Запах шиповника - Вардван Варжапетян 7 стр.


- Я рад, Гийас ад-Дин, что ты не хитришь со мной. И я не стану лукавить. Я могу сдуть тебя с ладони жизни, как пылинку. Сиди, сиди и не бойся! Могу исполнить любое твое желание, как если бы ты достиг престола аллаха.

- Первому я верю, но во втором сомневаюсь.

- Мои предки из племени химьяритов говорили: "Недоверие - мудрость дураков".

- Что ж, если ты так всемогущ, Саббах, вот тебе бумага и калам - докажи пятый постулат Евклида!

- Я всегда считал, что ученые это дети, и ты мне кажешься одним из них - самым непоседливым и дерзким, - впервые улыбнулся Саббах.

- Возможно, мы и похожи на детей любопытством и жадностью познания. Мы тоже ругаемся, спорим, опровергаем друг друга. Но что было бы, если бы мы взяли вместо каламов ножи и решили защищать свои мнения не спором, а резней? Недолго прожила бы наука после таких кровопусканий! А ведь мы решаем задачи труднее тех, которые ты взялся решить. И мы пусть медленно, но неуклонно, без крови и убийств, отвоевываем известное у неизвестного, конечное у бесконечного. Изучение наук и постижение их с помощью истинных доказательств необходимо для того, кто добивается спасения и вечного счастья.

- Гийас ад-Дин, не зря тебя зовут "Худжжат алхакк" - "Доказательство истины". Мне очень жаль, что свет учения халифа Исмаила не осветил твою душу. - Саббах намотал на толстый палец черные волосы бороды.

- Аллах помогает нам во всех случаях, он наше прибежище. А свет и тьма в нас самих. По крайней мере, вечная жизнь начинается здесь… Некоторые полагают, что бесконечность бытия и есть вечная жизнь; другие считают, что она начинается, когда нас призовет аллах. Оба эти представления неточны, вернее, недостаточны.

Вечная жизнь отличается от земной, но начинается на земле - в тебе, во мне, в Толстом Ибрахиме… И не надо путать свет с пожаром, хотя и от него на время становится светлее.

- Пожар?.. Мысль о пожаре мне не приходила, но я подумаю. Может быть, у тебя есть просьба? Я с радостью ее исполню, если… она не выше моих сил.

- Просьб у меня нет, остались желания. И самое большое из них - прожить остаток дней без суеты. Я приехал в Тус купить у судьи редкий список перевода "Начал", сделанный еще ал-Хаджжаджи. Но мне не хотелось бы, чтобы об этом знали многие. Хозяева караван-сараев люди общительные…

- Твое беспокойство напрасно. Толстый Ибрахим надежный человек и умеет молчать. Мир тебе, Гийас ад-Дин, я рад, что ты нашел время для меня. Иди и ничего не бойся.

Саббах встал, взял прислоненный к столику посох и, слегка наклонив голову, чтобы не задеть колпаком о притолоку, вышел.

Хайям остался один. Посмотрел на глубоко вмятую подушку, где только что сидел Саббах, устало погладил бороду. "Странно, он немного моложе меня, но у него ни одного седого волоса в бороде, а моя совсем седая. Гранаты щек моих сморщились и посинели, и бывает нестерпимо больно вот здесь". Боль, словно спящий пес, которого позвал хозяин, проснулась и острыми зубами вгрызлась в сердце. Старик со стоном опустился на правый бок, поджав колени к подбородку. Осторожно вдохнул и вытер взмокший лоб. Фу! Губы сразу иссохли, как опавшие листья. Он с трудом дотянулся до колокольчика и позвонил. Подождал, еще позвонил - шагов не было слышно. Из-за стен башни смутно доносился шум (может, пришел караван?), но на лестнице было тихо. К счастью, боль скоро прошла.

Хайям поправил халат, сунул ноги в домашние туфли без задников и, чутко прислушиваясь к успокоенному сердцу, вышел из комнаты. Шум во дворе стал громче. "Ну и глотки у этих погонщиков! Даже за стеной от них нет спасения!"

Но кричал не погонщик - молодая женщина в черной накидке пронзительно кричала, царапая тащивших ее мужчин. В одном Хайям узнал свирепого сторожа. Втянув голову, тот увертывался от острых ногтей и молча тащил женщину. В углу двора возле склада для фуража толпились люди, что-то плотно окружив. Хайям растолкал спины, протиснулся вперед и увидел Толстого Ибрахима, лежавшего на пыльных каменных плитах. Он упал лицом вниз, поджав руки с поднятыми локтями, словно силясь подняться. Лужица темной крови растеклась вокруг надломленной шеи; далеко разлетелись осколки стеклянной гири; следы чьих-то туфель, отпечатанные в пыли, терялись в крови и вновь начинались из крови. Красные следы.

- Что с ним? - спросил Хайям рыжебородого.

- Не знаю, хаджи. Хозяин пошел за рисом для плова, и мы услышали крик. Прибежали, а он лежит с перерезанным горлом. И никого рядом.

Хайям опустился на колени, осторожно распрямил руку, сжал тремя пальцами запястье, прижав вену к лучевой кости. Пульс не прощупывался - Толстый Ибрахим был мертв.

Толпа, тесно обступившая убитого, качнулась и треснула; люди, отталкивая друг друга, выбирались из толпы. Хайям поднял голову: мимо бежали дети; семенили женщины в волосяных покрывалах; шаркали бормочущие старики; толстый торговец, ругаясь, толкнул стражника, наступившего ему на пятку. Куда они спешат? Сидя на корточках, не видно. Хайям встал: вдоль арыка, в сторону водоема, укрытого лимонными деревьями, густо желтеющими плодами, спешили люди. Над чалмами, шлемами стражи возвышался черный войлочный колпак Хасана Саббаха; сотни рук тянулись коснуться его тяжелого халата, узорчатого пояса, его посоха, украшенного жемчугом.

"О люди! - с горечью подумал имам Омар. - Куда вы торопитесь так, что с пяток сваливаются туфли? Спешите на пожар, и не с водой - с огнем. Ах, люди!.. Но где начинается свет и вечная жизнь, если возле мертвого остался только один живой? Если даже там, где люди целуют окаменевший след пророка, человека разрубили на куски, как тушу в мясной лавке. Где спастись человеку?"

Хайям побрел к башне. Вопли толпы словно толкали его в спину, но не было сил бежать. Отяжелевшие ноги с трудом поднимались по каменным ступеням. "Не утруждай себя заботами, шейх, я свое получил…" Ах, Саббах, Саббах! Теперь я понял, почему ты счел хозяина надежным и умеющим молчать. Ты веришь только мертвецам! А я-то, старый глупец, говорил с тобой о творениях аллаха и самонадеянно подумал, что прокладываю путь к твоим ушам.

Вот так. Жил человек, плохой или хороший - кто знает? Звался Ибрахимом. Имел жену и, наверное, детей. Любил хорошо поесть - иначе от чего же растолстел? Молился, подсчитывал барыши, считался почтенным горожанином. Шел на склад с гирей, не зная, что смерть к нему ближе, чем рубаха. И вся его вина лишь в том, что он был человеком. Будь он верблюдом, лимонным деревом или водой в арыке, Саббах прошел бы мимо. Но человеку, увы, дарована способность говорить…

Хайям, словно это было вчера, снова увидел себя в Мекке - в толпе паломников, покрытым, как и все, цельным куском материи - ихрамом. Они прошли среднюю арку Баб ас-Сафа - через эти врата выходил пророк, когда шел на моление на гору Сафа. Раньше там был Камень, на который ступал благодатными ногами посланник аллаха, мир да будет над ним! След его стопы вырезали и вставили в белый камень так, что пальцы ног обращены в сторону мечети. Одни паломники припадали к следу пророка лицом, другие ставили на него ногу. Хайям счел более уместным припасть лицом. Потом вошли в дом Каабы и заполнили его; Хайям, оттесненный в Иракский угол, нашел взглядом колонну, на которой лежал Черный Камень - округлой формы, длиной в ладонь и четыре пальца, шириной в восемь пальцев. Вместе со всеми он шел справа налево; подойдя к Камню, поцеловал его и снова обошел. Так семь раз: три раза бегом, четыре раза медленным шагом. Когда один иссохший старик, обессилев от бега, упал и его стошнило, служители с обнаженными мечами тут же изрубили паломника на куски. Тогда Хайям с великим усилием удержал себя от тошноты, но еще много ночей просыпался от удушья.

Разве угодна была кровь того старца аллаху? Разве она хоть на волос прибавила славы пророку? Ах, люди, люди! Ведь это вам в уши закричал Фирдоуси: "Если смерть справедлива, тогда что же несправедливо?" Да, пророк знал силу и власть Камня, ибо Камень всегда прав, потому что мертв. Вот почему прав и Саббах, а Толстый Ибрахим виноват и лежит с перерезанным горлом на каменных плитах своего караван-сарая. И так будет до тех пор, пока люди не поймут: главное - не Камень, не Закон, не Власть и даже не Знание, главное - человек.

Он больше не мог оставаться в караван-сарае - страшно стало одному в каменной башне, с этой подушкой, вмятой каменным задом Саббаха, с засахаренным миндалем, положенным неведомой рукой. Торопливо подвязав поясом халат, Хайям вышел из башни, прошел мимо присыпанной песком крови, где только что лежал Ибрахим, вывел из стойла заупрямившегося мула и поспешил из Туса, пока еще не закрыли ворота.

День был жарким и солнечным. Широкая дорога пахла пылью и полынью, серебристо-зелеными кустиками росшей по обочине. Поля поспевающего ячменя подступали почти вплотную к дороге, шелестя высокими колосьями на теплом ветру. Этот шелест жизни, и безлюдная дорога, и огромное небо над зеленеющей долиной вдруг показались таким счастьем, что Хайям остановил мула и, опустившись на колени прямо в пыль, поблагодарил бога, что с ним случалось очень редко.

6. О ПОЛЬЗЕ СДУВАНИЯ ПЫЛИ

Громко постучали тяжелым кольцом в ворота.

- Здесь живет шейх Абу-л-Фатх ан-Найсабури?

- Йа аллах! - крикнул Хайям, предупреждая Зейнаб, что пришел чужой мужчина и ей надо закрыть лицо покрывалом.

Судя по тому, что незнакомец назвал его ан-Найсабури, он был арабом - персы говорят Нишапури.

- Я - ан-Найсабури, а ты кто, гость? Войди в дом и назови свое имя.

- Я - Икрам ибн Джамал из Багдада. И отец мой, и дед торговали бумагой. Наша семья поставляла ее Хунайну ибн Исхаку, Абу-Юсуфу аль-Кинди, Абу-Насру Фараби, Абу-ль-Ала Маарри.

- Вот как! Давно я не слышал столько прекрасных имен сразу!

- Наша лавка рядом с Бейт ал-Хикма.

- Был я и там.

- И у нас тоже, имам хаджи. Тогда ты удостоил беседой моего отца, а я вам прислуживал. И ты взял стопку лучшей бумаги - бирюзовой и золотистой.

- У твоего отца шрам над правой бровью, и он, как суфий, бреет усы?

- Память твоя огромна, господин! Тогда отец сказал мне и старшему брату Ясиру: "Дети, каждый год в этот день давайте нищим по двенадцать дирхемов".

- Почему по двенадцать?

- Ты осчастливил наш дом в двенадцатый день месяца рамазана.

Хайям и гость прошли на айван, где Зейнаб уже постелила скатерть и накрыла завтрак.

- Что же привело тебя на чужбину?

- При халифе Мустаршиде многие торговцы бумагой обнищали, ибо спрос на нее упал, - воюют оружием, а не бумагой. Старший брат стал торговать хлопком и переехал в Миср, а я хотел, чтобы дело моих предков продлилось. И отец похвалил меня и сказал: "Икрам, поезжай в Найсабур. Там, где живет Доказательство истины, всегда будет нужна бумага". Я пришел со вчерашним караваном и утром поспешил к тебе.

- Ты рассказал хорошее, но чем я могу помочь твоей торговле? Я человек бедный.

- Имам, тебе не придется тратить, ты будешь только получать. В стене, возле ворот, есть удобная ниша. Пока я не приобрел дом, я бы хотел устроить там лавку, а тебе от меня будет плата - пятнадцать дирхемов каждый месяц.

- Это за место. А за шум?

- Ты шутишь, господин?

- Какие шутки! Отодвинь ухо ладонью и скажи мне, что ты слышишь?

Пока молодой торговец сидел, смешно оттопырив большое ухо, Хайям не спеша ел печеные баклажаны, фаршированные сладким перцем и луком.

- Я слышу только журчание воды в арыке и скрип дерева.

- И я это слышу. А когда ты сделаешь из моего дома лавку, у меня будет болеть голова от воплей покупателей, и мне придется каждый день пить отвар из зерен конопли, сильфия и мяты. А лекарство в наши дни стоит дорого. Кроме того, к тебе будут приходить поэты, а они не могут говорить как люди - им непременно надо выть или рычать. Неплохо иметь пятнадцать дирхемов, но тишина стоит дороже.

- Может быть, двадцать дирхемов вернут тебе спокойствие, господин?

- Ты прав, багдадец…

- Меня зовут Икрам ибн Джамал.

- Как бы тебя ни назвал отец, ты прав: чем больше дирхемов, тем спокойнее. И я не поверю, что ты желаешь зла старому человеку.

- Клянусь прахом отца, это так. Но назови свою цену, имам!

- Тридцать дирхемов и сто листов бумаги каждый месяц.

- Если багдадской или бухарской, я согласен.

- Самаркандской.

- Тогда тридцать листов, хотя и это мне в убыток.

- Тридцать самаркандской и сорок бухарской.

- Но это то же самое! - опешил ибн Джамал.

- Разве? Видишь, я уже не помню, что сказал минуту назад, и у меня начала болеть голова.

- Хорошо, хорошо, тридцать дирхемов и пятьдесят листов самаркандской бумаги - только из уважения к твоей мудрости и седине. Деньги я уплачу сейчас, а товар у меня сложен в караван-сарае.

Ибн Джамал достал шелковый позванивающий мешочек, положил на протянутую морщинистую ладонь. Хайям подивился верному расчету багдадца - в мешочке оказалось точно тридцать монет.

- Господин, если ты не возражаешь, я сегодня же пришлю двух каменщиков и плотника - надо оградить нишу кладкой в три кирпича, оштукатурить, выложить окно и дверной проем.

У Хайяма тоже нашлось дело в городе, и он вышел вместе с ибн Джамалом. Проходя мимо медресе, учитель с радостью увидел, что куча кирпичей уменьшилась и рабочий с распухшей щекой, перевязанной платком, складывает в тачку последние. Хайям захохотал. Багдадец с удивлением смотрел на него, а зеваки на них обоих.

- Ибн Джамал, то, что я тебе расскажу, удивительней приключений морехода Синдбада. Однажды в нашем медресе обвалилась стена, и я нанял каменщиков для ее ремонта. Неделю они работали, а оставшиеся после них кирпичи валялись здесь три года, став причиной моих бедствий. Из-за них я совсем охромел. И когда мое терпение истончилось, я помолился эмиру Абу-л-Абассу ибн Тахиру ибн ал-Хуссейну, чтобы он обрушил эти кирпичи на голову тех, кто их здесь бросил. Прошло семь месяцев - и, как ты видишь, куча убрана, а каменщик наказан. Теперь я верю, что эмир Хуссейн действительно святой, - сам подумай, сколько людей обращаются к нему с молитвой, если моя ждала очереди так долго.

Рабочий, не понимая, над чем все смеются, тоже захохотал, раскрывая рот, насколько позволяла повязка.

- Отец мне говорил, имам, что однажды твои слова дошли до самого аллаха.

- Я что-то не помню.

- Прости, я плохой рассказчик, но дело было так. Однажды ты сидел в саду и пил вино, дабы отвлечь себя от суетного мира. И вдруг поднялся страшный ветер, он вздымал тучи пыли, Гнул к земле деревья, валил на бок людей…

- Ну и ветер! - хмыкнул Хайям.

- Ураган! Он набросился на тебя и опрокинул чашу с вином. И тогда ты крикнул:

Ты разбил мой кувшин с вином, о господи!
Закрыл для меня врата наслаждения, о господи!
Ты пролил на землю пурпурное вино.
Да буду я проклят, может быть, ты пьян, о господи?!

Эти упреки дошли до ушей аллаха, вызвав его гнев. И аллах наказал тебя - перекосил твой рот и сковал язык немотой. Тогда ты, говорят, раскаялся, заплакал и взмолился:

Кто в мире не грешил, скажи?
Кто живет безгрешный, скажи?
Я совершаю зло, а ты воздаешь злом,-
Так какая же разница между нами? Скажи!

- Нет, такого случая я что-то не припомню, ибн Джамал, хотя книга моей жизни из какой только бумаги не сшита - белой, золотистой, пурпурной, голубой. Но знаешь, какое ужасное подозрение вкралось в мое сердце, когда я слушал твой рассказ?

- Не знаю, господин. Мой отец клялся - это истинная…

- Я не о том. Ты сам пишешь стихи?

Ибн Джамал поднял голову, разглядывая бирюзовый купол мечети.

- Так я и знал! - Хайям сплюнул на землю и растер плевок. - Клянусь, ты измарал сто тюков бумаги. Хотя где же и быть бумаге, как не у торговца бумагой. И конечно, ты считаешь себя лучше Рудаки?

- Пусть мне отрежут язык, если я хоть шепотом скажу такое. Как я могу даже в мыслях равнять себя с Адамом поэтов, если я только учусь делать первые шаги, и ноги мои разъезжаются, как у новорожденного верблюжонка.

- И кого же ты избрал себе в учителя? Назови их.

- Абу-л-Касим Фирдоуси, Абу-Шукур Балхи, Абу-ль-Ала Маарри, Насир-и-Хусроу и ты, мауляна позволь мне тебя гак называть.

- Я? - Хайям с удивлением посмотрел на торговца. - Но мое имя лишнее в этом созвездии поэтов. Нет, я всего лишь математик, и то… Давай передохнем хоть минуту в одном доме. Это близко.

Они зашли в лавку точильщика ножей, где в задней комнате подавали вино - мутное и непроцеженное, зато без лишних разговоров. Все дело заняло не больше трех минут, и собеседники вновь увидели солнце.

- Перечисляя великих, ты назвал Насир-и-Хусроу. В таком случае ты должен знать его строки, сказанные о пишущих:

Стоишь и за стихом читаешь пышный стих,
А честь твоя, как кровь, стекает на пол с них.

- Я их храню, как сокровище. Этому двустишию предшествует другое:

Тупице посвящать касыд хмельное зелье -
Что наряжать осла в шелка и ожерелье.

- Хорошо, торговец бумагой.

- Меня зовут Икрам ибн Джамал.

- Но знать поэтов и самому быть поэтом - разное.

- Я никогда не называл себя высоким именем, мауляна.

- И правильно. Высокое имя лучше высокой крыши. А то развелось слишком много неучей и сопляков, именующих себя Багдади, Мешхеди, Мервази, Самарканди. Вот, кстати, идет один из них - Нишапури. Смотри, как он пыжится и вертит головой, высматривая жертву для своих касыд. Несколько лет назад я встретил его в майхане. Правда, и щечки у него были тогда румянее, и стан стройнее.

Молодой мужчина, о котором говорил Хайям, шел по улице, часто поглаживая шелковистую черную бородку; при каждом движении крупный лал в перстне вспыхивал быстрым огнем, доставляя его владельцу наслаждение. По моде, введенной еще женой Харуна ар-Рашида Зубайдой, его сафьяновые туфли были расшиты хорошо ограненными разноцветными стеклами - на драгоценные камни пришлось бы истратить состояние. Чалма была скручена изящно и высоко, расшитый золотыми нитями конец спускался длинно, как у ученого.

Щеголь опасливо покосился на Хайяма, решая, подойти или пройти мимо, но тщеславие пересилило. Сложив на груди узкие ладони, он поклонился имаму, не удостоив его спутника даже взглядом.

- Мир тебе, светоч познания!

Назад Дальше