Он даже не успел разглядеть за толпившимися и напиравшими со всех сторон гимназистами зеленый бювар в руках Пети Любовича. Надо было совершиться катастрофе, чтобы настолько вывести из равновесия этого седоусого ветерана, и пустой случай в седьмом классе стараниями нового директора в конце концов обернулся-таки катастрофой. Спустя четыре месяца, окончательно поссорясь с директором, Степан Степанович принужден был выйти в отставку, не дослужив до пенсии восьми месяцев.
Впрочем, эти решительные события развернулись несколько позже. Сейчас Степан Степанович только понуро горбился и, сбиваясь в шаге, торопился в учительскую.
Участники несостоявшейся церемонии смущенно переминались у порога, пока не погнал их в зал подоспевший к месту происшествия Мезенцов.
- Ну, парламентарии, - насмешливо рыкнул Никишин, - высыпайся из класса, а бюварчик можете завтра на толчок снести. Копеек пятьдесят дадут, а то, может, и рубль.
- Тупо и глупо, - огрызнулся Петя Любович, но Никишина уже не было в классе.
Вечером к Никишину пришел Рыбаков, и они жестоко поругались, а сегодня на чтение реферата ни Петя Любович, ни тяготевшие к нему Веденеев и Грибанов не пришли. Очевидно, история с бюваром разобидела их.
"Ну и черт с ними, - подумал Никишин, отбрасывая окурок, - воздух чище. По крайней мере в кружке остались ребята, с которыми можно разговаривать по-настоящему. Сколько их? Митька Рыбаков, Илюха Левин, Пашка Ситников, Костька Красков…" С ним самим пять человек. Немного же, черт подери, но ведь, в конце концов, дело не в количестве.
Никишин шумно повернулся на стуле и прислушался.
- Возьмем хотя бы эти поющие двери в доме старосветских помещиков, - читал Рыбаков, - да и многие другие детали. Они составляют какую-то художественную систему, но они не ясны мне. У меня не хватает материалов, которые объяснили бы поэтический язык художника, перевели бы его на язык жизненных явлений эпохи. А между тем самая важная задача и есть перевести язык художника на язык современной ему жизни.
Рыбаков перелистнул страницу лежавшей перед ним тетрадки. Никишин покосился на него и вдруг рассердился: "Что это он всё про двери заладил, балда…"
Никишин поднялся со стула и припал боком к печке. Она полыхала жаром, и Никишину показалось, что жар этот проникает ему в грудь. Он скинул куртку и остался в черной сатиновой косоворотке. Но от этого ему не стало легче. И мысли не стали веселей. Он рассеянно слушал чтение, и в нём копилась злоба. Чушь всё это, чушь вселенская. Разве это сейчас нужно? И как они не понимают! Вон Ситников говорит, что это замечательно, что реферат очень хороший, что Рыбакову, пусть он там оговаривает как хочет, а всё же удалось объяснить художественную речь писателя и, значит, раскрыть писателя…
- Закрыть, закрыть его нужно, а не раскрыть, - вмешался, не выдержав, Никишин.
- Почему? - удивился Красков, всегда споривший на собраниях кружка с Никишиным.
- Почему? Почему? - разъярился Никишин. - А потому, что он проповедует кнут и крепостное право. Какая мне забота до поющих дверей, в которые ломится Митька, когда за дверями-то этими голосит мужик, которого порют на конюшне Афанасия Ивановича, обжирающегося грибками и прочими деликатесами.
- Положим, на конюшне Афанасия Ивановича никого не пороли, - вставил Красков, - да и вообще сейчас уже не порют.
- Положим, - огрызнулся Никишин, - положим, что сейчас не порют на конюшне, а лупят прямо на улицах казачьей нагайкой. Положим, что тогда порол не зюзя этот - Афанасий Иванович, а сосед-помещик, покруче нравом, - что от этого меняется? Ровным счетом ничего. Порют и порют, и заметьте, что порют с благословения просвещенного автора, и заметьте ещё, что он рекомендует калить не только виноватого, но и правого, так и сказано. Надо же быть кривоглазым или вовсе слепым, чтобы этого не видеть. Еще Белинский писал, что это, мол, теперь не новость для всякого гимназиста, но я вижу, что Белинский на других гимназистов рассчитывал, а для вас это, видно, новость. А ты что, референт чертов, ты-то хоть прочитал ли внимательно Белинского-то?
- Вместе, кажется, читали, - отозвался Рыбаков.
- Читали, читали, - передразнил Никишин, - читали, да дурню грамота-то, верно, не в прок. Там же черным по белому сказано, что гоголевская Россия есть страна, где нет никаких гарантий для личности, что это есть лишь корпорация разных служебных воров и грабителей.
- Так эту Россию воров и грабителей и выставил Гоголь к позорному столбу в "Мертвых душах", - усмехнулся Красков.
- Выставил, выставил, - перебил Никишин, - это мало толку, что выставил. А сказал он, что нужно этой России? Нет, не сказал, а ударился в чертовщину. А вот Белинский сказал, что чертовщины этой и мистицизма в России и так хоть отбавляй и не они нужны, а пробуждение в народе, во всех этих гоголевских Ваньках и Васьках, чувства собственного достоинства. Как же пробуждает это самое чувство собственного достоинства ваш великий-то писатель? Ну, прямо сказать, очень просто. Он зовет их неумытыми рылами, проповедует крепостной кнут, проповедует, что учить мужика грамоте - это чепуха. Ну и понятно, почему Белинский называл такого дядю проповедником кнута, апостолом невежества, поборником мракобесия и татарских нравов. Вы мимо всего этого на рысях скачете и предпочитаете бобы разводить о красотах языка великого писателя да о поющих дверях в доме старосветских помещиков. Занятие, конечно, приятное. Двери-то у нас действительно поют, а вот люди стонут. Об этом и говорить надо, и рефераты писать.
Никишин яростно толкнул печную дверцу ногой, словно она была причиной всех общественных бедствий, о которых он с такой горячностью говорил. Казалось, что горячность его неиссякаема, но он смолк так же внезапно, как заговорил. В комнате наступила тишина. Сидевшие в ней примолкли, будто их вдруг потолком придавило. Но не прошло и минуты, как все зашумели и задвигались. Всем загорелось говорить, но всех опередил Красков.
- Фу ты, как нашумел, - усмехнулся он, поворачиваясь на стуле, - даже в ушах засвербило. Вот, поистине, много шуму из ничего.
- Постой, - перебил его, вскакивая со стула, Ситников, мгновенно разгорячась и перестав походить на обычного тихого и незаметного Ситникова, - постой, как это так из ничего? Вовсе не из ничего. Тут всё очень важно и принципиально. Но я сейчас вот о чём. Я прямо удивляюсь Никишину, честное слово. Да ведь это же замечательно - "Вечера на хуторе" или хоть возьми "Тараса Бульбу". Неужели ты этого не чувствуешь, Коля?
- Да, да, - снова ввязался Красков, - "Тараса Бульбу", которого, кстати, неистовый Виссарион, - это я к твоему сведению, неистовый Николай, - назвал созданием великим, понимаешь, великим?
- Не только "Тараса Бульбу", - вмешался, волнуясь и даже несколько бледнея, Илюша, - Белинский, это же каждому известно, назвал "Мертвые души" творением необъятным. Так ведь? Да ещё социальным, общественным, помнишь? И вообще, ты же знаешь его оценку Гоголя - великий поэт, поэт именно жизни и действительности? Он говорил, что верное изображение нравственного безобразия (а действительность тогдашняя ведь и была этим нравственным безобразием) могущественней всех выходок против него. А у тебя, Коля, мне кажется, что-то вроде выходки получилось.
- И довольно неуместной, - вставил Красков, закидывая ногу на ногу.
- Ну почему же неуместной? - обернулся к Краснову Илюша. - Уместной вполне, потому что вопросы, знаешь ли, такие, очень даже больные. Но сейчас Никишин, не знаю уж, намеренно или ненамеренно, но всё как-то перепутал. Он перемешал в одну кучу оценку как бы… ну, художественную, что ли, о которой говорил Митя, и оценку общественную, о которой говорил Белинский в письме к Гоголю, которое, ясно, и имел в виду Коля.
- "Художественную", "общественную…" - передразнил Никишин свирепо. - Не понимаю я этой двойной бухгалтерии. Как можно человека схватить за полы и разорвать на две части, и вообще очень уж мы все художественностью занимаемся, а дельного ни черта не делаем.
- Позволь, позволь, - прервал Никишина Красков, - что ты подразумеваешь под словом "дельное" и почему нам не заниматься художественностью? Сколько помнится, так ведь и говорилось в самом начале, что кружок наш - это кружок самообразовательный, а не политический заговор.
- А ты уже политического заговора испугался? - бросил Никишин, вымеривая комнату крупными шагами.
- Еще бы, - усмехнулся Красков, - просто мороз по коже и душа в подметки. Представляете - Никишин с дымящейся бомбой, с ножом в зубах, с красным смехом в глазах идет расшатывать устои общества. Картинка! Это, впрочем, только первая часть героической повести. Вторая часть начинается явлением нашего лысого Петрония, выступающего на арену истории закованным в синие латы министерства народного просвещения. У Никишина дрожат поджилки, и он с поклоном отдает бомбу директору. В эпилоге ему ставят тройку в поведении, но он дает начальству слово, что исправится и больше бунтовать не будет. Жуть! Как тут не испугаться, представив себе такое!
Красков сделал страшное лицо и закрылся руками. Никишин с разлета остановился у окна и с яростью обернулся к Краскову:
- На шуточках думаешь выехать, когда всерьез не по плечу.
Красков пожал плечами:
- По-моему, лучше шутить о серьезном, чем всерьез молоть чепуху.
- Бросьте вы, ну что в самом деле, - взмолился Ситников, и лицо его страдальчески сморщилось. - Спорите всё, ругаетесь, прямо не понимаю.
- А-а, примиритель, агнец, - зло прищурился Никишин. - Ты бы подождал примирять. Может, нам поссориться-то нужней!
- Прямо необходимо, - усмехнулся Краснов, начиная злиться и покусывая ногти.
- А по-моему, так отложить пока, - негромко сказал Рыбаков. - Нужно будет - так поцапаемся, успеем.
Он посмотрел на огонь в какой-то смутной задумчивости. Задумались вдруг и остальные, сбитые, видимо, с толку незаконченным спором.
"Быстро как настроение меняется", - подумал Илюша и оглядел товарищей. Ситников сидел притихший, нахохлившийся. Красков откинулся с демонстративной развальцей на спинку стула. Никишин, насупясь и сгорбив широкую бугристую спину, смотрел в мутное заоконье. Рыбаков косил серым хитроватым глазом то на одного, то на другого, будто прощупывая каждого по очереди.
"Каждый рвется куда-то, - подумал снова Илюша, - а куда? И ведь каждый по-своему. Да каждый и мучается при этом".
Ему вдруг стало жаль Никишина. Потом мысли приняли другое направление. Он отодвинулся куда-то от прошумевшего спора и, опустив голову на руки, задумался. Потом очнулся, будто снова вошел в комнату, и услышал неторопливый рыбаковский говорок.
- Реферат плох, видимо, - говорил Рыбаков. - Почему плох? Потому что нет основного и главного, нет точки зрения. А без этой могучей штуки материал держаться не хочет и, понятно, не может.
- Точек зрения в гимназических программах не значится, - проворчал, не оборачиваясь, Никишин.
- Пожалуй, - согласился Рыбаков, - во всяком случае, таких, которых мы ищем, но это не значит, что их не должно у нас быть. Мы не Молчалины, чтобы не сметь свое суждение иметь. И по-моему, то, о чем рубил Никишин, очень похоже на поиски точки зрения и не только для каждого в отдельности - для меня, для Ситникова, для другого, но и для всех вместе, и для кружка, и даже для всей учащейся молодежи. Что вы думаете? Вопрос был поставлен с заносом, да зато в лоб, так что прикидываться бедными тут нечего. Тут не о бомбах с фитилями речь идет, Красков, но о том, без чего ни ты, ни я жить не должны и не можем, если мы не подлецы. Ты же отлично это понимаешь, ты же умный, мыслящий парень.
Красков усмехнулся. Ему была приятна похвала Рыбакова. Он был очень самолюбив. Это свойство характера толкало его в кружке в неизменную оппозицию, что давало возможность быть и гордецом и насмешником уже принципиальным. Единственным человеком в кружке, перед которым насмешливость и находчивость Краснова стушевывались, был Рыбаков. По отношению к Рыбакову у Краснова было сложное чувство влечения и отталкивания, которое и наполняло его и в то же время раздражало.
Нынче после шумного спора Красков постарался уйти вместе с Рыбаковым, хотя было им и не совсем по пути. Уязвленный неоконченным спором с Никишиным, в котором не удалось ему одержать решительной победы, он хотел продолжить его с Рыбаковым в пути, но спора не вышло. Рыбаков хмуро молчал. Красков из гордости тоже не заговаривал.
Далеко впереди маячили торопившиеся по домам Ситников и Илюша. У Полицейской они свернули на Средний проспект и скрылись из виду, а у Соборной едва не наскочили на Мезенцова, вылавливающего по городу гимназистов, которые дерзнули бы показаться на улицах после восьми часов вечера.
Пришлось забежать в первые попавшиеся ворота.
Мезенцов сунул было нос в калитку, но гимназисты махнули уже через забор и выбрались проходным двором к Поморской. Здесь они распрощались. Ситников поднял воротник и быстро перебежал дорогу. Илюша проводил его глазами до угла и взялся за кольцо своей калитки.
Дома он застал нежданного гостя. У обеденного стола в полном одиночестве сидел Андрюша Соколовский и перелистывал сказки Андерсена. Книга была растерзана. Многие листки её были изъяты властной и беспощадной рукой Даньки. "История храброго оловянного солдатика" послужила материалом для бумажного петушка, а из "Нового платья короля" был выкроен летающий на веревочке монах. Впрочем, ни солдатик, ни даже сам король не интересовали Андрюшу Соколовского, и он, перелистывая страницы, почти вовсе в них не глядел. Увидев Илюшу, он поднялся из-за стола и неловко поздоровался.
- Садись, - пригласил Илюша, гадая про себя о том, что могло привести к нему этого посетителя, прежде никогда у него не бывавшего, - садись, садись, - повторил он, снимая шинель.
- Да нет, спасибо, - заторопился Андрюша, - я, в сущности, на минуту, только за тригонометрией. Не дашь ли до завтра?
Илюша молча достал учебник тригонометрии. Гость беспокойно огляделся и сел.
- Холодно на улице, - сказал он, явно торопясь заговорить.
Лицо его едва заметно подергивалось. Илюша видел, что он хочет говорить о чем-то другом и, надо думать, к тригонометрии совсем не относящемся. Ему стало жаль Андрюшу. Потом он вдруг рассердился - что это он всех по очереди сегодня жалеет. Давеча - Никишина, теперь - этого. И что общего, в конце концов, между ним и Соколовским? Он решительно протянул книгу:
- На!
Андрюша почти испуганно отстранился:
- Может быть, тебе самому нужна? Тогда я в другой раз.
- Да нет, чего же. Я знаю урок. С Жолькой Штекером вчера проходил как раз. Бери.
Андрюша взял книгу и, повертев её в руках, поднялся. По лицу его пошли красные пятна. Он почистил ладонью и без того чистую фуражку, потоптался на месте, рассеянно полистал книгу, потом выпрямился, не глядя на Илюшу, подал ему вялую холодную руку и почти выбежал из комнаты.
Спустя минуту выглянула из своей каморки Софья Моисеевна.
- Ушел? - спросила она, вытирая о передник руки. - Странный молодой человек. Сидел битых два часа и ни слова не сказал. Я уже подумала - не немой ли он. Он к тебе раньше не приходил, я что-то не видела его. Кто он такой?
- Соколовский Андрей.
- Соколовский? А-а. Присяжный поверенный. Так это его сын?
- Нет, это сын нашего директора.
- Директора? Что ты говоришь! А ты не предложил ему даже стакана чаю. Я ведь не могу знать всех, кто к тебе приходит.
- Ничего, мама. Он дома чаю попьет.
- Дома он, может быть, и какао попьет - это другое дело. А знаешь что, я поставила тесто на завтра, будет пирог с треской. Можешь пригласить его на пирог. Можно сделать и с рисом или с изюмом. У меня, кажется, остался изюм. Пойду посмотрю.
- Изюму нет, мама, - остановил Софью Моисеевну Данька, высовывая лохматую голову из-под одеяла.
Софья Моисеевна, собравшаяся было наведаться в кухню, остановилась на полпути:
- Уже нет? Уже постарался?
Андрюше Соколовскому, видимо, не суждено было отведать пирожков с изюмом. Он бежал под высокой холодной луной - длинный, нескладный, неспокойный, и следом за ним бежала его тень - длинная, нескладная, неспокойная.
На углу Соборной и Среднего он натолкнулся на трех яростных спорщиков. Это были Рыбаков, Красков и помощник классных наставников Мезенцов. Упустив Ситникова и Илюшу, Мезенцов тут же вознаградил себя тем, что накрыл двух других преступников. Пойманные были явно смущены и, пререкаясь, готовились было отдать свои гимназические билеты, когда подошел Андрюша Соколовский. Увидев его, Красков тотчас переменил фронт и, оставив билет в кармане, возобновил свои пререкания с Мезенцовым:
- Вот и Соколовский с нами был, Игнатий Михайлович. Занимались тригонометрией вчетвером все вместе. Ну засиделись - урок трудный, что же тут предосудительного?
Андрюша подошел вплотную. Он мигом уяснил себе положение вещей и тотчас обрадовался случаю, могущему помочь его сближению с одноклассниками, которого он так жаждал и которого только что напрасно искал, придя на квартиру к Илюше. Он хорошо знал трусоватую натуру Мезенцова и сразу пустил в ход свой главный козырь.
- Аркадий Борисович знает, что мы сегодня поздно занимаемся, - сказал он, глядя на Мезенцова с откровенной дерзостью. - Я сообщал ему об этом и получил разрешение.
Роли сразу переменились. Теперь уже не гимназистам, а Мезенцову приходилось выпутываться из затруднительного положения. Опытным надзирательским глазом он видел, что директорский, сын лихо врет. Но даже и в этом случае он всё же оставался директорским сыном. Едва ли Аркадий. Борисович, несмотря на свою педантичность, будет доволен излишним рвением Мезенцова, если завтра утром он представит билеты трех провинившихся гимназистов, среди которых окажется и Андрей Соколовский. В то же время Мезенцову не хотелось показать перед двумя ранее пойманными, что он отступает из чинопочитания и угодливости перед директором. Озадаченный, он долго мялся, выискивая форму перехода из одного положения в другое, и наконец выискал.
- Вот что, господа, - сказал он морщась, - не будем пререкаться попусту. Коль скоро выясняется, что, занимаясь, вы известили о том Аркадия Борисовича, то я не стану вас более задерживать. Однако я должен предварить вас, что завтра удостоверюсь у Аркадия Борисовича в действительности вашей ссылки на его разрешение. А сейчас прошу вас по домам.