Нет, Омар, опроверг он себя, если бы каждый начинал путь с начала, а не от места, очерченного предшественниками, человеческая мысль кружилась бы на месте, как собака, пытающаяся укусить свой хвост. Разве не Евклид построил здание, с крыши которого ты пытался увидеть дальше? Разве ты сам не поднимался по ступеням лестницы, так крепко и прилежно возведенной Ибн Синой и ал-Фараби? Кому-кому, а тебе стыдно брюзжать и сетовать. Да, люди темны, но, если ты зажег на их пути хоть один светильник, в мире станет светлее. А тот балаганщик с тряпичными куклами - разве он не оставил людям каплю света? Ты просто глупый ворчливый старик. Как еще Зейнаб не сбежала от тебя с каким-нибудь плечистым молодцом?
Ах, женщины! Каждая из вас как пятый постулат Евклида, который только кажется не требующим доказательств. А возьмешься искать доказательства - и лишишься сна.
И по дороге в медресе Эль-Хуссейния он продолжал думать о геометрии и женщинах и, как не первый раз за последние недели, снова ушиб колено о груду обожженных кирпичей, наваленных во дворе школы. Потирая ушибленную ногу, Хайям вошел под восьмиугольный свод. В четырех углах просторного двора цвели померанцевые деревья и благоухали цветочные клумбы, также имевшие форму восьмиугольника. Двор двухэтажной стеной окружили крошечные комнатки-худжры для учеников; на первом этаже двери были расположены прямо, на втором - слева.
Старый служка, подметавший двор, успевал вытянуть метлой по спине кого-нибудь из мальчишек, с визгом носившихся по двору. Увидев учителя, дети поспешили в комнату для занятий. Служка низко поклонился, хотя горб, выпиравший под грязным халатом, и так согнул его в вечном поклоне.
- Мир тебе, имам.
- И тебе мир, Мансур. Когда уберут эту груду камней?
- Рабочие ленивы, господин, я их стыжу каждый день, но этот народ не понимает слов. - Горбун зорко оглядел двор и подошел вплотную к Хайяму. - Шейх Гийас ад-Дин, у меня к тебе дело.
- Какое же? - Хайям удивленно посмотрел на подметальщика.
- Наш повелитель… - Хайям вздрогнул, услышав титул повелителя исмаилитов Хасана ибн ас-Саббаха аль-Химьяри, - … просит тебя, отложив все заботы, прибыть в Аламут.
- А ты, Мансур, оказывается, сундук с секретом…
- Не обо мне речь, господин, а о тебе.
- Так вот, передай пославшему тебя, что я дал клятву никогда не покидать Нишапур, если только моей жизни не будет угрозы.
- Как знать, имам? Наш повелитель не любит промедления, а шея ученых не тверже любой другой, это тебя просили передать мне, горбун?
- Нет, такого мне не поручали.
Хайям выхватил из-за пояса самшитовый футляр для калама и замахнулся. Он бы ударил подметальщика, если бы тот нагло смотрел ему в глаза, но Мансур, вскрикнув, закрыл лицо руками и пальцы его задрожали от предчувствия боли - футляр был тяжелый, с прямыми острыми гранями.
- Ступай прочь, собака! Если я еще раз увижу тебя в медресе, начальник тюрьмы изрубит тебя в куски.
На уроках Хайям не слушал учеников, задумчиво чертя каламом круги на шершавой бумаге. "Зачем я нужен Саббаху? Не будет же он говорить со мной о математике и толковании Корана. Тогда зачем? Аламут далеко от Нишапура, но люди Саббаха повсюду. Какая же нужда во мне исмаилитам?"
После уроков, проходя по двору, Хайям снова споткнулся о кирпичи. Остановившись у могилы эмира Абу-л-Абасса ибн Тахира ибн ал-Хуссейна, святое имя которого носило медресе, Хайям поклонился его праху и помолился, чтобы проклятые кирпичи обрушились на головы тех, кто их здесь бросил. Из медресе он пошел не домой, а на улицу Кривых Ножей - к Абдаллаху ал-Су-гани, прозванному Джинном. Здесь жили оружейники и кузнецы, из закопченных мастерских полз едкий дым, пахло окалиной и отсыревшим углем, и никогда не смолкал гром молотков о наковальни.
Хайям не любил здесь бывать и много раз ругал Джинна, что он не соглашается переехать поближе к Хайяму, в квартал переписчиков, переплетчиков и торговцев бумагой, - здесь было тихо, чисто и в каждом дворе разбит сад или цветник.
Толкнув дверь, от ветхости волочившуюся по земле, Гийас ад-Дин прошел мимо пустого бассейна. Рядом с домом была сложена маленькая плавильня, в которой Давно уже погас огонь. И сам домик Джинна казался таким же забытым и холодным.
Господин точный исследователь сидел на полу - босой, бритая голова без чалмы сияла, как начищенный кумган. В одной руке он держал реторту с раствором ляписа, в другой - фарфоровую чашку с купоросным маслом. Увидев гостя, он поставил реторту и чашку, обтер руки полой халата и обнял друга.
- Джинн, оставь свое богопротивное занятие, и выйдем на айван, не то я скончаюсь раньше срока.
Охая от боли в поясницах, старики вынесли на айван большой скатанный ковер с подушками, потом пиалы, глиняный кувшин с водой, пару лепешек и горсть изюма.
- Радуйся, Джинн, вчера сестра мне сказала, что переплетчик дворцовой библиотеки Умар ибн Аббад продает свой дом. Помнишь, мы встретили его, когда искали книгу Мухаммада ал-Хорезми "Ал-джебра"? И он недорого возьмет, я уже торговался с ним до хрипоты.
- Зачем?
- Чтоб ты жил рядом и я не тащился в это проклятое аллахом место. Помнишь, в молодости мы мечтали, что будем жить все вместе в большом доме с прекрасным садом - ты, я, Абу-ль-Маджид Санаи, Музаффар Исфазари. И у нас будет общая библиотека с кедровыми шкафами для книг, и лаборатория, и даже маленькая обсерватория на крыше. А наши жены жили бы вместе и вместе готовили для нас…
- Санаи еще сказал, что после пятого намаза сам будет запирать женскую половину на стальной засов, чтоб жены не мешали нам болтовней и упреками.
- Но он сейчас в Газне, Исфазари - в Исфахане. Мы так давно не собирались вместе… Помню, я вместе с сыном Исфазари гостил у эмира Абу Са’да Джарре в Балхе. И мы вспоминали Исфахан. Но знаешь, Джинн, он стал слишком часто упоминать имя аллаха и только один раз перечислил звезды, а ведь он астроном, а не муэдзин.
- Это бывает с каждым в разное время. Сначала любовь, потом вера, и только после - знание.
- А если смешать все это в твоей реторте, то получится зловонный состав, называемый жизнью.
- Нет, получится загадочное и прекрасное, которое тоже зовется жизнью. Мы же, алхимики, соединяя все со всем, не смогли получить даже золота.
- А Джабир ибн Хайян?
- Единственный, он смог. Через двести лет после его смерти сломали старый дом в Эль-Куфе и под сгнившим полом нашли запыленный брусок золота. С тех пор никому не удавалось повторить такое, хотя уход ибн Хайяна и нашу жизнь разделяют триста девять лет. Мы по-прежнему его ученики и подмастерья. - Джинн закашлялся, лицо его покраснело, на лбу выступил пот. Он часто дышал, в груди хрипело. - Проклятая кислота! Уф-ф! Гийас ад-Дин, поешь изюм, а я приготовлю поесть.
- Не утруждай себя, я пришел к тебе за советом. - И Хайям рассказал о встрече с горбуном во дворе медресе.
- Ты прогнал одного гонца, но у Саббаха их много, есть помоложе и посильнее подметальщика Мансура, - пощипывая бурую бороду, заметил Джинн.
- Но зачем я ему нужен? У меня нет охоты тащиться по горам. Пока я лезу на свою крышу, у меня и то уже сердцебиение.
- Тогда скажи тому, кто придет - а я думаю, ждать долго не придется, - что эмир повелел тебе написать книгу и часто спрашивает о ней.
- Но у них везде уши, Джинн. Разве ты не видишь, что наша страна раскалилась, как жаровня, и некуда поставить ногу без того, чтобы не обжечь пятки!
- Тогда скажи, что ты болен, и не выходи из дома.
- Но если исмаилит придет ко мне домой и об этом донесут во дворец, меня с веревкой на шее повлекут на ковер крови.
- Я не узнаю тебя. Где твоя голова, равной которой нет в государстве? Если даны условия, значит, есть и решение. Мне кажется, такое: найди подметальщика и сам назначь место и время встречи. И лучше не в Нишапуре и не в уединенном месте, а в людном - на базаре или в мечети.
- В мечети я последний раз был два… да, два года назад.
- И то - чтобы украсть молитвенный коврик.
- Это придумали мои враги. Распустили слух, что я украл коврик и выменял на вино. Сперва я разозлился, потом стал поддакивать лжесвидетелям - пусть уж говорят обо мне правду.
- Тогда назначь встречу на базаре, - где тысячи людей, там двое незаметны.
- Наверное, ты прав. Я подумаю.
- Будь осторожен, Гийас ад-Дин, и помни - у тебя есть друзья.
- Да, да, Джинн, это одно из утешений стариков, островок в изменчивом мире превратности. Не провожай меня и хорошо подумай о домике Умара ибн Аббада.
5. ДОРОГА В ТУС
Хайям въехал в Тус с восточной стороны, через ворота, в которые вошел караван верблюдов, груженный золотом по повелению султана Махмуда Газневи - плата Фирдоуси за "Шахнаме", а в тот же день и час из западных ворот Туса, скрипя огромными колесами, выехала арба с телом поэта. Вспомнив эту печальную историю, имам пробормотал:
Воду, которую не дали при жизни,
После смерти вылили на его могилу.
Тус славился яркими паласами, сладкими дынями, чистой проточной водой, фисташковыми рощами и тем, что здесь, в доме торговца аптекарским товаром, родился великий ибн Хайян, прозванный Джабиром, то есть Костоправом, ибо он поставил на должное место медицину. Увы, от дома Джабира не осталось даже развалин, а в доме Фирдоуси жила дряхлая старуха, Хайям видел ее - она стояла у ворот.
Понукая мула, Хайям проехал дровяной базар, знаменитое водохранилище глубиной в сорок ступеней, земляную дамбу, желтую от созревших дынь, и по тесным, грязным улицам добрался до караван-сарая Толстого Ибрахима - здесь они сговорились о встрече с посланцем Саббаха. Караван-сарай был старый - прямоугольная просторная постройка с четырьмя угловыми башнями, придававшими ей внушительность и подобие крепости. Прочные стены отбрасывали внутрь двора прохладную тень и манили отдохнуть после долгого пути. Ни сторожа, ни управителя не было видно, хотя в полуденной тишине, казалось, еще слышался отзвук караванных колокольцев. Стертые каменные плиты двора свидетельствовали, что уже много лет по ним ступают верблюды, топчутся овцы и козы. В некоторых помещениях были сложены вороха верблюжьей колючки, кипы прошлогоднего сена, мешки с овсом. Пахло навозом, пережаренным мясом, терпкой кожурой неспелых грецких орехов, которую, мелко истерев, добавляют в корм лошадям, предохраняя от болезней соленой воды, неизбежной при переходе через громадные солончаки Дешт-и-Кевира.
Наконец на крик Хайяма вышел, утирая замасленные пловом губы, плечистый сторож свирепого вида и молча проводил почтенного имама в комнату, отведенную ему в западной башне. Обычно здесь было сыро и зябко от толстых стен, но сейчас горела жаровня и глиняный светильник с пятью рожками. От серебряного кувшина для омовений прохладно пахло розовой водой. Пол выложен шестиугольниками из зеленого камня, на котором точильщики точат ножи. Пушистые хорасанские ковры и драгоценный столик, инкрустированный по черному дереву редким янтарем, придавали маленькому жилищу неожиданно великолепный вид. Кто-то, видимо хорошо знавший привычки Хайяма, оставил на столике обливное блюдо с засахаренным миндалем и сосуд из полированной коричневой тыквы, полный чудесного вина. В этом Хайям убедился прежде, чем скинул туфли.
Выйдя из башни, ученый смыл с лица пыль в маленьком бассейне, нашел Толстого Ибрахима, принимавшего с приказчиком освежеванные бараньи туши для кухни, и справился о цене - он рассчитывал на кров поскромнее.
- Не утруждай себя заботами, имам, я свое получил. Если захочешь приказать, позвони в серебряный колокольчик - все будет исполнено без промедления.
Гийас ад-Дин обрадовался и поспешил к себе. Достал из дорожной ковровой сумки "Книгу исцеления", с которой никогда не расставался, и раскрыл на странице, заложенной золотой зубочисткой. Но читать не пришлось - дверь открылась и вошел Саббах. Да, Хасан ибн ас-Саббах аль-Химьяри. Не страшась и не оглядываясь, хотя за его голову, положенную на весы, султан Мухаммад обещал золота впятеро тяжелее.
Хайям усмехнулся: с каких пор добро стало дешевле зла, что цену человеку теперь назначают не за ум и красоту, а за жестокость? Разум нынче в цене чеснока, злодейство же ценят на вес золота и даже впятеро дороже.
Хасан Саббах стоял перед Хайямом в черном войлочном колпаке и тяжелом, распахнутом на мощной груди, Драгоценном халате, тесно затканном маленькими золотыми бута - символами огня, похожими на стручки горького перца. Под халатом виднелась голубая накидка, нетуго перепоясанная широким черным поясом, тоже изукрашенным бута, но серебряными. Кожаные туфли с острыми загнутыми носами опирались на узкие серебряные каблуки. На шее висело украшение с блюдо величиной - нестерпимо-синий громадный овал из бадахшанского лазурита, оправленный в затейливую золотую филигрань. Тяжелая ладонь сжимала посох, вверху окованный серебром и украшенный крупным, нежно мерцающим жемчугом. Саббах молча остановился в дверном проеме и спокойно смотрел на Хайяма. Казалось, такой человек мог только стоять - так он был строг и неподвижен. Поэтому Хайям тоже встал - босой, домашний, незаметно вытирающий о халат палец, липкий от засахаренного миндаля. Молча они стояли - седобородый, уже сутулящийся ученый и могучий твердощекий властелин исмаилитов, густо заросший прямой черной бородой.
- Тебе понравилось вино, Гийас ад-Дин? Оно из погреба султана Малик-шаха.
- Да, оно густое и красное…
- "…как кровь, которую ты пролил" - ты это хотел сказать? Не бойся, я пришел тебя выслушать.
- Раз ты пришел слушать, значит, я должен говорить. Но сначала ответь, что ты хочешь узнать от меня? И сядь - мы оба проделали неблизкий путь.
- Что я хочу узнать? Ах, Гийас ад-Дин! Мне ли задавать вопросы тому, кто вопрошает лишь творца, минуя даже аллаха? Разве я Малик-шах, чтобы спрашивать у тебя? Разве я проклятый Низам ал-Мульк, чтобы советоваться с тобой? Я всего лишь нищий, просящий слова справедливости и правды. Ты не умеешь лгать, поэтому я умолял тебя назначить мне день встречи; вот моя протянутая рука, Гийас ад-Дин, - она протянута за подаянием истины.
- Саббах, мы не дети, и я знаю, зачем мы встретились здесь. Твоим именем пугают детей и взрослых, султан Мухаммад - да продлит его дни аллах! - собираясь в гарем, надевает под платье кольчугу, опасаясь твоих молодцов, накурившихся гашиша. Ты убил Малик-шаха, и Низам ал-Мулька, и тысячи других, имена которых знаешь лучше, чем я.
- Да. И мне известны имена тех, чья смерть идет за ними неотступней тени. Как врач, ты должен знать, что при болезни отворяют кровь, чтобы больному стало легче.
- У каждого врача три средства - слово, лекарство и нож. Ты же, не испробовав первых двух, поспешил взять нож, а так поступают мясники, но не целители.
- Разве это не твои слова:
Тому, кто сведущ в тайнах мира,
Радость, горе и печаль - все одно.
Раз добро и зло мира равно пройдут,
Хочешь - будь болезнью, хочешь - снадобьем.
- Мои. Но я удивляюсь тебе, Саббах: когда мы были детьми, ты спрашивал меня, где писать "каф", а где "вав", а теперь ты считаешь себя всезнающим и не нуждаешься в советах, хотя сейчас каждая твоя ошибка ужасна. Пей вино.
- Аллах не разрешил нам это.
Хайям пожал плечами и выпил.
- А все, что ты делаешь, он разрешил? Вложить в руки глупцов ножи… Пролить кровь правоверных… И разве ты не знаешь, что человек - самое совершенное творение аллаха?
- Это не помешало тебе поднять руку на подметальщика Мансура.
- Я поступил нехорошо. Но ты сравниваешь несравнимое, Саббах. Замахнуться на одного или зарезать тысячу - понятия разные, и следствия таких поступков несоизмеримы. Скажи мне, как называется то дерево, которое ты так щедро поливаешь кровью?
- Имя ему - справедливость. И с этого дерева я срежу все сухие ветви, заботясь, как истинный садовник, о плодоносящих. - Огромные карие глаза Саббаха смотрели спокойно, не мигая, но в их спокойствии была видна досада и усталость, как у родителей, рассказывающих очевидное непонятливым детям. - Ислам состарился и оплешивел, я верну ему силу.
- Такая беседа может длиться бесконечно, ибо примеров множество на каждый случай. Я скажу "два-три", ты ответишь - "три-четыре", я - "пять-пять", ты - "шесть-шесть. Но ведь мы прожили жизнь, Саббах, и научились причину отличать от следствия, слова от поступков.
- Закон, основанный на лжи, всю жизнь пропитывает ложью.
- Конечно, ложь отвратительна - ты прав, но стало что-то слишком много правд, просто глаза разбегаются - как на базаре; не знаешь, у какого торговца она слаще и дешевле. Но торгующему нелишне знать: если чего-то слишком много в продаже, товар падает в цене и можно остаться в убытке.
- Я не купец, Гийас ад-Дин, откуда мне знать их хитрости?
- Ты озабочен, что наша жизнь пропитана ложью. Синее решил перекрасить в красное. Мой прадед был красильщиком, и я в этом деле понимаю. Ты слишком торопишься, Саббах, а по мне пусть жизнь будет пропитана ложью, но не кровью - от лжи имеется лекарство, от смерти же исцеления нет. Пророк - наилучшие молитвы и привет над ним! - сказал нам: "Люди! Оглянитесь!" Мы оглянулись и увидели вокруг мерзость, ложь, беззаконие, а впереди, в конце пути, - благополучие и справедливость. Но этот путь не одинаков для всех, многие не смогли его пройти. И все-таки это путь, движение, развитие. А ты, смеясь над людьми, идущими по пути, указанному пророком, думаешь: "Глупцы! Вы слепые и заблудившиеся. Уж я-то устрою это дело!" И ты бьешь народ палкой по ребрам, считая себя единственным вожатым, знающим тайный смысл грядущего. "Нам предопределено свыше", - твердят такие, как ты, а их предопределение на самом деле - выдумка, или болезнь, или врожденное слабоумие.
Хайям налил из тыквы вина, перелив через край пиалы, и, боясь расплескать еще больше, нагнулся и отпил, вытянув шею, как курица.
- Напрасно ты смеешься над предопределением, Гийас ад-Дин. Однажды я был перед султаном Малик-шахом, когда к нему пришел мальчик из детей эмиров и хорошо прислуживал. Я удивился тому, как хорошо он служит в раннем возрасте. Султан же мне сказал: "Не удивляйся, ведь цыпленок, вылупившийся из яйца, клюет зерно, хотя его никто не учит, но не находит дороги домой, а птенец голубки не может клевать зерно без обучения, но зато становится вожаком голубиной стаи, летящей из Мекки в Багдад". И я поведу мусульман дорогой, открытой лишь мне одному. Но мне было бы легче, имея такого спутника, как ты. Я знаю только путь, тебе же дано знать, будут ли мне сопутствовать расположения светил. Два наших знания, - Саббах стиснул левую ладонь правой, - предрешат исход любого дела, - среди людей нашего времени нет равных мне и тебе.
- Саббах, не обманывай хотя бы себя! Верблюда в некотором смысле тоже можно назвать спутником… К тому же у меня свой путь: от дома до медресе, из медресе домой, а у тебя - от края до края мира. Мне поздно пускаться в такую дорогу, да я и не слышал, чтоб кто-нибудь ее прошел. А уходили многие…