, как березка на зеленом лугу. Какою вошла она после венца в хоромы боярина Лизуты, такой и жила и красовалась.

Однажды, в храмовый день, побывала Настасья Акимовна на богомолье в Ситецком монастыре. Старец Агафангел, игумен ситецкий, с полудня до вечера, с глазу на глаз, вел душеспасительную беседу с молодой боярыней. И до того растрогал он своими речами Настасью Акимовну, что после (год, почитай) каждую неделю бывала она на богомолье в Ситецком, обретя в наставлениях старца утешение своему горю. Старец Агафангел в ту пору был полон телесных сил. Горячо, с верою молился он с Настасьей Акимовной за разрешение ее от бесплодия.

В тот год и понесла боярыня. Ни с чем не сравнима была радость в хоромах Лизуты, когда Настасья Акимовна в полном благополучии разрешилась от бремени дочерью. Новорожденную назвали Софьюшкой. В уходе и бережении росла она; Лизута не чаял души в дочери, Настасья Акимовна дышала и надышаться не могла на Софьюшку. Дрожала над нею, страшилась, чтобы лишним ветерком не обдуло чадо. И сама боярыня после родов располнела и распышнела. Не стыдно стало Якуну Лизуте показаться на люди со своей боярыней.

Софьюшке шел седьмой год, когда черный мор посетил Новгород. Каждый день разносился над городскими концами заунывный звон, напоминая о бедствии. Попы служили молебны, кропили освященной водой жаждущих исцеления. Но смерть не внимала мольбам. Ничьих хором не обошла, ничьих не пощадила. На торгу и на улицах умирали люди. Осужденные за воровство и лихие проступки черные люди, с колодками на шее, скованные цепями, убирали умерших, поливали смолой место их смерти.

На дворе боярина Лизуты все лето наглухо были закрыты ворота, дубовые двери замыкали терема. Казалось, ничто не проникнет внутрь, ничему нет доступа. Но не обошел мор хоромы. Не оберегли ни замки, ни дубовые двери. Под осень уже, на Успеньев день, захворала Софьюшка. Гнойными вередами и чирьями покрылась она. Мучилась Софьюшка три дня, а на четвертый утихла, будто заснула.

Белый сосновый гроб стоял в светлице, курили над гробом ладаном, еловые ветки устилали переходы и двор. С той поры от горя и тоски по дочери начала таять Настасья Акимовна. Исхудала, постарела. И чем-чем не пользовали ее, каких-каких отваров не пила боярыня, какою-какою водою не мылась - ничто не излечило недуга. Живет Настасья Акимовна на лихо себе.

Нынче на улице вешняя теплынь, а в тереме у боярыни жарко натоплены печи. В углу, перед образом, тлеет огонек лампады, тускло освещая убранство светлицы. Пахнет душистой мятой.

Боярыню знобит. Высохшее, тощее тело ее не держит тепла. Прилегла она на перину, накрылась одеялом пуховым.

Лизута вошел к боярыне и осторожно прикрыл за собою дверь. Боярыня не пошевелилась, не повернула лица. Глаза у нее открыты. Безжизненный взгляд их точно прикован к выбеленному известью низкому потолку.

Лизута постоял у двери. Ждал - не позовет ли? Но не только голоса боярыни - дыхания ее не слышно.

- Настасья! - окликнул ее, выходя на средину горницы. Узорный ковер, раскинутый на полу, скрадывал его шаги. - Жива ли?

- Жива, - ответила боярыня еле слышно. Голос ее - хриплый, задыхающийся - прозвучал глухо, будто донесся из-за стены. - Ты, Якун? - спросила.

- Я. Не отмучилась, зрю?

- По грехам моим и муки мои, Якуне, - чуть приподняв голову, промолвила Настасья Акимовна. Взгляд ее оторвался от потолка, и прямо перед собой боярин увидел темные, провалившиеся глазницы. - Рада отмучиться, Якуне, а по грехам-то… Не посылает бог за моей душенькой.

- Молилась бы…

- Молюсь. Покоя не ведаю. Тебе-то, Якуне, тяжко из-за меня.

- Тяжко, - поморщась, признался Лизута.

- Недолго… Потерпи!

Настасья Акимовна закрыла глаза, голос ее чуть слышен.

- Терплю, - промолвил Лизута с сокрушением. - Ни смерти тебе, ни живота. Который уж год так-то! Доколе, Настасья?

- Божья воля, Якуне.

- И в горнице у тебя духотища, живому человеку мочи нет.

- Знобит меня… Жду милости…

- Нету, - перебил Лизута, - нету милости, Настасья. Молитва не достигает, подумала бы… Сама… Не во грех оно… Отмолим. Сто сорокоустов по тебе закажу, сколько воску лежит в клетях - весь велю перетопить на свечи, во спасение души твоей раздам в милостыню…

- Не торопи! Скоро ведь…

- Ты Маланье молви, - Лизута наклонился к боярыне. - Она… Легкая у нее рука.

Настасья Акимовна не открыла глаз. Силится что-то сказать, но с шевелящихся губ не слетает ни одного слова.

- Не могу, - наконец разобрал Лизута. - Не могу, Якуне.

- Легче будет, - боярин продолжал уговоры. - Мученица ты, ангелы-то рядом, ждут… Слышишь, Настасья?

Настасья Акимовна не ответила. Ни слова, ни стона от нее, только хриплое дыхание тяжело вырывается из груди. Лизута склонился ниже. "Тоща-то, осподи! Каждая косточка наяву".

- Настасья! - позвал. - Настасья!

Тихо. В полутьме горницы кажется, что губы Настасьи Акимовны глубже ввалились в беззубый рот, нос обострился еще резче.

Ступая на носки, стараясь не скрипеть половицами, боярин Якун выбрался в переход. Неподалеку, на конике, дремлет Маланья, ближняя наперсница боярыни. Увидев Маланью, боярин выпятил грудь, на поклон холопки не глядя бросил:

- Заснула болярыня, не буди!

Глава 6
Княжие бояре

С вечера еще Александр Ярославич сказал воеводе Ратмиру, чтобы утром седлали коней.

- Соберусь в Городище, - сказал он. - Выедем рано, по росе…

Александр давно не был в Городище; собираясь туда, он намеревался побывать и на Нередище, у чернеца Макария. Макарий звал князя посетить учительную палату в монастыре, послушать отроков, обучающихся искусству книжному и письменному. "И зайди, княже, в дом спасов, - писал Макарий, - где трудами моими закончено изображение великого князя Ярослава Всеволодовича; огляди и скажи: достойно ли творению моему быть среди искусных изображений, созданных мастерами новгородскими?"

Утро встало солнечное. Ни одного облачка не видно на ясном голубом небе. Собираясь к выезду, Александр надумал взять с собой и княгиню, Прасковью Брячиславовну.

- Собирайся в Городище, Параша, - сказал он княгине, навестив терем. - Велел я возок готовить.

- Ой, да как же? - от радостного волнения смутилась княгиня. - Мамка!

- Уволь, князюшка, мы не поедем, - вступилась мамка. - Ну-ко сколько-то верст по городу, да по мостовым, да по ухабам…

- Тесаные мостовые, не тряски, - возразил Александр. - И ухабов на пути нет, не зима…

- Нет, княже! Колдобины да рытвины на дороге, - упрямо твердила мамка. - Погляди-ка на княгинюшку, куда она такая-то!..

Княгиня была в просторном летнике, но и он не скрывал выпуклую округлость ее живота. От последних слов мамки Прасковью Брячиславовну бросило в жар. Стыдно! Такой-то, брюхатой, да как ей показаться рядом с Сашенькой! Александр понял ее смущение, засмеялся:

- И впрямь, Параша, мамка дело молвила. Тяжелая ты…

Он поцеловал ее в лоб, потом в губы, обнял и покружил по горнице мамку. Хлопнула за ним дверь. Евпраксеюшка, охая, опустилась на скамью.

- Ох, уморил! Ну-ка, меня да в круги…

- Не ворчи, мамка! Стыдно мне перед Сашенькой…

- Какой же стыд, что ты, осударыня! В твоем-то виде на людей на всех тебе свысока глядеть, а не стыдиться. Не девка, чай.

…В горнице у себя Александр застал Ратмира. Воевода стоял у открытой оконницы, шелом он держал в руке, и забегавший с улицы ветерок ворошил на голове седые волосы.

- Что случилось, Ратмир? - зная, что старый витязь задаром не обнажит голову, спросил Александр.

- Набат, княже… Звонят у святой Софии.

На пути сюда Александр слышал частые нестройные удары колокола, но не подумал о набате. Он все еще не мог сдержать улыбки, вспоминая растерянность княгини при встрече с ним, ее стыдливо покрасневшее лицо. Казалось, только сегодня, когда зашел в светлицу и увидел Парашу, понял, что она будет матерью. Теперь, после слов Ратмира, Александр прислушался к звону. Улыбка сбежала с его губ. Тонкая, еле приметная морщинка пробороздила лоб.

- Почто звонят? - спросил.

- Вече… Зовут Софийские концы.

- Пусть! С той ли вестью шел ты?

Ратмир взглянул в лицо Александра. Ни движением, ни жестом князь не выдал своего беспокойства.

- Может, и не с той, да вороны, княже, нынче громко каркают.

- Перестанут.

- Тише будет… - Ратмир помолчал и, как бы вспомнив о вести, с которой пришел к князю, сказал - Митрополичий монах прибыл на Нередицу. Бранит и хулит все, что сделано там новгородскими мастерами.

- Грек? - Александр поднял брови.

- Не ведаю. Сказывают, близок монах владыке.

- Не к славе нашей иноземные книжники, - высказал Александр то, что думал. - Давно ли монах на Нередице?

- С заутрени.

- Бранит и хулит?

- И хулит и осуждает, княже.

- Не к славе, не к славе нашей, - повторил Александр прежнюю мысль. - Как повелось от Киева, что византийский патриарх ставит на Русь митрополита грека, так и осталось. А едет митрополит на Русь с оравой монахов греческих и афонских. Русь - не Афон, богата. Не пора ли жить нам своим умом, по-своему думать, по-своему городовой и церковный уклад ставить?

- Не монах я, княже, не учен в книжной премудрости; худой буду советчик.

- А ты от сердца молви: почто иметь на Руси митрополита грека, ездить с поклоном к византийскому патриарху?

- Вера наша пошла от греков, - не зная, что молвить иное, сказал Ратмир.

- Пусть! Но вера - не обычаи, обычаи свои на Руси.

- Не о вере я хотел судить, княже, другая весть…

Назад Дальше