…Будь я придворным пуатуским хронистом, - о, тогда, должно быть, я описал бы трубадурский турнир во всех подробностях. Но коль скоро эта история - история Кретьена, то важно нам только то, что как-то меняло его душу, становясь вехами на пути. И куда важнее, чем само состязание, оказалась короткая майская ночь перед ним, ночь, которую они с Мари провели в одной комнате.
Дело в том, что по поводу предстоящего развлечения, да и просто в целях подкормиться из щедрых Альенориных рук, в Пуатьерский замок съехалось немеряное количество поэтов и поэтишек. Север был представлен, кроме Кретьена, еще одним трувором, знаменитым лириком Гасом Брюле. Правда, про него говорили за глаза, что он только и может, что подражать эн Бернару де Вентадорну, а не будь того, и он не написал бы не строчки; но в лицо сему достойному сорокалетнему пииту все выказывали только почтение. Как стая голубей на посыпанные дамской рукою крошки, слетелась разная трубадурская мелочь; среди них встречались и более-менее известные имена - вроде Сайля д`Эскола, купеческого сына из Бержерака, получившего такое прозвище за то, что он не доучился в монастырской школе, и, подобно Годфруа, ушел в vagabundi, или Пейре Рожера, клермонского клирика, бросившего приход… Однако трубадурское художество неплохо кормило данного служителя искусства - легкие и занимательные его песенки пользовались спросом, и вид этот еще далеко не старый, черно-кудрявый проныра имел весьма цветущий. Вот этот очередной clericus inter epula cantans очень бы сошелся с нашим Поэтом Поэтов, подумал Кретьен вскользь - и прикусил губу. Прибыл молодой, очень красивый Бернар де Сайссак, дворянин; и был он столь похож по манере держаться на Ростана, что у Кретьена защемило сердце при виде того, как он раскланивается и, смеясь, встряхивает буйными черно-рыжими волосами… А Годфруа почувствовал родственную душу в мессире Сайле, с которым они в первый же день знакомства завалились в кабак в городе и там изрядно нализались; хорошо, что Кретьен не доверил своей труворской чести Годфруа - наутро Дворянина постигло такое похмелье, что он только и мог что стонать и просить еще рассолу. В отличие от крепкого Сайля, который умылся холодной водичкой, и, без малейших угрызений совести оставив друга помирать на кабацкой скамье, ушел в замок - являть миру свое поэтическое искусство…
Приехали и великие магнаты Юга - старик Бернар Вентадорнский, по слухам, теперь влюбленный в донну Алиенору взамен изгнавшей его от себя виконтессы… Говорили, он так сильно страдал, когда Алиенора уехала в Англию с новым своим супругом, что едва не ушел в монастырь. Однако вот не ушел же, и теперь, когда госпожа снова вернулась, хотя бы и ненадолго, на родную землю - не преминул к ней заявиться. Правда или нет все эти слухи насчет его любви - но по меньшей мере две вещи были очевидны: в донну Алиенору и сейчас мог влюбиться кто угодно, а кроме того, любовь такого поэта принесла бы честь любой даме. Уже седой, с лицом, изрезанным морщинами, Бернар до сих пор отличался необычайным благородством манер, а лицо его, на первый взгляд неправильное и некрасивое, с чересчур длинным носом и усмешливыми губами, сияло каким-то внутренним обаянием, столь глубоким, что с Бернаром хотелось немедленно подружиться. Или хотя бы засвидетельствовать ему свое глубокое почтение.
Прибыла и "восходящая звезда" - знаменитый поноситель эн Бернара, Пейре Овернский, нагловатый смуглый клермонец, лет на пять старше Кретьена. Правда, надменный нрав не служил ему к вящей славе - хотя здоровались с ним и церемонно, но вслед то и дело несся шепоток: "Лягушка…" Кретьен, слегка отставший от новостей придворной жизни, тихонько спросил у Мари, в чем тут дело - и она фыркнула в кулачок:
- Помнишь его знаменитую сирвенту против всех трубадуров? Ну, где он пишет про всех гадости? И де Вентадорн у него - старый шут, и похож эн Гиро, его друг, на иссушенный солнцем бурдюк… На себя бы посмотрел, петух надутый!.. А Гриомар Гаузмар - рыцарь умер в нем, жив лишь фигляр… А достопочтенный Гийом, то есть Гийом де Рибас, который про птичье сердечко писал - видишь ли, "он поет, а меня клонит в сон, лучше, если б родился он нем, у дворняги и то больше тем…" А Эблес де Санья у него…
- Ох, довольно, довольно, - взмолился Кретьен, терпеть не могший злословья. - Знаю я эту сирвенту. Удивительно гадкая вещь.
- Ну тогда ты помнишь, как он про себя там пишет. "А о Пейре Овернце молва - что он всех трубадуров глава…" Так вот, кто-то переделал - "А о Пейре Овернце молва, что поет он лягушкой ква-ква…" С тех пор его так лягушкой и зовут, ну, за глаза, конечно… Однако на самом-то деле, - Мари озабоченно наморщила носик, - поет он очень хорошо, хоть и стихи у него и не Бог весть какие… Трудновато его будет перепеть, да, трудновато.
Впрочем, не было уже никакой Мари: рядом с Кретьеном, от волненья из-за непривычной роли цепляясь за его висячий, отороченный нарядным мехом рукав, переминался с ноги на ногу стройный, изумительно красивый мальчишка. Гийом, жонглер.
Длиннейшие свои волосы Мари неизвестным науке образом умудрилась спрятать под бархатную черную шапочку; несколько павлиньих перьев вполне скрывали странную (из-за толстого пучка волос) форму головы. Одежки пажа слишком сильно облегали при примерке ее фигуру, выдавая неуместную для такого маскарада выпуклость груди, и верхнюю рубаху Кретьен отдал ей свою - ту самую, в которой был в дороге, небогатую, зато сине-золотую, самых шампанских цветов. Ничего, для жонглера сойдет, особенно если не очень тесно шнуровать по бокам. Мари вообще-то была худенькая, и чуть великоватое платье идеально скрыло женственность ее форм, а короткий синий плащ через плечо и вовсе задрапировал ее напрочь. В виде мальчика Мари оказалась удивительно маленькой - Кретьен в первый раз в жизни понял, что росточком она его ниже на голову, и в полтора раза yже в плечах; волнуясь, радостно возбужденная изумительной игрой, она то и дело сжимала его горячую руку повлажневшей ладошкой и обводила губы ярким язычком. Невпопад засмеялась на реплику, вскинув обжигающий медовый взгляд. Щеки ее раскраснелись, и у Кретьена внутри все ныло от мучительной нежности к даме-ребенку, которую он призван был защищать. Опекать…
Из-за великого множества гостей, иные из которых отличались знатностью рода или же обладали звенящей славой, свободных покоев в замке почти что не осталось. Сама госпожа Альенора успевала лично поприветствовать каждого из прибывающих и распорядиться о размещении гостей - согласно их желанию и достоинствам; при виде же Кретьена она вспыхнула от удовольствия, и тот поразился до немоты - столь мало королева Английская и герцогиня Аквитанская изменилась за без малого двадцать лет. Наверное, когда ей стукнет 70, в нее все равно будут влюблены все вокруг - такая она, такая… Детская, давняя, смешная его любовь, эта донна, конечно же, не узнавшая, не могшая его узнать, теперь склонилась в легком поклоне, и, улыбаясь золотыми глазами и уголками губ, протянула воздушную кисть для поцелуя. И мальчик Ален Талье, чья давняя, неимоверная мечта вдруг решила сбыться (с опозданием, мой друг, с опозданием на пятнадцать лет) коснулся губами холода ее перстней, прекраснейшей из дам, когда-либо содержавшей поэтические дворы…
- Словам вряд ли под силу передать мою радость, мессир Кретьен. Я равно счастлива как видеть вас, звезду севера, на нашем южном небосводе, так и полагать, что слава моего скромного двора достигла и ваших земель, более того - повлекла вас в столь далекий путь. Я надеюсь услышать вас на состязании, тем более что здесь не так уж много пиитов, готовых порадовать нас звучаньем вашего языка…
- Я, к сожалению, сам не пою, госпожа моя, - ответствовал Кретьен, чувствуя, как от стоящего рядом жонглера Гийомета идут волны горячего возбуждения. - Но, предчувствуя ваше желание, я взял с собою жонглера, и этот талантливый юноша, надеюсь, порадует вас звучанием своего голоса больше, чем я смог бы это сделать когда бы то ни было…
Талантливый юноша, пунцовый, как Альенорино шелковое платье, выступил у него из-за спины, низко поклонился, скрывая лицо. Но все же на краткий миг глаза их - одинаковые, длинные, золотистые - встретились, Кретьен внутренне напрягся… Сколько лет не виделись мать и дочь? Десять? Больше?.. Как бы то ни было, королева Алиенора свое детище не узнала.
- Что же, Гийом, желаю вам успеха в завтрашнем состязании. Не посрамите своего трувора, мой дорогой.
Кретьен взмолился, чтобы у Мари хватило ума не открывать рта раньше времени - и молитвы его были услышаны. Да тут еще и Пейре Овернец взялся откуда-то, и никогда еще трувор не был так рад видеть злоязычного трубадура, как в этот момент.
- Госпожа моя Алиенора… Позвольте сообщить вам, что только что прибыл мой жонглер - тот, что будет подыгрывать мне завтра на жиге. Не поместите ли его вместе со мной, нам нужно сыграться за ночь…
А что, и правда у этого Пейре - необычайно красивый голос. Высокий, но в то же время сильный и чистый. Даже Мари будет трудно его победить…
- "Что поет он лягушкой, ква-ква", - чуть слышно прошептала рядом та, словно прочитав его мысли. - Кретьен… Нелегко нам завтра придется!..
Алиенора, отослав овернца куда-то к своему сенешалу, снова повернулась к ним - все с той же приветливой улыбкой.
- Как ни жаль, сейчас в моем замке осталось мало отдельных покоев, сир мой Кретьен… Но для вас я попрошу Элиаса подыскать что-нибудь, дабы вы хорошо отдохнули ночью. Если вы утомлены дорогой, я прикажу подать вам ужин отдельно ото всех; а жонглера вашего… Что же, я думаю, мальчика можно поместить в людскую. Там, конечно, сегодня тесновато. Но он у вас, наверное, привычный?
Глаза королевы на миг задержались на ее дочке, едва ли не просвечивая худенькую фигурку насквозь. Впрочем, герцогиня нормандская быстро отвела взор.
Взгляд Мари, исполненный самого настоящего панического ужаса, метнулся от лица матери - на Кретьена. Еще чуть-чуть - и она что-нибудь выкинула бы, испортив себе самой всю забаву; но Кретьен предупредил ее порыв.
- Позвольте, госпожа моя Алиенора, мне оставить Гийома при себе. Пусть ночует в той же комнате, где и я: нам нужно повторить многие песни, и я хочу проверить в последний раз, насколько он готов… к состязанию. Если позволите.
- Как вам будет угодно, друг мой, - королева Англии повела плечом совершенно Марииным жестом, нетерпеливо оглянулась. Кажется, губы ее улыбались, кажется, она даже смеялась чему-то, нам неведомому, и потому и отворачивала от собеседника лицо - в манере не совсем вежественной, зато до крайности понятной… - Элиас вас проводит, подождите совсем немного. А сейчас, простите великодушно, но я должна… - и золотоволосая королева (а там есть и серебро, в светлом золоте, как же я раньше не разглядел) - обернулась к новому какому-то трубадуру, бородатому, рыцарственному на вид дядьке в кожаном колете.
4
Эн Элиас, сенешал пуатьерского замка, проводил присмиревшую парочку обманщиков в прекрасную спальню на втором этаже донжона; вскоре им подали туда недурной, хотя и несколько наспех сотворенный ужин - жаворонков (Мари им ужасно обрадовалась), богато перченую холодную зайчатину, фрукты и вино. Когда безмолвный мальчик-слуга наконец утащил тяжеленный поднос с объедками, а другой слуга, поздоровее, разобрал на козлы и столешницу и тоже унес прочь небольшой стол, Кретьен и Мари наконец остались вдвоем.
- Уфф, - некуртуазно сказала юная графиня Шампанская, срывая с головы очень красивую, но жаркую шапочку. Правда, тут же ей пришлось натягивать ее обратно - в дверь снова стукнули, и вошла служанка с тазом воды для умывания и чистыми полотенцами. Трувор и жонглер омыли разгоряченные лица, шумно плещась; Мари умывалась прямо в шапочке, а вытираясь, сбила все павлиньи перья на сторону. Кретьен с трудом сдерживал смех. Наконец служанка ушла, и он, поднявшись, решив наконец положить предел всем тревогам, проводил девушку до двери - и задвинул за ней засов.
- Ухх, - повторила юная графиня свой оборвавшийся номер, стягивая бархатную штуку с головы и бросая ее прямо на пол. На лбу отпечаталась розовая полоса - ровно на том месте, которое то и дело болело у Кретьена после ночи письма (он про себя называл этот тип головной боли "железным венцом"). Потом подняла руки распутать завязки - и утомленные волосы, раскручиваясь по пути, как живые, толстой вертящейся змеей затанцевали у нее на плечах. - Наив… До чего же тяжело мужчиной быть! И как это у вас, мужчин, так легко получается?
- Должно быть, дело привычки, госпожа моя, - Кретьен улыбнулся, присаживаясь на скамью у стены. - Ну как, еще не раздумали завтра выступать?
- Раздумала? Я? - хоть и усталая, Мари даже нашла в себе силы запальчиво вскочить на ноги. - Ни за что! Теперь, когда я видела, как овернец петушится… Если я его не одолею, потом буду всю жизнь жалеть. Принеси-ка мне лучше арфу, Наив: будем повторять песни.
…Свечи в канделябре тихо горели, и вся большая спальня была залита светом нереальности, сказки. Свечи - настоящие восковые, как в церкви: не чадят. И пламя у них яркое, ровное… Мари, усевшись с ногами на широкой кровати, перебирала пальцами струны, а Кретьен, замерев на полу, на толстой серой шкуре, слушал, сдерживая даже шум собственного дыхания, как его стихи обретают новую жизнь и свет в устах поющей. Длинные, слабо поблескивающие волосы Мари струились по плечам, лицо ее, когда она пела, делалось трагическим и совсем юным. Как у древнегреческой актрисы. Ей бы Еленой родиться, такой, как она описана у Бенуа де Сент-Мора - кто бы тогда посмел троянца осудить… Тем более что мэтр Бенуа посвятил свой "Роман о Трое" некоей "Богатой Донне Богатого короля", в которой сквозь античные декорации легко читался облик Алиеноры.
Они были здесь совсем одни, за закрытой дверью, и голос Мари звучал для одного человека из этого мира, и стихи цвели его только для ее уст.
"Когда земной утихнет шум,
Когда взойдет звезда,
Любовь моя, тебя прошу -
Уйдем со мной туда,
Где чтоб сказать, не нужно слов,
И все открою я,
Где только свет моих стихов
Да музыка твоя.
Исчез покой, огонь остыл,
Спасает только сон,
И я скажу - "Наказан был",
А ты - "благословлен".
Уходит ночь. Душа, забудь,
Как ты бежала дня.
И я скажу - "Скорее в путь",
А ты - "Оставь меня."
Но день настанет наконец,
Когда, сорвав покров
Со слов, со взглядов и сердец,
Мы выйдем из Кругов,
Узнав - земной тоске теперь
Недолговечен кров…
И я спрошу: "Наверно, смерть" -
А ты кивнешь: "Любовь".
- Ну… И как же тебе не стыдно?
- Стыдно? - вздрогнул от неожиданности Кретьен, будто бы просыпаясь. - О чем… ты?
- Кто-то, насколько я помню, говорил, что он - плохой лирический поэт. Показное смирение - это тоже гордыня, тебе в детстве священник такого не говорил?
- Мари…
- Что… Кретьен? А кстати, неужели же это имя тебе при крещении дали?.. Или у тебя… Было другое, раньше?
- Было.
- Какое?.. Впрочем, если не хочешь… не говори.
Она смотрела ему глаза в глаза, отложив уже сонную арфу, и видела человека у своих ног - необычайно красивого в золотистом свете огня, с волосами, черными, как вороньи перья, с лицом мудрым и мужественным. Сильного. Но совсем иной силою, чем та, что влекла ее к Анри. И в глазах его, умопомрачительно-светлых, сияло то, чего в Анри никогда не было. Это называется нежность. Та же самая, что заставляет писать стихи, что заставляет петь, а тех, кто не умеет ни того, ни другого - плакать…
"Бог-Господь с небес глядит,
Светит в спаленку луна,
Детка в колыбели спит,
Мне же - петь всю ночь без сна…"
Это песенка, которую давным-давно пела кормилица, лет сто назад… И она тут совсем не при чем. Просто в этой песенке есть то же до слез болезненное тепло, то же… Укрой меня одеялом и посиди рядом чуть-чуть. Мир полон нежности, и всем нам, слабым, в нем найдется свой свет. Потуши свечи, посиди со мной. Я хочу плакать, но не потому, что мне плохо. Потому что хорошо.
- Наив… Потуши свечи. Я больше не хочу сегодня петь. Я хочу спать.
- Хорошо, госпожа. И… меня крестили Аленом.
- Ален… Ален.
- Но это неважно. Важно другое… Ложитесь, госпожа моя, я задерну занавеси, чтобы вас не смущать.
- Посиди со мной… Ален. Немножко. Просто на краю.
И он посидел - на краю широченной кровати, слегка подвернув углы одеяла, как когда-то делал у больного братика, в городишке Витри, в чужом доме… Она не говорила ничего, только смотрела с белизны простыней темными в темноте глазами, и он понял, что она плачет. И понял, что утешать не нужно, не нужно вообще ничего говорить.
Так впервые он узнал, что Мари в него влюблена.
Странно - каждому из этих двоих казалось, что первым влюбился другой из них, а он сам лишь ответил на зов. И это была вещь такая тонкая, прозрачная, что нельзя о ней говорить. Более того, и не хотелось. Не хотелось и ничего предпринимать - тончайшая нить, связавшая двоих, нимало не отдаляла от них третьего, Оргелуза, того, кого они оба равно любили: Анри находился с ними третьим в ночной комнате, и не надо было ничего делать, ничего никому - даже себе - говорить, просто радоваться. (Бернар де Вентадорн любил жену своего сеньора и называл ее Жаворонок. Как же я не понимал, что он не мог делать иначе. И ведь это так радостно. Так радостно, Боже мой, что хочется плакать, от сильной радости плачут, как от боли, а от самой сильной, наверное, умирают…)
Кретьен поцеловал ее, свою сестру, в прохладный лоб перед сном - как целуют покойника или ребенка, и задернул занавеси снаружи. Какое-то время он возился - сначала молился, коленопреклонившись пред распятием, потом устраивал себе ложе из плаща и подушек на одной из скамей. Еще несколько минут бессонницы, мысль - "да я ни за что не засну", взгляд на прозрачно-черно-синий небесный свод в лунном серебре, - и он уже спал, исполненный изнутри теплой, трепещущей, ничего от мира не требующей радостью, которую знал, кажется, только когда-то во младенчестве, когда мама брала его из колыбели на руки. А может, и не знал никогда.
А наутро был трубадурский турнир. Наутро - это, конечно, сильно сказано: начали изрядно после полудня, а закончили в час, когда майская короткая ночь уже полностью вступила в свои права. Пиршественный стол, к которому то и дело подходили угощаться утомленные певцы и слушатели, был перенесен к стене квадратной, ярко освещенной залы; пажи сновали с кубками, чтобы трубадуры имели возможность смочить горло, когда им вздумается. Прибывший-таки наконец великий Гиро де Борнель не возжелал участвовать в забаве - он просто разделил с госпожой Алиенорой место "высокого судьи". Однако же друг его, эн Бернар де Вентадорн, кажется, нуждался в богатом призе, долженствующем достаться победителю, более, нежели в славе, которой и так обладал с избытком; потому он все же вышел, испытанный боец, на поэтическое ристалище - и соперником ему оказался не кто иной, как Пейре Злоязычный.