Мое поколение. Друзья встречаются - Илья Бражнин 8 стр.


В семь часов всей компанией ушли с катка. Пошли на набережную. Вдоль заснеженной реки от Полицейской улицы до яхтклуба тянулся неширокий бульвар, огороженный со стороны реки низкими деревянными перилами. На бульваре стояли в три ряда приземистые березы.

Альма кинула вверх связанные ремнем коньки. Они повисли на черном суку, мутно поблескивая запотевшим никелем. Альма протянула к конькам руку:

- Кто смелый на подвиг опасный решится? Кто сыщет мой кубок и с ним возвратится?

- Лучше так, - поправил Петя Любович. - Кто снимет коньки и ко мне возвратится?

- Вы поэт, - засмеялась Альма, - а поэты не умеют лазать по деревьям.

- Я не поэт, - объявил долговязый Ширвинский. - Я человек меркантильный: на дерево влезу, но требую в награду за подвиг поцелуй.

- Ну, мне пора, - сказала Аня и запахнула расстегнутую было шубку.

Она торопилась, так как у неё ещё должен был быть сегодня урок с Илюшей.

Толстый Носырин вызвался проводить Аню до дому. Он взял её под руку, и Аня почувствовала сквозь шубку его переминающие рукав пальцы.

- У меня ботик расстегнулся, - сказала она, брезгливо отнимая руку.

Носырин тотчас кинулся помочь ей. Он присел к её ногам, и она вдруг почувствовала его холодную руку возле колена. Вздрогнув, она ударила толстяка по руке и убежала прочь.

Глава четвертая
СТРАНИЧКА ДНЕВНИКА

Илюша ждал ученицу. Случилось впервые, что ему пришлось ждать. Он оглядывался. Странно быть в этой комнате одному, странно и приятно. Его обнимает теплая и покойная тишина. Кажется, как ни будь растревожен, как ни будь устал - приди сюда, и всё разом уляжется: усталость пройдет, тревоги оставят тебя. Станет хорошо, как на берегу полноводной широкой реки. Лепечет у берега вода, от неё тянет свежим ветерком… вот так, как сейчас от распахнувшейся двери… Аня стоит на пороге. Словно течет к коленям золото волос, на ресницах вкруг глаз, точно весенний снег вкруг озер, тает иней. Частое дыхание волной вздымает грудь. Она торопилась. Она немножко придыхает, говоря: "Простите, я опоздала", и поспешно сбрасывает шубку.

- Ничего, ничего, - откликается Илюша.

Он стоит у стола и перелистывает дневник. Алгебра - четыре. Алгебра - четыре… И в четверти то же. Это значит, что курс усвоен, это значит, что по чести пора оставить тихую комнату в мезонине и уйти. Его миссия окончена. Иксы и множители перестали угрожать Аниному благополучию. Она сидит за столом, и карандаш её бойко, уверенно бегает по бумаге. Он следит за движениями её руки. Он всегда гордился этой уверенностью, которую умел передать своим ученикам. Он репетиторствует с двенадцати лет. Будучи ещё во втором классе, он обучал обращению с дробями своего одноклассника Саньку Звягина. Числители и знаменатели катастрофически путались в вялом мозгу этого безнадежного тупицы и отчаяннейшего лентяя, а слово "рассвет" писалось с тремя грамматическими ошибками. Илюша просиживал с ним по три часа ежедневно, - мало-помалу числители и знаменатели заняли положенные им места, а рассвет наступал по всем правилам грамматики. Санька хоть и с натугой, но все же вылез на тройки, и благодарные родители прибавили репетитору к Новому году сверх положенных рубля восьмидесяти копеек жалованья пряничную козулю с орлом из сахара. Лапы у орла были белые, голова розовая, а на крыльях сияло сусальное золото.

Илюша был горд. Он откусил орлу розовую сахарную голову - козуля была сладка, как успех. С тех пор всякий раз, когда он видит, как унылые двойки в дневниках его учеников уступают место ликующим четверкам, он испытывает нечто похожее на то, что испытывал, откусывая у пряничного орла сладкую голову.

Нынче было иначе. Нынче к сладости победы примешаны были сторонние и вовсе не сладостные ощущения. Происходило это, может статься, оттого, что победный орел был съеден шесть лет тому назад и чувства с той поры притупились, может, оттого, что Данька останется без чулок после отказа от урока, может, оттого, что это третий в вечер урок и он устал, а может, все эти причины ровно ничего не значат. Так или иначе, но, окончив занятия, он встает из-за стола и, оправляя ремень, говорит:

- Я хотел с вами поговорить… Вы теперь хорошо алгебру знаете, и я, значит, вам больше не нужен.

Она водит карандашом по тетрадке. Карандаш блуждает в лабиринте модулей и коэффициентов. Он как слепой, он как Илюшины пальцы, бесцельно цепляющиеся за пряжку гимназического ремня. Он сломался наконец - этот блуждающий карандаш.

Аня медленно опускает голову на тетрадку и говорит совсем тихо:

- Вы мне нужны. Теперь-то вы мне и нужны.

Ему не видно её лица.

Он видит только её затылок, нежно опушенный золотом. Пальцы его застывают на пряжке. Она расстегивается. Ремень медленно сползает с куртки. Илюша ловит его и плотно, с излишней тщательностью застегивает. Он уходит. У порога он останавливается. Она не провожает его, как делала это обычно. Она всё сидит у стола, опустив лицо в тетрадку. По лицу скользит вздрагивающая, как свет, улыбка. Глаза наполняются влагой.

Он бежит по лестнице, перескакивая через три ступеньки. Он проносится мимо оторопевшей бабки Раисы и выскакивает на улицу, на мороз, на ветер. Впрочем, ни мороза, ни ветра для него не существует - шинель расстегнута, фуражка, вопреки строжайшим гимназическим правилам, лихо сдвинута к макушке.

Он выбегает на набережную.

Возле перил, отделяющих набережную от реки, смеется девушка. Около неё три гимназиста. Он не видит их лиц, не слышит, как его окликают. Он пробегает мимо и останавливается только тогда, когда на плечо его ложится чья-то легкая рука. Он оборачивается. Перед ним Альма Штекер. Она дышит прерывисто и часто. Шубка распахнута, тугую грудь плотно обтягивает белый свитер. Яркие на морозе губы открывают двойной рядок зубов. Они белы как снег.

- Ух, как вы мчитесь. Еле догнала, - говорит Альма, вскидывая на него лукавые зеленые глаза.

Губы её вздрагивают в дразнящей усмешке. Глаза темнеют. Она прерывисто придвигается к Илюше вплотную, лицо к лицу, и хватает его за отворот шинели:

- Вы от Аньки? Да? Я нарочно пришла сюда. Вас подстеречь. Смотрите, вы!

Она грозит ему пальцем. Он отступает. Но она тянется за ним следом - грудью, всем корпусом. Она дышит в его лицо густой и пряной теплотой.

- Премудрый гимназист, - шепчет она, - премудрый гимназист. Я люблю вас. Слышите? Я люблю вас. Скажите, как будет по-латыни - я люблю вас? Ну?

Она тянет его к себе. Он вырывается и, убегая, слышит за спиной звонкий девичий смех. Снег скрипит под ногами. Следом за ним по пустынным заснеженным улицам мчится хрусткое морозное эхо его шагов и чуть слышная издалека песня:

В гареме нежится султан,

султан, султан.

Ему счастливый жребий дан,

жребий дан.

Он может целый век любить.

Ах, если б мне султаном быть,

султаном быть.

Ширвинский дирижирует хором. Он выпевает тенорком в самое ухо Альмы:

Ему счастливый жребий дан.

Альма закрывает ему рот рукой. Она молчит. Ширвинский наклоняется к ней:

- Я тоже жажду счастливого жребия. За вами поцелуй, мадонна. Я достал коньки с опасностью для жизни и не получил обещанного.

- Да? - усмехается Альма. - Ну что ж, получайте. - Она прерывисто вздыхает и откидывает голову назад.

Утром в гимназии она спрашивает Аню:

- Ну, как тебе понравились мальчишки?

Аня прикусывает губами ленту и медленно перебирает пальцами расплетенную косу.

- Противный какой этот Носырин, - говорит она брезгливо.

- Противный? - Альма равнодушно пожимает плечами. - Почему противный? Обыкновенный, как все.

- Девочки, девочки, - кричит от дверей Петрушкевич. - Митя идет!

В класс входит сгорбясь Димитрий Сергеевич. Он молча подходит к столу и садится. Потом раскрывает журнал и подергивает правой рукой ухо. Петрушкевич торопливо вышептывает наизусть формулы. Димитрий Сергеевич вызывает Аню. Петрушкевич облегченно вздыхает и откладывает в сторону учебник. Димитрий Сергеевич ставит против фамилии Тороповой предположительную четверку и поворачивается к доске. С того памятного дня, когда поколеблена была его непогрешимая двухбалльная система, он немного боится этой тихой девушки и ждет от неё каких-нибудь новых подвохов. Неуверенным голосом он диктует легкое уравнение. Почти такое же решали в классе на прошлом уроке. Аня берет мел и медленно выписывает уравнение на доске. Потом она начинает рисовать в нижнем уголке доски какие-то кружочки и завитушки. Так проходит минут десять. Димитрий Сергеевич беспокойно поеживается на своем стуле, потом торопливо покидает своё место за учительским столом и, подойдя к доске, начинает помогать Ане.

- Ведь тут должно быть два икса, не правда ли? - почти умоляюще говорит Димитрий Сергеевич. - Два икса плюс четыре бе-це.

Аня покорно соглашается и пишет четыре икса и два бе-це.

- Два икса, два, - страдальчески шепчет Димитрий Сергеевич и снова чиркает мелом по доске, - понимаете?

- Понимаю, - монотонно отвечает Аня и продолжает упорно и настойчиво путать.

Димитрий Сергеевич с отчаянием кидает мел и плетется на место. Болезненно морщась, он зачеркивает двойку и с остервенением ставит единицу. Двухбалльная система терпит окончательное крушение. Петрушкевич, заглянув исподтишка в журнал, ахает. Аня, спокойная и тихая, идет на место.

"Придет сегодня или не придет?" - думает Аня.

Илюша не приходит три дня. В воскресенье вечером он появляется. Она слышит на лестнице его шаги и застывает с сильно бьющимся сердцем.

Он входит и неловко здоровается. Они молчат. Потом Илюша говорит, не глядя на неё:

- Я хочу попросить у вас "Фиорды". Мне нужно, понимаете, отдать их. Они не мои…

Аня раскрывает перед ним дневник. Там стоит жирная единица по алгебре.

- Вот видите, - говорит она, отвернув лицо в сторону.

- За что вы получили единицу? - спрашивает Илюша волнуясь.

Она выписывает прямо на настольной бумаге уравнение.

- Чепуха какая, - говорит Илюша сердясь и поднимает на неё глаза.

Их глаза встречаются. Аня медленно краснеет и, опустив ресницы, отводит глаза. Он смотрит на неё не отрываясь, потом хмурится, захлопывает дневник и кидает его на стол.

- Это нечестно, - говорит он сурово. - Я не буду с вами заниматься.

Она не может поднять глаза. Он уходит, позабыв взять книгу, за которой пришел. Аня стоит посредине комнаты, потерянная и притихшая, закусив зубами кончик косы. Потом она опускается на серебристую медвежью лапу и приникает головой к твердому, угловатому черепу зверя. Медведь лежит, оскалив клыкастую красную пасть и выстеклив мертвые круглые глаза. Аня теребит его ухо и медленно поглаживает желтоватое плоское темя.

- Ничего ты не понимаешь, - шепчет она укоризненно, - ну ничего не понимаешь, - и частые слезы капают на черный медвежий нос.

Глава пятая
ТОЧКА ЗРЕНИЯ

Рыбаков читал реферат о Гоголе. Гимназисты сидели, расстегнув высокие воротники и распахнув куртки. Никишин тянул "Лаферм" номер шесть, густо дымя и исподлобья оглядывая товарищей.

"Ишь, точно душу расстегнул вместе с курткой, - думал он, косясь на Ситникова, - и физиономия другая, и глаза по-человечески смотрят. А за партой сидит этаким обалдуем - будто пришиб кто".

Никишин не мог сосредоточиться на реферате. Мысли шли вразброд. То думалось об отце - незадачливом поморе-рыбаке, то видел длинноносых куликов, которых стрелял каждое лето, приезжая на каникулы в далекий родной Поной; то перебирал в уме гимназические происшествия последних недель и длинные нотации Аркадия Борисовича, когда, вызвав Никишина в свой кабинет, он монотонно отчитывал его, поминая и о зловредной строптивости, и о тлетворном духе заразы, и об опасных заблуждениях.

Никишин понимал, о каких заблуждениях идет речь, что искали в его парте, и, втайне злорадствуя, молчал, догадываясь, что нравоучительное многословие директора проистекает, видимо, от недостатка материалов, явно уличающих Никишина в чтении запрещенных книг и в политической неблагонадежности. Будь такие материалы в руках Аркадия Борисовича, разговор был бы много короче и решительней.

Латинист Прокопий Владимирович - тот и сейчас уже был достаточно решителен.

- Выставят тебя из гимназии, и с волчьим паспортом, - сказал он как-то, уставясь в Никишина чугунными глазами.

Теперь Никишину, как и остальным семиклассникам, приходилось чаще прежнего сталкиваться с угрюмым латинистом, ставшим их классным наставником. Назначение Прокопия Владимировича в седьмой класс было для всей гимназии событием не только неожиданным, но и скандальным. Степан Степанович, узнав о своем устранении от руководства классом и получив при этом выговор из Петербургского округа, едва не заболел от огорчения. Он было тут же собрался ехать в Петербург жаловаться и хлопотать, но, поразмыслив, прежде написал своему покровителю в Петербургском учебном округе, чтобы прощупать почву. Вскоре он получил ответ, который поверг его ещё в большее уныние. Покровителя переводили в Вятку с понижением, и он советовал ничего не предпринимать. Написал было Степан Степанович сгоряча прошение об отставке, но жена напомнила, что до пенсии за выслугу лет остался всего один год. Голос у жены был тихий, глаза жалкие, "Я ни на чем не настаиваю, - говорили эти глаза, - поступай как знаешь, но имей в виду, что у Петечки будет испорчена карьера, а Лидочка без приданого останется в старых девах". И Степан Степанович махнул рукой, разорвал прошение в клочки и бросил в мусорный ящик, вместе с растоптанным человеческим достоинством. Ночь он провел без сна, а наутро отправился сгорбясь в гимназию по проторенной годами дороге. Но это был уже не тот Степан Степанович - седогривый, осанистый, респектабельный, которого каждый день видели прямо идущим своим путем, - это был другой Степан Степанович - рыхлый, мутноглазый, пришибленный. За один месяц он постарел на десять лет и стал неузнаваем.

Семиклассники были взволнованы этим происшествием едва ли меньше самого Степана Степановича. Нарочитость маневра нового директора была очевидна. Аркадий Борисович знал, что Степан Степанович ведет класс пятый год и что по издавна заведенному обыкновению он должен вести класс еще год, вплоть до выпуска. Знал он и то, что латинист, который назначался новым классным наставником, ненавистен семиклассникам. И всё же назначение состоялось.

Это был прямой, рассчитанный удар. Это была война, и если начальство подвергало старого служаку унижению, то гимназисты демонстративно оказывали ему всяческое внимание и уважение. С ним здоровались с особой подчеркнутой почтительностью, а с Аркадием Борисовичем - с подчеркнутой холодностью. На уроках истории царила образцовая тишина. Хронологию, к которой Степан Степанович питал слабость, вызубривали наизусть. Даже Носырин, месяцами не заглядывавший в учебник истории, и тот вдруг заинтересовался реформами Сперанского и ответил урок на четверку.

Думая о том, чем бы ещё в пику директору подчеркнуть свое уважение к Степану Степановичу, гимназисты напали на идею преподнести ему какой-нибудь подарок и адрес с выражением сочувствия. Для этой цели выделили целую делегацию, во главе которой стал долговязый Ширвинский - неизменный организатор всяческих гимназических торжеств.

Выбрали было в число делегатов и Никишина, как наиболее пострадавшего во всей истории, но Никишин наотрез отказался войти в делегацию.

- Ты что, - спросил с неприятной гримасой Ширвинский, - считаешь ниже своего достоинства входить в делегацию?

- Считаю чепухой, - вспылил Никишин.

- Может быть, соблаговолишь объяснить? - надулся Петя Любович.

- И объяснять нечего, просто не желаю иметь ничего общего с жандармами.

- Позволь, но при чем здесь жандармы? - снова вмешался Ширвинский.

- Они всегда при чём.

- Не понимаю. В данном случае речь ведь идет о педагоге, который вёл наш класс пять лет.

- Куда вел? - усмехнулся Никишин.

- Что значит куда?

- То и значит, что все они одним миром мазаны.

- Своеобразная точка зрения, - иронически протянул Петя Любович, поправляя аккуратный пробор. - Ну что ж, как-нибудь обойдемся без вашей милости.

Делегация составилась без Никишина. Был куплен в складчину зеленый сафьяновый бювар и сочинен пышный адрес. Долго спорили о том, как обставить подношение: идти ли с ним на квартиру к Степану Степановичу или провести церемонию на большой перемене в учительской. Некоторые предлагали даже сделать это перед началом уроков в зале, куда собирается на молитву вся, гимназия. Это было бы, конечно, самой сильной демонстрацией против нового директора. Однако на это не решились и уговорились преподнести и бювар и адрес после урока истории в классе.

В конце концов и это решение осталось невыполненным. Началось с того, что делегация никак не могла улучить минуту, чтобы начать церемонию, потому что как раз во время второй половины урока Степан Степанович начал объяснять новое задание. Делал он это с тускловатой и старомодной красноречивостью и очень серьезно. Прервать его было неловко, и делегаты, страдая от нетерпения и жестких воротничков, надетых ради торжественного случая, беспокойно ёрзали на своих партах.

Степан Степанович не подозревал ни о чем и кончил свои объяснения за полминуты до звонка. Делегаты перемигнулись и уже вскочили со своих мест, как вдруг, опережая их, Никишин грохнул крышкой парты и рокочущим баском объявил о желании выйти из класса. Степан Степанович недовольно поглядел на Никишина и сказал, вынимая часы:

- Сейчас будет звонок. Подожди немного.

Но Никишин не хотел ждать. Он заносчиво и упрямо настаивал на своем. В это время раздался звонок. Степан Степанович взял с учительского стола журнал и пошел к двери. Делегация пустилась на рысях следом за ним и нагнала у самого порога. Церемония в самом начале сбилась, а кроме того, совершенно неожиданна и сам Степан Степанович смял её. Едва выговорил Ширвииский первые слова торжественного вступления, в котором фигурировали и "позвольте от лица" и "с сердечным уважением", как Степан Степанович вдруг болезненно сморщился, будто ему на мозоль наступили, и, пробормотав, "какое уж там уважение", поспешно оставил класс.

Назад Дальше