Конуша закашлялся. От кашля что-то мокрое и тяжелое хлюпает у него в груди. Обнаженное плечо вздрагивает и трясется сухим мослаком.
Глава 3
Воля
Хилым стручком рос Окул, боярский ключник. Ничего так жадно не искал он в жизни, как дородства. Жил - завидовал чужой силе, в зависти и старость пришла. Высох, плечи к груди свело. И ростом притоптался Окул, и морщины легли на лицо, как темные сошные борозды. Сидеть бы убогому с нищею братией в проезжих Спасских воротах на Пискупле-улице, просить Христовым именем на свои немощи, да нет… Окул - ближний ключник боярский, правитель в хоромах. Глядя на него, ахают люди: диви, в чем бог тепло держит?! А Окул как клещ: весь день на ногах, ни хвори на него, ни усталости; ко всему он холоден: ни слова у него доброго, ни жалости в сердце.
Приметил он Ивашку. Работлив холоп. Раз побывал Окул у Ивашкина жернова, другой… Ивашко как бы не видит. Складную песню играет жернов, сып ровный, мука течет мягкая, без дробинок. По лету уже услыхал как-то Ивашко Окулово покашливание… Приостановись на секунду жернов, не миновать бы беды. Но жернов кружится, как положено.
- Сними-ка железы с молодца, - велел Окул рыжему. - А ты, - Окул тронул Ивашку, - не греши! Ох, велика милость болярская!
В жерновой клети ближе всех Ивашке Конуш. Ночью, когда поднимались наверх, они рядом спали в людской. Улегшись, иногда перебрасывались словами. Конуша рассказывал Ивашке о себе. Так Ивашко узнал, что Конуша в молодых летах жил на воле. Не новгородец он. Родился Конуша в Суздальской земле, в Залесье. Займище имел там родитель. Хлеб сеяли, лыко драли, промышляли зверя. В те годы кровь горячим ручьем играла в жилах Конуши, не сиделось ему, не жилось тихо. Кликнул князь Юрий Всеволодович поход, пристал молодец к княжему полку.
- И зачем шел - не ведаю, - каялся он Ивашке. - Думалось, худо жить в лесу, тоскливо; свет захотелось увидеть. Не знал я, Ивашко, куда мне силу девать. А тут поход. Добро бы против чужих, против врагов иноземных… Не-е-ет, свои. Князья Юрий и Ярослав Всеволодовичи искали склонить всю Русь перед Суздальской землей, как было при старом Всеволоде, а противу Юрия и Ярослава брат их Костенкин да тесть Ярославов поднялись, да брателки двоюродные… Сошлись рати на речке Липице. Жестоко бились. Меня конь смял в той битве. Конец пришел, думал, а нет, выжил. Но лучше бы, Ивашко, пасть мне, лучше бы черное воронье клевало глаза мои! Князья Юрий и Ярослав бежали с поля. Счета не знали полону Мстислав Мстиславич и Костенкин Всеволодович. Дружинник Горша, из Мстиславовой рати, привел меня в Новгород. На торгу продавали полонянников. Упырь Окулко за две ногаты серебряных взял меня для болярина. Спервоначалу я в вотчине жил, на Мете. Почто не ушел тогда - не ведаю. А как бросил меня Окулко в жерновую клеть, тут, у жернова, знать, и жизнь кончу.
Конуша умолк. Ивашко ворохнулся на соломе, подвинулся ближе, шепнул:
- Уйдем! Возьмем волю.
Горькая судорога свела лицо Конуши.
- Куда я, - прошептал он. - Силы прежней уж нету.
- Помогу.
- Поздно, Ивашко. Конец скоро. Сам погибну и тебе руки свяжу.
Закашлялся. Глухо, надрывно кашлял, потом долго лежал ничком. Ивашко зажал уши. "Уйду, - думал. - Увижу волю". Страшнее смерти казалась ему судьба Конуши.
И тот день начался, как начинались все дни в жерновой клети. Гудели, кружась, верховоды, сушила горло пыль. Около полудня принесли ушат с похлебкой. Овощное зелье да рыбьи кости в вареве, но и от того будто свет блеснул. Наведался в клеть Окул.
- Кончай-ко работу, паробче, - сказал, поравнявшись с Ивашкиным жерновом. - На торг пойдешь, с возами. Небось горазд мешки таскать.
Открыты створы ворот, возы тронулись. Ивашко позади. В той же рубахе он, в какой стоял в клети, босой, без колпака, осыпанный мучной пылью. На улице опьянел от простора. Все думы свои забыл. Глаза не видят ни хором островерхих, ни стены Детинца. Опомнился, когда миновали Великий мост, свернули на торг, к мучному ряду.
Шумен и люден торг в Новгороде Великом. В ушах у Ивашки звон от многоголосого гама, от толкотни, от всего не виданного им у себя, в Обонежье, на берегах Лач-озера. Зазевался он, толкнул ненароком лоток с рыбой вяленой. Баба в широком красном сарафане вытаращила на Ивашку глаза, завизжала на весь торг:
- Подлая чадь! Держи его, люди добрые! Рыбу рассыпал…
Что дальше кричала она - Ивашко не слышал. Людская толпа замкнула его, понесла. А где-то близко:
- Сбитень горячий, сбитень… Сам пил, язык проглотил…
Неподалеку от вымола толпа обступила юродивого. Кто смеется, глядя на него, кто утирает жалостные слезы. Юродивый - босой, в веригах, простоволосый, с мокрой от слюны бороденкой - подпрыгивает то на одной ноге, то на другой; трясет зажатым в кулаке, похожим на медное яблоко шаркуном, визжит:
- И-го-го! В рай поведу, ворота открою, ангелов позову… И-го-го!
- Угодник божий, Прокопушко!.. За нас грешных вериги терпит.
Оглянулся Ивашко - возы с боярской мукой пропали из виду. Один он в шумной, крикливой толпе. Ткнулся в одну сторону, в другую - не видно телег. Ивашко назад было, к мосту, а толпа бросила его ближе к вымолу, туда, где покачиваются на волне причаленные у настила заморские ладьи.
Река, хотя и мутная она, напомнила Ивашке Лач-озеро. Он остановился любуясь.
- Что, паробче, хорош старый Волхов? - кто-то тронул Ивашку сзади. - И то молвить, нет нигде реки лучше.
Рядом с Ивашкой чужой житель. Зипун у него нараспашку, колпак сдвинут на затылок; колечками вьется тронутая инейком русая борода, глаза светлые… Чудно смотрит на Ивашку, будто раньше знавал его.
- Наше озеро краше, - похвалился Ивашко.
- Где оно есть, ваше озеро?
- Там… - начал Ивашко и осекся. Не дворский ли, не из боярских ли хором житель?.. Представилось Ивашке, схватят его сейчас, спутают в тенета, поведут на боярский двор… Увидев его, покашляет, смеясь, упырь Окулко и тихим голоском своим осудит на муки.
Ивашко отступил от жителя, круто повернулся и, расталкивая толпу, потонул в ней.
Одно в думах - бежать! Перед глазами неожиданно встало испитое лицо Конуши. И торг, и реку - все заслонило оно собою. Воля! При этой мысли даже солнце выпуталось из облачка, заиграло над городом.
В стороне от торга меньше людей, но зато самого издалека видно. Рядом паперть Егорья в Кожевниках. Ивашко скрылся за церковным двором, отдышался. До вечера просидел он в зелени молодых топольков у Егорья. Стало уже темно, когда покинул убежище. Долго, где прямо, где задворками, кружил около жилья, пока не очутился на Ильиной.
Скорее… Вон из города!
Близко конец улицы. Выбраться в поле, а там - ищи ветра. Вдруг у чьих-то ворот показалась рыжая борода. Напомнила она Ивашке рыжего Якуна. Если б дождик хлестнул из ясного неба, Ивашко и тогда не скрылся бы так резво, как сейчас, в тени, под ближним деревом. Отдышался, перебежал через улицу, в темноте толкнул кого-то.
- Не тесна ли тебе, паробче, улица широкая?
Взглянул Ивашко и замер. Перед ним давешний житель, что встретился на торгу. И тот признал молодца. Смеется.
- К дому ли спешишь? - спрашивает. - Близко ли дом-от?
Он отступил от Ивашки, помолчал, как бы любуясь им, и добавил:
- Жилье ищешь? Заходи! У меня тихо. Для дела моего надобен молодец.
Ни тогда, ни после Ивашко не сумел бы открыть, почему он поверил жителю. В голосе ли его уловил сочувствие себе или подкупило открытое лицо незнакомца, но Ивашко не побежал прочь.
- Напиться бы, - чуть слышно промолвил он и оглянулся: не видно ли где рыжего?
- Не страшись, паробче, - приметив Ивашкин опасливый взгляд, сказал житель. - На Ильиной тебя не обидят. Ремесленные мы. Кто ты - не спрашиваю, сам в беде бывал… Пойдем! В кузне у Никанора за питье рубашку не сымут.
Прожил Ивашко у Никанора до зимы. На первых порах опасался он выходить на улицу, но прошло время - привык. На лице у него мягким пушком кудрявится борода, на плечах - не посконная рубаха, а суконный зипун. Одного роста он с Никанором, одёжа с Никанорова плеча ему впору. Качал Ивашко мех у горна в кузне, белое железо бил молотом. Учил его Никанор своему ремеслу.
Святки. Зимний праздник. Мороз жжет щеки, щиплет носы и уши белыми пальцами, а на торгу в Новгороде на святках шумно и людно. В Пробойном и Сыром рядах - куда ни повернись - не протолкнешься. На Гулящей горке скоморошьи забавы: игры и прибаутки ряженых, звонкие голоса петрушек…
Вышел Ивашко на торг и - забылся. Мороз нипочем молодцу. То и беда, что один, не с кем словом перекинуться. Уж и день к вечеру, того и жди - рассыплются над городом звезды в потемневшем небе, хлестнет звонче мороз студеной ременницей по углам изб. А чем крепче мороз, тем больше веселье. Да и кто не любит на Руси старуху зиму! Вот она - в теплой шубе, в белых рукавицах, в меховом колпаке, опушенном сканью инея.
- Дальний ли, молодец? Где побывал, что повидал?
Оглянулся Ивашко. Он… Якунко рыжий.
- Где был - тебя не спрашивал, - отступил Ивашко от боярского приспешника. - Куда иду - моя воля. Не становись поперек, Якунко!
- Да уж ты ли это? - ухмыляется Якунко. - Искали тебя и искать бросили, а ты на-ко, сам, нежданно… Иди на боярский двор.
Сказал и положил руку на плечо Ивашке.
- Не пойду.
- Честью не пойдешь, приставов кликну.
На какой-то миг вспомнилась Ивашке жерновая клеть, забулькал в ушах страшный кашель Конуши… Неужто снова цепь и позор неволи? Люди столпились вокруг, смеются. Чужой Ивашко на Новгороде; кто станет спорить с боярином, что не по праву - по умыслу злому лишил молодца воли.
- Эх! - дернул плечами Ивашко. Сбросил руку Якункину, кого-то сбил с ног на пути… Якунко голоса не подал, а Ивашко уже далеко. Опоздал, то кричи не кричи - шум людской на торгу не перекричишь.
- Вязать бы тебе гулящего, чего ждал? - смеются над Якунком люди.
- Он-то связал бы, да руки вишь коротки на вольного молодца.
- Ветер в поле не холоп ли твоему болярину?
Никто не заступил Ивашку, когда держал его Якун, а ушел - смелость по душе вольнице.
Ивашко добрался на Ильину, к Никанору.
- Нет мне житья в Новгороде, - поведав обо всем, что было на торгу, сказал он. - Не гибели страшно, Никаноре, неволи. Уйду я.
Рассказ Ивашки встревожил кузнеца.
- Жаль мне тебя, Ивашко, способен ты ремеслу, - помолчав, заговорил он. - Но твоя правда, иди! Вольным рос ты, не холопью и долю тебе искать. Уйдешь, торных путей опасайся, не привелось бы здороваться с заставами; на заезжих дворах не ночуй. Будешь далеко от Новгорода, найдешь приют, обоснуешься. После, как переждешь время да наведаешься в Новгород, не проходи мимо. Днем ли, ночью ли приму гостем.
Глава 4
На Даниловой поляне
Долго, проселками и бездорожьем шел Ивашко. Иззяб он, оголодал. Искал пропитание себе по глухим займищам. Теперь, когда Новгород далеко, выходил Ивашко и на торные пути, не прятал лица, как прежде. Однажды, на отзимье уж, разгулявшаяся метель загнала Ивашку на заезжий двор в погосте на Ступинке. Близко полуночи его разбудил шум, донесшийся с улицы. Ивашко накинул тулуп и выглянул за дверь. Под навесом бранились какие-то люди. "Не пристава ли?"- обожгла догадка. Не считая ступенек, Ивашко нырнул с крыльца в сугроб; прячась в тени, пробрался около тына к воротам и пропал за ними.
Покинув погост, Ивашко сперва шел по малоезжей тропе, но скоро сбился с нее. В бору ветер казался тише; Ивашко, не разбирая ничего, колесил по целинному насту. Первый испуг прошел. Теперь Ивашко жалел: не зря ли бежал с заезжего? Под навес он не заглянул, а может, не пристава бранились. Не вернуться ли? Но по времени, какое шел он, погост остался далеко, да не хотелось и петлять по старым следам. На заезжем слышал, говорили люди, будто поблизости, в Шелонских борах, есть займище доброго жителя.
- Как по имени-то? - зевнув спросонок, спросил кто-то.
- Данилой зовут займищанина. Бортник он. Поляна у него расчищена и на борти хитер. В лесу ищет, и около займища есть у него пчелки… В колодах живут, обрусевшие.
Миновали полдни. Короток день, а Ивашко как плутал, так и плутает в бору. Ни просвета не видно впереди, ни жилья. Метель, загнавшая его вчера на заезжий, понесла злее. Шумят, раскачиваясь от ветра, столетние сосны, осыпая вниз навязшие в вершинах охапки снега. Одно время Ивашке чудилось, что напал он на какой-то след; будто на лыжах прошли бором. Но след потерялся. От усталости деревенеет тело. Не приведется ли коротать ночь в глухом одиночестве? Пересиливая искушение сесть и замереть неподвижно, Ивашко брел наудачу.
Поляна открылась так неожиданно, что Ивашко остановился. Мутно и бело кругом. По-прежнему зло трясет снежный хвост неистовый ветер. Шагнул, а след уже замело. Миновал редкий осинничек. Бора стало не слышно, словно и его смело вихрем. Впереди что-то темнеет. Жилье! Ивашко ободрился. Скоро он очутился перед занесенной снегами хороминкой. Пробираясь вдоль ограды, отыскал воротца и постучал. На стук никто не отозвался. Ивашко подождал, забарабанил сильнее.
В хороминке тускло осветилось оконце. Слышно, скрипнула дверь. Кто-то кашлянул и, как бы в ответ на это, одна за другой проголосили ступеньки.
- Кто там, крещеные, ломится? - спросили из-за ограды.
- Погода застигла в борах, - срывающимся голосом отозвался Ивашко. - Пусти обогреться!
- Один аль сколько вас?
- Один.
Тесаная створа воротец качнулась. В просвете показалась высокая фигура человека в коротком, до колен, овчинном тулупе. Лица его Ивашко не рассмотрел. Человек держался рукою за створу, как бы не решаясь открыть ее.
- Проходи, - осмотрев гостя, сказал он. - Пеший?.. Эко снегов на тебе… Счастье, паробче, что набрел на займище, а то вишь она - кусается погодушка.
Он прикрыл створу и опустил засов. На крыльце Ивашко снял рукавицы, похлестал ими себя, обивая снег.
В избе обдало теплом. Прошло некоторое время, прежде чем Ивашко огляделся. Займищанин зажег о дымивший огарок лучину, вщемил ее в железную лапу светца. Стало светлее. Ивашко увидел теперь черные стены, скользкие и блестящие от давней копоти; печь, над "челом" которой на вскинутом козырьке напыльника сложена горка сухих поленьев. Рядом с печью, у кутней стены, рубленый залавочник, на нем - копылками, в опрокидку - глиняная и долбленая посуда. Ближе к окошку - дубовая кадь с водой, полуприкрытая черной, как все в избе, широкой доской, ребро которой рябит приметными надрезами и зарубками. Под воронцом, у приступка печи, трехногая лохань; над нею, на лыковом плетешке, глиняный рукомойник. Рыльце у рукомойника обито, тонкое горлышко перевито - ряд на ряд - берестяной лычиной.
- Разболокайся, паробче, да садись, - сказал займищанин. - Не серебро у тебя, чаю, в ногах.
- Спасибо.
В тепле Ивашко острее почувствовал, как он устал и иззяб на ветру. Долго дул на окоржавевшие, словно чужие, пальцы. Сбросив колпак, принялся распутывать завязки тулупишка.
- За воротами гость-от чуж-чуженин, а вошел в избу - честь ему и место, - говорил займищанин. - Так оно судится, паробче, по-нашему, по старине.
Ивашко осилил завязки. Бросив на воронец тулуп, подошел к светцу и вытянул над пламенем руки, потирая их.
Шум, вызванный появлением гостя, разбудил кого-то на полатях. Там послышалась возня.
- Татко, - прозвучал сонный голос. - Кого привел?
- Олёна, ай не спишь? Погляди, какого удалого молодца занесло ветром на займище.
- Уж ветром…
Соскользнула с полатей. В длинной рубахе из грубого холста, с взлохмаченными со сна волосами, худенькая, гибкая, как осинка, остановилась перед Ивашкой, молча, в упор посмотрела ему в лицо.
- Тебя как зовут? - спросила.
- Меня-то?? - усмехнулся Ивашко и не утерпел, протянул руку, чтобы дернуть за вихор девчонку.
- Не балуй! - погрозила. - Не давай воли ручищам!
Смешно перебирая озябшими на холодном полу босыми ногами, она то и дело потирала их одна о другую. Темные, как у отца, спутанные волосы вьются колечками на висках.
- Тебя как зовут? - упрямо повторила она.
- Зовут Зовуткой, позовут и откликнусь.
- Не ври.
- А ты угадай!
- Угадаю.
- Ну-ко, ну!
Девчонка подумала и вдруг, весело засмеявшись, сказала громко, нараспев, как сказку:
- Зовут тебя Зовачком, Иванушкой-дурачком.
- Олёна, не обижай гостя! - остановил дочь займищанин, но, не утерпев, усмехнулся сам.
- Не обижаю, татко. Он велел угадать.
- И угадала, - признался Ивашко. - Поп меня Ивашкой крестил.
- Ивашкой, - повторила девчонка, переступив с ноги на ногу. - Откуда пришел?
- Издалека.
- Страшно было одному-то в бору, ночью?
- Страшно.
- А я не боюсь, - похвастала девчонка. В черных с синеватыми белками глазах ее, полуприкрытых длинными, загнутыми вверх ресницами, сверкнули торжествующие огоньки. - Всякое место в бору знаю, - добавила она.
- Не тутошний я, дальний, - как бы оправдываясь, сказал Ивашко. - Шел бором, а куда принесли ноги - не ведаю.
- К нам, на поляну, - строго сказала девчонка, словно обидясь на то, что Ивашко не признал поляны. - Слыхал про Данилу-бортника?
- Слыхал, - ответил Ивашко, догадавшись теперь, куда выбрался. - Сказывали добрые люди.
- Он татко мой, - с гордостью показала на отца Олёна. - И поляну нашу зовут Даниловой поляной.
Ивашко взглянул на займищанина. Черная борода, брови и волосы так плотно закрывали его лицо, что оно казалось заросшим ими, как мхом. Плечи займищанина немного сутулились, движения его медлительны и спокойны. Поддерживая огонь в светце, он молчал, присматриваясь к захожему.
- Ты что умеешь делать? - не унималась Олёна.
- Мало ли что.
- Зверя умеешь брать?
- Приходилось.
- Не умеешь, - решительно заявила девчонка. - Бором шел, а ни стрелы у тебя, ни рогатины.
- Полно-ко, Олёна, словами играть, - прервал займищанин болтовню дочери. - От слов сыт не будешь. Принеси-ко хлеб да медку сотового. Сперва накорми гостя, а после спрашивай.
Девчонка взглянула на отца, потом на Ивашку и, не промолвив ничего, бегом скрылась за печью. Скоро, как в сказке, на столе очутился хлеб, соль в липовой "утке", украшенной хитрой резьбой, мед в берестяном "бураке"; на заверсть Олёна вывалила на стол пригоршни вяленой репы и принесла долбленый жбан с квасом.
Ивашко как будто даже испугался изобилия снеди. Глаза его широко раскрылись. Ему казалось, что все сытное и сладкое, очутившееся перед ним, сейчас исчезнет. Неподвижно, не зная, что молвить, смотрел он на снедь, не прикасаясь к ней.
- Садись, паробче! - поняв нерешительность Ивашки, сказал займищанин. - Что на столе, то и бог послал. Не гнушайся хлебом-солью!