- Прошлое нельзя уничтожить, - сказал Савранский, будто не было ничего, в спокойном, слегка жалостливом тоне. - Есть такая философия: все повторяется в природе. Всё-всё. И опять мы будем так сидеть и жрать финики. И Брыковский запишет на магнитофон хвастливую белиберду Далматова ночью, в темноте, а мы будем опять разрабатывать план и отвлекать его внимание, и задавать наводящие вопросы. А потом все общежитие будет набиваться в комсточетыре, чтобы послушать в его отсутствие. Под гомерический хохот будут уписиваться в штаны. А Брыковский будет прятать от Далматова эту двухчасовую бобину. И он один - среди десятков и сотен - ни о чем не будет знать и даже не догадается… Согласно этой философии, сама идея уничтожить прошлое подтверждает невозможность его уничтожить, потому что она уже возникала в прошлом. И потому что рано или поздно она снова повторится.
Володя с невольным уважением поднял на него глаза. И вздрогнул, когда Сухарев, несмущаемый жмот и полублатняга из Марьиной Рощи, неожиданно произнес:
- Всё - сон. На самом деле нас нет. Мы - только снимся сами себе. Сашка, расскажи о китайце.
- Две тысячи лет назад китайский писатель увидел во сне, что он мотылек. Живет, порхает в свое удовольствие. А когда проснулся, он не знал, кто он. Человек, который видел сон, что он мотылек, - или мотылек, которому снится, что он человек.
Володя испытывал двойственное чувство к Савранскому - презрительное, высокомерное за его трусоватое, сродни рабскому, внешнее проявление, и уважительное, чуть ли порой не восхищенное за такие вот чудные познания. Здесь ему безусловная объективность не позволяла поддаться тщеславной ревности или брезгливости, напротив, побуждала к трезвой оценке. А подсознание - далеко-далеко в щекочущей глубине - подбрасывало пристрастного перца, в связи с тем что Савранский тоже был евреем.
Ближе к вечеру в комнате стали появляться жильцы, Хабиб, Брыковский, который выглядел взъерошенным и чокнутым больше обычного, еще два студента.
Сухарев зачитал полстраничный любовный рассказ, который начинался незабываемой фразой - "Я заключен в стены Голицынского института, с тех пор, как мы расстались с тобой возле общественной уборной, ни разу не слыхал я теплого слова…"
Потом он стал забавлять публику мечтами о том, как отличиться и войти в историю.
- Все меня будут изучать, запоминать мою фамилию…
- Здóрово, - поддержал Савранский.
- Без булды? - Сухарев сверкнул прищуренным глазом. - Спрыгнуть с крыши МГУ - не подходит. Поговорят и перестанут. Вот Кремль взорвать. В книжках напишут: в таком-то году был построен, а в таком-то году таким-то взорван.
- Маньяк, новый сжигатель храма Артемиды. Скучно, скучно. - Малинин взял книжку с тумбочки и повернулся на кровати спиной к комнате, погружаясь в чтение.
- Какого еще храма Артемиды? - вопросил Сухарев. - Кремль взорвать!..
Володя ушел, недоволный собой за то, что все-таки выболтал о злобной выходке Надария в электричке и человеке из Малых Вязем. Малинин смолчал; но что-то в выражении его лица не понравилось Володе. И он ругал себя за болтливость, неспособность владеть своими порывами и мыслями - молчать.
Обидно было, что даже такой Савранский чаще умеет оставаться на высоте, а он - такой разносторонний и возвышенный, подумал он с издевкой, - сплошь и рядом попадает в унизительное положение.
Савранский вышел вместе с ним. Володя кивнул ему, и они расстались. Слишком тот тянулся к нему, добивался взаимности. Это отталкивало. Не нужен Савранский был ему. Неинтересен. Хотя… Ему хорошо было известно извращенное человеческое свойство - раскрывать сердце тем, кто плюет на тебя, кто выше тебя, или представляется выше тебя; такие люди привлекательны, но ты им безразличен. В свою очередь, они простирают руки к убегающим от них.
Но он ничего не мог поделать с своим отношением к Савранскому.
Малинин, несомненно, был значительней Сухарева. Образованней, шире. Не такой всеядный и примитивный.
Но и Малинин Юрка не отвечал каким-то требованиям Володи - он и сам затруднился бы заключить словами, - которым, по его ощущениям, интуитивно, должен был соответствовать настоящий человек.
Интересоваться общими вопросами? Политикой? Литературой? Размышлять о сплочении студентов в независимую организацию?
Или, в случае необходимости, пойти на забастовку, на баррикады?
Мысль о забастовке и баррикаде в 1956 году была поистине безрассудна.
В Петрове Борисе - в Пеликане он нашел себе полного единомышленника. У них оказалось одинаковое мироощущение, одинаковые потребности. Разница в возрасте в три года не помешала им подружиться. Более того, кто из них был младший, кто старший, сильный и слабый, - не имело значения. В каких-то случаях старший передавал знания младшему, особенно в практических вопросах, с которыми жизнь не сталкивала его прежде. Бывало, младший показывал себя инициативным и сведущим, тогда старший признавал его право на верховенство.
Упоительней всего - они могли читать друг другу свои произведения.
Не менее упоительно - у одного был к тому времени громадный жизненный опыт и требовалась внимательная аудитория; у другого был неисчерпаемый запас восторгов.
Они могли обсуждать, они могли спорить, приобретая пользу и удовольствие. Когда польза сопровождается удовольствием, а удовольствие подкреплено пользой, наступает момент неостановимого движения в одну сторону - желания еще глубже занырнуть в самые плотные слои споров и единомыслия, в то самое, что на человеческом языке называется крепкой дружбой.
Оба начали пропускать лекции, еще не задумываясь о том, куда это в будущем приведет. Много говорили о существующем строе и порядках. Никого не стеснялись, говорили открыто.
На диспуты, которые устраивались между Володей и партийным Модестом стараниями Пеликана, выпускавшего их как гладиаторов на арену и наслаждавшегося словесным боем, собирались в комнату двадцать два не только близкие друзья, но и случайные люди, например, Леондрев, Голиков, со вниманием слушающие и помалкивающие. Вскоре их присутствие сделалось привычным. Молчаливое внимание слушателей было даже и лестно. Володю и Модеста усаживали на стульях друг против друга, и они по очереди задавали вопросы и излагали каждый свои аргументы в пользу своей позиции.
20
Это незабываемое ощущение приобщения к новому большому миру.
"Пушка" - двустволка Пеликана двенадцатого калибра и патроны, которые он изготавливал сам, завешивая на аптекарских весах дробь и порох. Ружье висело на гвозде над его кроватью; но как бы принадлежало всей комнате. В любом случае, украшало ее.
Две трехкилограммовые банки красной икры, которые Пеликан привез с собою с Камчатки после зимних каникул.
Ели ложками. Столовыми.
Вот тогда Володя понял, как можно пресытиться красной икрой.
Значительней всего было знание, принесенное Пеликаном о Камчатке, о широком неведомом мире. О трехдневном морском путешествии из Хабаровска; девятисуточном путешествии поездом через всю страну. Долина гейзеров, Паратунка. Вулкан над Петропавловском. Охота камчатская. И, в сравнении с ней, охота в кубанских плавнях.
Рыба, идущая вверх по реке, через пороги, через пересохшее русло - влекомая инстинктом детородства - чтобы выполнить предназначение и погибнуть.
Патроны, "пушка". Чучела белки и коршуна в парении - на стене рядом с ней. Пеликан изготавливал чучела самостоятельно и с поразительной скоростью, каковому искусству был обучен в Ейске, где провел молодые годы, старшими товарищами. У них была компания заядлых охотников.
- Непобедимая страсть - убивать живность. - Он, перед появлением в Голицыно, пытался устроиться в Университет на биологический. Целый год работал в чучельной мастерской. Но там его метод не получил признания, был объявлен варварским. Старые мастера пришли в ужас, увидев, как лихо он потрошит животное и выворачивает наизнанку, со стороны казалось, с опасною для сохранности верхних покровов кожи быстротой.
Между тем, из жизни, из практики он обрел лучший и самый надежный способ обработки шкурок, исполнения каркаса и придания набитому ватой телу естественной позы. При этом производительность его была намного выше того, чем самоублажались "профессионалы".
Драгоценность, почти такая же как дальнобойное его ружье, - капитальный том Брема "Птицы". Иллюстрированный. Обо всех повадках, характеристиках, местах обитания, видах и подвидах.
Сам-то он получил свое прозвание в Ейске, по традиции, от товарищей за первый охотничий трофей. Чадолюбивый, как гласила легенда, бело-розовый и в своей несимметричной грациозности обаятельный Пеликан. По паспорту, от родителей, Петров Борис Ильич.
Что касается Володи, Модеста и Сорокина Славки - их имена отыскивались иным способом. Впрочем, закон предначертанности или, напротив, случайного попадания мог одинаково иметь место и в первом и во втором варианте. Ведь Борька Петров попал в свой первый день в пеликана, а не в ворону, не в утку, не в ястреба - так и Володя, по требованию честной компании назвать двух- или трехзначное число, попал на страницу Брема, занятую цесаркой: и тут же превратился в Цесарку. Задолго до этого, год назад, Модест был окрещен именем Белобрюхий Стриж, а Славка - Пикапаре.
- Ну и коль пошла такая пьянка… - Пеликан включил в игру чужака, весьма интенсивно зачастившего к ним, Голикова; тот в одно мгновение переименовался в Чомгу - существует на белом свете такая болотная птица.
А все-таки учрежденная для обитателей комнаты двадцать два новая и великая, а как же по-другому, и славная страна Песолиния была наименована не по птичьей принадлежности, а по паспортным фамилиям отцов основателей - ПЕтров, СОрокин, ЛИтов, НИколаев.
И на этом фамилии закончились. Новые имена так крепко пристали к песолинам - народ, населяющий страну Песолинию, - так крепко пристали, что вскоре и чужеземцы, то есть прочие студенты, не называли их иначе как Цесарка, Белобрюхий стриж - или сокращенно Бейстри - и Пикапаре. А Пеликан с первых дней появления в институте был известен как Пеликан.
Вот что писала газета "Солнце всходит и заходит" - центральный печатный орган Песолинии.
Страна Песолиния лежит вдали от морских границ, самая континентальная держава. Площадь 12 квадратных метров. Климат Песолинии мягкий, с приятным табачным воздухом. Строй в стране первобытно-общинный. Жители, песолины, ведут равномерный образ жизни, без войн и вражды, воспитывая себя по-спартански. Один из обычаев предписывает им, улегшись спать - или не спя вовсе, - в три часа ночи подняться, одеться в трусы и сопроводить всем народом главный свой священный сосуд - чайник - вниз, в кубовую, после чего с освященной до кипения водой вновь взойти на свою великую Родину; далее: не снимая трусов, воссесть вокруг стола и принять ту пищу, какая имеется, а за неимением оной пить чай с неослабевающим аппетитом и ликующим настроением, в случае же отсутствия чая, принимать не менее аппетитно горячую воду.
11 марта - день выдающейся важности и восторга! В обстановке засидательного и сазидательного труда песолины Земного Шара собрали 1-ый съезд Общины, на котором была учреждена могучая и великая Песолиния - страна незатухающей лампочки и поступательного движения вперед, долампочки.
Были подведены итоги НЭПа. Докладчик мужественный и храбрый песолин Пеликан отметил:
"Песолины! мы прошли широкий и короткий путь от рабовладельческого строя к первобытно-общинному.
(Бурные аплодисменты.)
Песолины! мы признали преимущество гречневой каши перед бифштексами и шницелями!
(Бурные аплодисменты, переходящие в возгласы: Да здравствует Песолиния!)
Песолины! мы давно признали горизонтальное положение наших тел государственным законом и делом чести каждого истинно песолинного патриота!
(Бурная овация, выкрики: Да здравствует Песолиния!)
Песолины!..
(Бурная овация, выкрики: Ура нашей славной Песолинии!)"
(Продолжение следует.)
Редактором газеты назначили Пеликана. Художник Пикапаре изобразил красное улыбающееся солнышко, а дальше под углом вверх шли красные же слова "Всходит и…", а затем под уклон мрачно-синее "заходит". И срисованные из Брема все четыре крылатых образа отцов-основателей: клювастый пеликан, аккуратный пикапаре, кокетливая цесарка и брюхатенький белобрюхий стриж, нимало не похожий на жилистого Модеста; но таков фатум перевоплощений. Цесарку записали зав. отделом корреспонденций, а позднее рукою непойманного диверсанта слово Цесарка было перечеркнуто и сверху простым карандашом приписано Гусарка.
Газета, очень удобно организованная на листе ватмана, оплодотворялась пришпиливанием к нему обыкновенных тетрадочных листков в клетку. Материалы все вместе или поочередно обновлялись раз в два-три-четыре дня. Со всего Земного Шара прибывали чужеземцы читать центральную газету Песолинии.
Анонс! (Хроника 20 века)
Внимание! Пикапаре в утро на 8 марта не застелил постель. Крах Второму интернационалу!
Внимание! Утром 9-го марта Белобрюхий стриж был опять пьян. Стыд и срам строителю долампочки!
Цесарка,
Сей элемент, роду неизвестного. Болен летаргическим сном. Сентиментален, не может без слез глядеть на пожираемую пищу. Склонен к творчеству. На свет не реагирует. К сему Цесарка - технолог. (Здесь приведена лишь часть помещенной в газете биографии.)
Эксцентриситет юмора
У казахского мудреца Анварбека Загинбаевича случились в жизни только две ошибки:
1) Когда он родился.
2) И… когда подумал, что Цесарка механик.
Пеликан,
Обладает нерегулярным темпераментом. Мяса и женщин! - его основной лозунг. Смог поднатужиться и сочинить Гимн Великой Песолинии. Наград не имеет. Имеет привычку вставать рано утром, зато спит целый день. Ленив - но деятелен. Его заветная мечта - стать диктатором Камчатки. Тренируется в более мелких масштабах. Известен в народе явлением на танцах в пьяном виде и в огромных ботфортах, за отвороты которых стряхивает пепел. Гостеприимен. Убивает невинных галок и ворон из пушки через форточку, не выходя из дому. Шахматист. Механик. Любит сладкое, кило варенья сожрет в один прием (запротоколировано). Упрям, покладист. Смешлив, серьезен, угрюм - но переменчив. Мочится членораздельно. На всех.
Гимн Песолинии исполнялся на мотив "Славное море - священный Байкал", имел четыре куплета, шестнадцать строк и начинался:
Славная наша страна песолин…
Славный наш строй первобытно-общинный…
Заканчивался:
Нашей свободой мы всех победим…
Мощны, сильны Песолинии дети…
Мы нерушимо навеки стоим…
Самый великий народ на планете!..
Каждую ночь они, действительно, в три часа поднимались и в трусах шли вниз по лестнице, громыхая тяжелыми ботинками на босу ногу. Редкие встречные смотрели на них и смеялись. Вахтерша, давясь от смеха и отворачиваясь, махала руками.
- Самые оригинальные в общежитии люди! - сказал Володя, уплетая хлеб с колбасой и запивая чаем.
- Самые оригинальные! - обрадованно подхватил Модест.
Они поели и снова улеглись спать.
Но Пикапаре через неделю такой жизни охладел к затее. Он занимался, посещал семинары и лекции.
Он не хотел ночью перебивать сон.
Модест учился на вечернем отделении, при этом, работая в две смены, по-настоящему, по-взрослому, в институт попадал только через неделю - когда работал с утра. Вскоре он окончательно запутался с учебой, с хвостами и прогулами. Перестал интересоваться учебой. Приходил только ночевать, по целым дням проводя в Москве на работе.
Купил себе что-то из одежды.
Мог, наконец, питаться - пусть скупо, в студенческой или рабочей столовой, но два-три раза в день ел горячую пищу.
В этом возрасте ему не хватало женской близости. Но как-то не получалось ни с кем, он зажимался, угловато и неумело, невпопад произносил слова. Словно чего-то ждал.
Володе жалко становилось его. Этот угрюмый очкарик - справедливый, беспредельно честный, узкий: член партии с младых ногтей, - внушал симпатию.
И каждый жил сам по себе.
Володя не понимал его детдомовской неприкаянности. О чем много сожалел спустя годы.
Пеликанова пушка послужила ему однажды причиной не то чтобы сурового, но запомнившегося навсегда урока.
Приехал погостить с ночевкой Ромка Циркович, штангист мастер спорта, перешагнувший из Голицына в Бауманское училище. Может быть, он был среднего роста, но из-за квадратности казался приземистым. Энергичным, подвижным - и туповатым обрубком. Володя не без интереса присматривался к экзотическому минскому еврею, вовсе выпадающему из общепринятого стереотипного представления об умненьких, хитреньких и трусливых жидовинах.
В первый вечер за выпивкой почти не разговаривали напрямую друг с другом.
Но Володя по каким-то неуловимым признакам чутьем угадал внимание к своей особе, исходящее от Цирковича. Возможно, Пеликан передал ему какие-то благоприятные сведения, что-то он, видимо, знал, что возбудило его любопытство. А впрочем, неважно, Володя мысленно отмахнулся и продолжал участвовать в общем разговоре, мало заботясь о Цирковиче. Чуть-чуть позволяя заметить себе, как все же приятно внимание последнего.
На другой день они оказались в комнате одни. Циркович сидел на кровати Модеста, а Володя - напротив него на своей кровати, к слову, бывшей кровати Цирковича.
Говорили о пустяках.
- Я шарахнул в нее с пяти метров, - Циркович показал руками, - малюсенькая такая синичка. Жахнул в нее. А она сидит на дереве жива и здорова, только ошарашенная от грохота. Схватил ее живьем. Принес в комнату. На следующий день комната превратилась в курятник: всюду был птичий помет. Тогда мы взяли ее и выкинули, привязав к ноге бумажку - "изгнана из ком. 22 за нечистоплотность"… - Коричневатые его глаза, себе на уме, улыбнулись сдержанно, лицо осталось невозмутимым. Он продолжал: - Купили ящик пива. Когда выпили, поставили в шкаф среди пустых бутылок одну закупоренную; в нее помочился Пеликан. Один тип хлебнул. Потом всю ночь рот полоскал. Остался лишний стакан молока - чистое, хорошее молоко - все напились, не хотели больше. Предлагали как порядочным, никто не стал пить. Боялись. Бутылку пива помнили…
Он вдруг прервал себя на полслове. Будто подброшенный пружиной, легко спрыгнул с кровати. Вот только что он с удовольствием рассказывал, весело, по-доброму поглядывая на Володю.
Пока он рассказывал, Володя снял со стены двустволку, переломил ее, снова закрыл, увидев то, что и должно было увидеть - пустые стволы. Поиграл прицелом, направив в окно на дальнее дерево, потом на лампочку, на угол комнаты, на Цирковича…
Циркович бросился к нему, вырвал ружье, отшвырнул. Одной рукой схватил за шею, железным нажатием пригнул Володю вниз, лицом к кровати, а другим кулаком нанес три-четыре резких, чувствительных удара по затылку, по спине, по ребрам.
Оттолкнул.
Ушел, почти не разжимая рта бросил жестко:
- Не целься никогда в человека.