Ошибка Оноре де Бальзака - Натан Рыбак 6 стр.


"Самодержец(звонит). Раб, доставь ко мне Дибича.

Слуга. Ваше величество, не могу знать, где маршал.

Самодержец(снова звонит, входит другой слуга). Раб, шпицрутенов этому грубияну, а ты доставь мне Дибича.

Маршал. Забалканский ждет приказаний вашего величества.

Самодержец. Ну хорошо, Дибич-Забалканский, если тебе мало одной фамилии, ты мне нужен.

Маршал. Слушаю, ваше величество.

Самодержец. Да, я буду говорить, а ты - слушать. Я задумал великий план, успех его обеспечен непреклонностью моего желания, которая отличает царей, и верой в покровительство всевышнего, дело только за поддержкой твоей верной руки. Что говорит твоя рука?

Маршал. Моя рука говорит: да.

Самодержец. Хорошо. Чтобы не выплачивать более королевской пенсии брату нашему Карлу Десятому, я в мудрости своей решил лишить его трона, после чего, понятно, мы, как кредиторы, будем вписаны в его цивильный лист. Стало быть тебя, который ежегодно получает триста тысяч рублей на поддержание славы моей империи, я уполномочиваю провести эту героическую меру.

Маршал. Ваше величество, во всем готов вам покориться. Разрешите, однако, обратить ваше внимание на то, что Польша взбунтовалась".

Дальше читать было трудно. Ярость холодной рукой сжимала горло, наполняла сердце полынной горечью. Хотелось закричать, послать этого дьявольского француза на виселицу. Увидеть, как будет качаться на веревке его жалкое тело.

Но нет, он должен дочитать. Это его обязанность.

И он, задыхаясь от ярости, поскрипывая зубами, продолжал читать слова, вложенные в его уста Бальзаком:

"Самодержец. Боюсь насморка и заговоров. Тебе известно, Дибич, как от них пошатнулось здоровье нашего августейшего брата Александра: он умер.

Маршал. Да здравствует император Николай!

Самодержец. Прекрасно сказано. Итак, Дибич, тебе труды, нам слава. Возьми для храбрости сто тысяч рублей. Столько же русских ожидает тебя при дворе. Гляди, чтобы их меньше убивали, а впрочем, в вину тебе это не поставлю, их у меня еще много".

Дальше он все-таки читать не мог. Бросил тетрадь в ящик. С силой закрыл его, так что зазвенели севрские канделябры на столе. Это было уже слишком. Простить хоть слово этому парижскому писаке он не смог, а забыть и подавно. Нет, недаром он вспоминал все это.

Мысли императора устремились в приволье украинских степей и лесов, где искал в эти дни счастья Оноре Бальзак.

В тот же день фельдъегерский возок умчал в полотняном мешке опечатанное пятью сургучными печатями императорское повеление на имя Бибикова. А через несколько дней генерал-губернатор Бибиков уже принимал меры к наиточнейшему исполнению императорского повеления. Не теряя времени, он отправил чиновника особых поручений Киселева в Бердичев, чтобы оттуда установить неослабный надзор за верховненским гостем.

В канцелярии бердичевекого полицмейстера первым посетителем по этому случаю был банкир Исаак Гальперин. В хмурой комнате с окном, засиженным мухами и не мытым невесть сколько времени, Гальперин дал ревностному жандармскому чиновнику ответы на десятки вопросов. Он еще не совсем понимал, в чем значительность приезжего иностранца, но был убежден в том, что им интересуются высокопоставленные лица. Банкир щурил глаза и низко склонял голову перед чиновником Киселевым. Он ничего не скрывал от жандармского офицера. В таких случаях Исаак Гальперин считал откровенность обязательной. Он старательно изложил все, что знал об иностранце.

- Письма? Хорошо, я принесу копии писем. Откуда идут деньги? Через банкирский дом Ротшильдов. Не пересылает ли иностранец денег из Верховни, пускаясь в запутанные банковские операции? Что вы! Сохрани бог! Разве я не верный слуга его величества государя императора?

Гальперин, не скрывая волнения, потирал худые жилистые руки. Он стоял, в меру своего умения, навытяжку перед Киселевым и старался, не забывая держать голову почтительно склоненной, все же по возможности смотреть прямо в бесцветные, холодные глаза чиновника всеведущего Третьего отделения.

Что он может сказать о верховненских панах? Как и все вельможные паны. Хорошие паны. Правда, в платежах не всегда аккуратны, но он не жалуется. Рады ли они приезду иностранца? Вероятно, да. Особенно графиня Эвелина. Очевидно, да.

Это все. Как будто все. Исаак Гальперин заколебался. Киселев, откинувшись в кресле, старательно изучал его лицо. Он ждет. Он заметил колебания.

Возможно, это не его дело, - Гальперин развел руками, - но он скажет:

- В Верховню часто ездит настоятель монастыря босых кармелитов. Может быть, это пустяки, но настоятель интересуется иностранцем.

Гальперин замолк. Искоса взглянув на Киселева, он, впервые за всю долгую и далеко не приятную, хотя и привычную беседу, заметил, как заблестели глаза жандармского офицера.

Босые кармелиты в Верховне. Это хорошо. Из этого можно извлечь добрый барыш. Киселев, задумавшись, мигом сплетает паутину над головами верховненских обитателей. Из этой ловушки, если потребуется, не выскочит даже неутомимый француз. Через отца настоятеля, конечно, нетрудно будет разузнать все, что нужно Третьему отделению. Жандармский офицер, постукивая по столу костяшками пальцев, щурит глаза на Гальперина, почтительно ожидающего новых вопросов. Но вопросов пока больше не будет. Будут только распоряжения. Если господин Гальперин хочет (при слове "господин" у Гальперина от счастья замирает сердце), пусть это будут даже не распоряжения, а советы. Гонорий Бальзак птица высокого полета. За ним водятся грешки. От этих грешков дурно пахнет. Конечно, достойному купцу хотелось бы знать, в чем эти грехи, но на все свое время. Сейчас главное в том, чтобы ничто, связанное с материальными делами иностранца, не ускользнуло от взора господина Гальперина. И конечно…

Но можно было не продолжать. Гальперин понимал, о чем речь. Он прижимал ладони к груди и низко кланялся. Господин офицер может быть спокоен. Разве банкирская контора "Гальперин и сын" когда-нибудь не платила по векселям?

Гальперину показалось, что он остроумно выразился. Это уже было похоже на салонный разговор.

Что же, жандармский офицер не из породы спесивых шляхтичей. Если надо, он мог разговаривать, как с ровней, и с главой банкирской конторы "Гальперин и сын". И когда его рука протянулась к Гальперину, банкир, не веря своему счастью, пожал ее с чрезмерной почтительностью - обеими руками.

…Сразу же после того, как Гальперин оставил канцелярию жандармского чиновника, тот отправился в бричке в монастырь босых кармелитов.

Монах в коричневой рясе, подпоясанный ветхой бечевкой, склонив перед Киселевым опухшую, похожую на желтую тыкву голову с тонзурой, показал дорогу к покоям настоятеля.

Вскоре Киселев уже сидел за круглым низеньким столом перед настоятелем, старательно размешивая серебряной ложечкой сахар в фарфоровой чашке. Горьковатый запах кофе смешивался с нежными ароматами духов и приятно щекотал ноздри. Отец настоятель изредка покалывал своего собеседника взглядом из-под нависших седых и густых бровей.

Понять, что хочет от него чиновник Третьего отделения, было нетрудно. В конце концов, с его предшественником отец настоятель всегда находил общий язык. Так будет и теперь. Он внимательно выслушал чиновника и, перебирая четки, тихим голосом изложил свое отношение к предложению Киселева.

У католической церкви своя миссия в бунтарской Франции. Легитимизм освящен его святейшеством папой.

Можно быть уверенным, что стремления господина Бальзака выявить свои легитимистские настроения будут поддержаны и поощрены католической церковью. Тем более что миру известны еретические взгляды Гонория Бальзака, и возвращение его, яко заблудшей овцы, в лоно веры и правды возымеет огромное значение для общественного мнения. Графиня понимает это лучше, чем кто бы то ни было.

- В случае, если в Верховне будут произнесены речи, поносящие высокую особу государя императора… - начал Киселев, перебивая плавную речь настоятеля.

Тот остановил его движением руки.

- Пробощ Янковский, неотступно живущий в Верховне и наставляющий пани Ганскую, хорошо знает свои обязанности. Не затеряется ни одно слово, произнесенное в Верховне.

Киселев удовлетворенно хмыкнул. Его желания здесь, в этом благочинном, тускло освещенном лампадами покое, ловили на лету.

- Что ж, пташка не выпорхнет из наших рук, - весело заметил Киселев, как бы подчеркивая этими словами общность цели, объединяющей Третье отделение и отца настоятеля монастыря босых кармелитов.

Два бокала вина, выпитые вслед за этим, окончательно развеселили Киселева. Не такое уж сложное дело с этим Бальзаком - все эти намерения, убеждения, взгляды… Напрасно генерал-губернатор так старательно и долго напутствовал его. Важно было, в сущности, одно: если Бальзак напишет книгу, восхваляющую императора - повезет и Киселеву.

Потягивая третий бокал крепкого монастырского вина, он уже видел на своих плечах полковничьи аксельбанты.

Киселев любезно распрощался с приветливым хозяином и не очень твердой походкой оставил его покои.

…Колеса брички тарахтели по мостовой. Осенняя изморось увлажняла разгоряченное лицо. Киселев все еще находился во власти мечтаний о своих предстоящих успехах и не переставал удивляться: на кой черт понадобилось самодержцу всероссийскому, всевластному императору Николаю I, добиваться, чтобы какой-то паршивый, безродный нищий писака восхвалял его? Будь на то воля Киселева, он просто приказал бы выпороть этого француза на конюшне.

Уже сидя в постели и почесывая заросшую грудь, Киселев все еще не мог успокоиться и пьяно бормотал:

- Император, самодержец, ваше величество, и - тьфу на его голову - писака Бальзак… - Нет, все это было выше его понимания. Он опрокинулся на подушку и захрапел, в один миг забыв обо всем.

Дождь усиливался. Он заиграл говорливыми ручейками в овражках, хлюпал в канавах и стучался в стекла, словно возвещал наступление долгой и не слишком веселой осени.

Каждую неделю из шумного Бердичева в Киев, в канцелярию генерал-губернатора, фельдъегери возили письма от чиновника особых поручений Киселева. Вычеркивая все лишнее, оставляя важнейшее, генерал Бибиков за своей подписью пересылал их шефу корпуса жандармов графу Орлову. Фельдъегерские возки бороздили колесами дороги империи, мимо пролетали степи и села, мелькали версты; взлетали вверх полосатые шлагбаумы, давая дорогу взмыленным коням.

Глава четвертая. КРУГИ НА ВОДЕ

Осень 1847 года принесла мало утешительного пану Каролю Ганскому. И если бы в это сентябрьское утро, больше напоминавшее лето, чем осень, брат Кароля Венцеслав встал из гроба и вышел на свет божий из родовой усыпальницы, он, пожалуй, дивился и гневался бы не меньше самого Кароля.

Покойному достаточно было только взглянуть на дворец, высившийся посреди густого парка, заметить нескончаемую суету холопов, которые носились, как пришпоренные, с серебряными подносами в руках из кухни в покои, из покоев на кухню, посмотреть, как в конюшне чистили и мыли, готовя для прогулок этому заезжему иностранцу, безродному писаке, ту самую карету, за которую Венцеслав заплатил на ярмарке в Брюсселе сумму, равную стоимости двух тысяч душ.

И все затеяла эта треклятая Ржевусская. Иначе Кароль и не называл про себя Эвелину, ибо какая же она Ганская, ежели так позорит светлое имя графа Ганского, помыкает братом покойного, им, Каролем, держит его в Верховне словно из милости, бросает ему, как нищему, смехотворную плату за его труды, за его пот, которым орошены поля и нивы Верховни и всех имений, приносящих доход благодаря его, Кароля Ганского, умелой и твердой руке.

Хорошо, пусть его называют в Верховне управителем, он стерпит и это, но, пся крев, он не позволит, чтобы деньги его брата, состояние, приобретенное именитым родом Ганских, попало в дырявые карманы какого-то парижского проходимца, чтобы их прогуливала шлендра Эвелина Ржевусская. Нет! Этого не будет. Кароль Ганский решительно отодвигает от себя пустой графин. Так же быстро, как покончил с этим графином водки, покончит он и с Бальзаком, с Эвелиной, со всеми этими расчетами. Хочет Ржевусская в Париж - никто не держит. Пусть едет, но без денег, без права на Верховню и все имущество. От этих соблазнительных размышлений Каролю становится жарко. Посреди беспорядка, царящего в его, кажется, никогда не прибираемой комнате, он чувствует себя непринужденно и преотлично. Это не салон Ржевусской, где приходится глотать горький кофе, улыбаться, слушая нелепые замечания своей племянницы Ганны или болтовню этого выродка Мнишека, который дергается, как чертик на веревочке. Здесь, в этой комнате, Кароль Ганский у себя дома, а скоро он и во дворце будет как у себя дома. Погоди, пани Эвелина!

Воинственное настроение Ганского, подогретое озлоблением и крепкой водкой, выпитой сверх всякой меры, еще более разгорается, когда на пороге появляется Леон, которому он еще накануне велел прийти.

Смерив тяжелым взглядом исподлобья стройную фигуру парня, управитель не отвечает на его поклон, только небрежным мановением пальца подзывает его поближе. Но Леон знает, что между ним и паном управителем должно быть не меньше четырех шагов. Пан управитель не раз кричал, что не выносит мужицкого духа, и запрещал подходить к своей особе ближе, чем на четыре шага.

- Что говорил тебе в дороге этот проходимец? - заревел управитель, брызгая слюной. - Говори, как на исповеди, не то прогуляешься на конюшню.

У Леона было желание ответить на этот лай одним способом. Но когда-то Семен Варивода пытался поспорить с паном управителем и ныне сгнил уже, верно, в далекой Сибири. Поэтому Леон только проглотил горькую слюну, подавляя обиду за иноземца, которого он и в самом деле считал лучшим барином на свете.

- Ничего не говорил.

Такой ответ не мог понравиться Ганскому. Постукивая тяжелым кулаком по пухлому, как подушка, колену, он сверлил взглядом недвижную фигуру Леона, приговаривая:

- Крутишь, подлюга, крутишь, стерва. Я тебе покручу, погоди!

- Как будет вашей милости угодно. Только он ничего не говорил. Молчал.

- А впрочем, и правда, - вдруг согласился Ганский, - о чем с тобой говорить? Разве ты понимаешь человеческий язык?

Глухая обида захлестывала сердце. Но Леон молчал. Вспомнились мудрые слова деда Мусия: не трожь пана - вымажешься. Леон хотел быть чистым. Пусть злится управитель. На что ему знать, как ласково и добросердечно разговаривал с Леоном француз, как Леон учил его русскому языку, как пел для него в дороге? Да разве надутый пан Кароль может понять это своим хищным умом? "Провались ты, сатана, - в сердцах приговаривает про себя Леон, - надувайся, может, лопнешь!", а вслух смиренно произносит:

- Ваша правда, пан управитель, об чем со мной господину французу говорить?

- Из него такой господин, как из тебя поп! - заорал Ганский и, надувая налитые кровью щеки, спросил - Тебе пани велела быть при французе?

- Да, ваша милость.

- Ну так вот что, - тяжелые, оловянного цвета глаза останавливаются на лице Леона, - ты там приглядывайся, кто у него бывает, куда он ходит, часто ли пани заходит к нему днем и ночью, - при этих словах Ганский хмыкнул в рыжие обвисшие усы, - о чем они говорят, и все мне рассказывай. Понял?

Леон молчит. "Дождешься у меня. Как же! Расскажу тебе все, как есть". Сказать бы об этом пани Эвелине! А что выйдет? У них один закон: лишь бы сор из избы не выносить. Прикажет забрить Леона в солдаты, а управитель останется при своем, как ни говори - родич, брат мужа. Еще поизмывается над Леоном, отхлестает плетьми перед рекрутчиной.

- Что, язык отнялся?

Ганский заерзал в кресле, подавшись всем телом вперед.

- Все понял, пан управитель.

- Ступай. Надо будет - позову. Ступай.

Леон ушел. Ганский удовлетворенно потирал руки. Из этого глуповатого камердинера он выжмет все, что надо. Каждый шаг и каждое слово станут известны ему. Пусть теперь остерегается Ржевусская. Прежде у него была еще надежда, что с ней можно будет договориться. Но после прошлогодней беседы, когда она показала ему на дверь, заявив, что терпит его только ради памяти покойного мужа, Кароль знал, что надо действовать иначе. И он действовал. То, что посчастливилось выудить в Бердичеве у Гальперина, то, о чем намекнул ему двусмысленно жандармский чиновник Киселев, укрепило намерения Ганского. Из своего флигеля он вышел немного успокоенный и только опоясал нагайкой конюха Терешка, когда тот, как показалось Каролю, недостаточно проворно подвел к крыльцу коня. Терешко со слезами на глазах потирал плечо, а управитель уже грузно подпрыгивал в седле далеко за воротами.

Он без цели и нужды бешено гнал коня, встречные подводы и пешеходы стремглав сворачивали с дороги, лишь бы пронесло мимо эту верховненскую нечистую силу. Конь с разгоряченным седоком наметом промчался через село, раздавил кованым копытом нерасторопного гусака и скрылся в облаке пыли за околицей.

На дорогу вышла старушка, подняла окровавленного гусака, прихрамывая, понесла к хате. Из-за тына выглянула соседка, вытирая концом платка губы, утешила:

- Это еще не беда, тетенька. У Семенюков вон в страду мальчонку затоптал.

- Не один мальчонка у него, висельника, на совести, - проговорила старуха, уходя в хату.

И соседка Мотря вспомнила, как душегуб-управитель доконал красавицу Килину, дочку Максимчуков, вспомнила свою сестру Онисю, которую старый пан Венцеслав приказал избить палками и выгнать голышом на мороз, когда пани Эвелине показалось, будто горничная Онися взяла у нее перстень. Перстень, как рассказывают дворовые, нашли под шкафом, а вот Онисю свела в гроб чахотка. Можно было дни и ночи стоять вот так, облокотясь на покосившийся тын, и вспоминать обиды и горе, принесенные господами, нет ни числа тем несчастьям, ни спасения от них.

Сентябрь плетет над дорогами, над лугами, над ветхими жилищами верховненских крепостных пани Ганской белое кружево бабьего лета, согревает иссохшую плоть двух глухих старичков, которые сидят на бревнах возле убогой церквушки и не слышат, что один другому говорит. Над токами позади хат вьется сизыми облачками пыль, стучат цепами крепостные, вымолачивая бедняцкие снопы. На гребле девчата стерегут господскую отару; она раскурчавилась черно-белым ковром до самой полосы Пулинских бугров; там начинаются земли пана Зарицкого, куда поскакал в гости управитель.

Назад Дальше