Ошибка Оноре де Бальзака - Натан Рыбак 7 стр.


У Зарицких, хотя и нет сегодня никакого праздника, полно гостей. В просторной столовой на столе множество блюд и напитков. Гостям прислуживают казачки, стриженные под горшок, в желтых полотняных кунтушах с красным бархатным подбоем. Из всех углов доносятся смех и звон бокалов. Зарицкий, низенький тучный помещик, владелец маленького имения и отец шести дочерей, как он сам под общий смех любил говорить, - угощает гостей добрым медком, заверяя легковерных, что этому медку больше столетия, хотя почти все гости знают, что медок куплен в корчме "Золотой петух" и слова хозяина - всего лишь хвастливое вранье. Да пусть его! Дочки сидят на диване, обмахивают нарумяненные щеки платочками. Перед ними расшаркивается помощник бердичевского полицмейстера Закомельский, рассказывая, как ему довелось в Петербурге танцевать полонез с графиней Строгановой. Эту историю он рассказывает всякий раз, как приезжает в гости, и все знают ее наперед так же как и то, что Закомельский никогда в жизни не бывал в Петербурге и не видел графини Строгановой Но дочки Зарицкого ахают, хлопают в ладоши и восклицают одна за другой:

- Шарман!

Французское слово заставило Ганского подумать о своем. А Зарицкий, словно посыпая солью свежую рану спрашивает, появился ли уже в Верховне знаменитый литератор из Парижа и не предстоит ли по этому случаи раут в честь высокого гостя.

- Какой же он высокий гость, - вспылив, отвечает Ганский. - Скажете тоже, пан Зарицкий… Самый обыкновенный парижский прохвост.

Зарицкий разводит руками - кум, кажется, перебрал. А Закомельский, прервав рассказ на том, как он опустился на одно колено перед красавицей Строгановой, неуверенно замечает:

- Но господин Бальзак известный литератор, я сам видел в редакции "Северной пчелы" дагерротип с его особы и у доктора Киоте целый десяток его книжек..

- Книжек, книжек, - передразнивает Ганский помощника полицмейстера. - Может, вы у него и деньги видели? Может быть, вы слышали, как за книжки дают чины или ордена? Может, вы об этом слышали, милостивый государь?!

Воцаряется тишина. Все окружают Ганского. Ему льстит такое внимание, и он не замечает, что за столом остается только племянник жены Зарицкого, урожденной Давыдовой, поручик Федор Давыдов, заехавший навестить тетку по пути из Киева в Каменец-Подольск, где стоит его полк. Поручика почти никто не знает, присутствующие видят его впервые и не обращают на него внимания. А он слушает, о чем говорят вокруг, и время от времени бросает на Ганского недобрые взгляды. Тот, рассекая руками воздух, швыряет в жадно раскрытые рты, в заросшие волосами уши едкие слова о верховненском госте из Парижа.

- Книжки, книжки, - снова передразнивает Кароль Закомельского, - а в кармане ветер свищет, за душой ни гроша… Тоже, птица. Намерения у него, знаете!.. - Ганский хитро прищурил глаз и покрутил пальцем перед своим похожим на картофелину носом.

- Каковы же намерения? - не выдержал Зарицкий. - Каковы именно, кум?

- Каковы, каковы? - затрещали вокруг.

- Каковы! Известно, каковы. - Кароль понизил голос. - Одним словом, скажу пока, что намерения его весьма подозрительны и, конечно, - тут Ганский постучал себя по лбу, - мысли высказывает сей господин несколько опасные. Крепостным сует руку, демократ, француз, из тех, кто отправил своих королей на гильотину. От них вся якобинская зараза. Взбаламутил пани Эвелину своими россказнями, напустил туману, а метит-то к ней в карман…

- Ах, боже мой, выходит, он сватается к пани Эвелине, - в ажитации заговорила пани Зарицкая. - Ты слышишь, Теодор? Где ты там, Теодор?

И тут все обратили внимание на Давыдова, который одиноко сидел за столом, все еще угрюмо косясь на Ганского. Обращение тетки, казалось, подхлестнуло его. Он поднялся и решительным шагом подошел к Каролю, не замечая никого, отталкивая плечом тех, кто попадался на пути. Остановясь перед верховненским управителем, офицер поднял руку и наотмашь ударил Ганского по лицу, твердо проговорив:

- Вот вам за Бальзака, за оскорбление прекрасного имени великого писателя.

Пощечина прозвучала, как удар грома. Ганский схватился руками за щеку. Женщины завизжали. Зарицкий бросился к племяннику с кулаками. Закомельский ломал пальцы и с глуповатым видом приговаривал:

- Да, но к чему же рукоприкладство, нонсенс, неблагородно.

- Вы за это ответите, молодой человек, - наконец выдавил из себя Ганский, вставая.

- Я к вашим услугам, - твердо сказал Давыдов и вышел из столовой.

Пошатываясь, держась за щеку, Ганский неверными шагами вышел на террасу, Зарицкий семенил за ним. Гости ошеломленно молчали.

Напрасно Давыдов на два дня отложил свой отъезд, ожидая вызова. Поручик слонялся из комнаты в комнату, грыз тонкий ус и дергал шнуры своего доломана. Тетка ломала руки, причитая:

- Ну что ты натворил, зачем ты нас опозорил?

- Что там опозорил! - махнул рукой Зарицкий. - Теперь этот подлюга Ганский потребует возвращения долга, а где я возьму денег?

- Я убью его на дуэли, - твердо заявил Давыдов, - я освобожу мир от этого подлеца и мошенника.

- Какие слова, какие слова! - ужасалась пани Зарицкая. - О, если бы твоя маман услышала, что ты говоришь… Ради ее памяти, Теодор…

- Тетушка, ну какой я Теодор, я Федор, Федька, Федюк, как вам угодно, только не Теодор! Боже мой, и почему я не убил сразу эту сволочь?! - Глаза Давыдова загорелись.

Зарицкая замахала руками.

- Свят, свят, перекрестись! - и сама перекрестила племянника.

Давыдов только руками развел. Старые дядюшка и тетушка ничего не могли понять в волновавших его чувствах. О кузинах и говорить нечего. Они и так сторонились задиры брата, считая его поступок нетактичным и беспримерным. А братец взлохматил русые волосы, примостился на подоконнике своей комнаты, открыл окно в сад и попыхивал чубуком, выпуская дым на волю. Злость его не проходила. Как повернулся язык у надутого болтуна шляхтича купать во всей этой грязи Бальзака? Бальзака, чья "Шагреневая кожа" не сходила у Давыдова со стола, чью "Евгению Гранде" молодой офицер не раз, не стыдясь, облил слезами. И это ничтожество осмелилось оскорбить честь такого человека! Давыдов закрыл глаза. Ему представилось, что будет, если Бальзак в Верховне узнает, как защитил его честь поручик Давыдов. Он приезжает сюда, в Зарицкое, крепко пожимает ему, Давыдову, руку и называет его своим верным другом… Давыдов даже вспыхнул. Господи, и чего только не померещится! Недаром мать называла его фантазером. А было бы хорошо, продолжал размышлять Давыдов, чтобы между ним и Ганским состоялась дуэль. Он непременно всадит сплетнику пулю в лоб, и тогда Бальзак будет хлопотать перед императором, чтобы Давыдова строго не наказывали, а все петербургское общество станет на защиту благородного поступка молодого офицера. Но через минуту он сам посмеялся над своими бреднями. Бальзак - литератор. Его можно безнаказанно оскорблять, и никто - ни царь, ни министры не заступятся за него. Кто заступился за Пушкина? Кто защитил Лермонтова? Покарал ли царь Дантеса или Мартынова? Давыдову стало грустно. Утешило одно: он хорошо сделал, отвесив пощечину сплетнику.

Прошел еще день, и, поняв, что вызова не дождаться, Давыдов написал Ганскому письмо, где сообщал свой адрес и заверял, что по первому знаку явится; чтобы дать противнику возможность постоять за честь его имени. Попрощавшись с родичами, Давыдов отбыл в свой полк.

Через несколько дней в офицерском собрании в Каменец-Подольске он горячо говорил своим товарищам Нимежанскому и Коврову:

- И этот кабан, наглец, трус грязным языком осмелился позорить имя Бальзака, автора "Евгении Гранде", "Шагреневой кожи", "Отца Горио", "Блеска и нищеты куртизанок", "Шуанов", "Полковника Шабера", "Тридцатилетней женщины", "Кузена Понса" и "Кузины Бетты". Вы понимаете, друзья, я не стерпел и дал ему пощечину.

- Ты поступил, как рыцарь, - одобрительно сказал Ковров. - Не правда ли, Нимежанский?

- Я пожимаю тебе руку, ту самую, которой ты нанес удар родственнику прекрасной Эвелины. - Нимежанский церемонно поклонился и крепко пожал руку Давыдову.

Между тем Кароль Ганский бесился в Верховне. Шли дни, а он не мог ничего придумать. Пятый день он не покидал своего флигеля. Вызывать на дуэль наглеца офицера он и не думал. Не так он глуп, чтобы дать подстрелить себя, как куропатку. Он был уверен, что найдет иной способ отомстить. "Еще увидим, чья возьмет, гусарик!" - приговаривал Ганский, шагая из угла в угол, как загнанный зверь. Время от времени он озлобленным взглядом косился в окно. Сквозь ветви деревьев просвечивали колонны дворца, на скамье перед ними, любуясь газонами и фонтанами, сидели Эвелина, Бальзак и Ганна. Ганский застонал от бессилия и выпил залпом стакан вина. Его мучил вопрос: знает ли уже свояченица о том, что произошло у Зарицких? Если слух об этом дошел до нее, Каролю не миновать тягостного, неприятного разговора, который бог знает чем может для него кончиться. Конечно, трудно было поверить, что за эти дни Эвелина не узнала о скандале у Зарицких. И то, что она до сих пор молчит, могло быть до некоторой степени добрым знаком для Кароля. А, собственно, что она может возразить ему? Если она снова покажет ему на дверь, проще говоря, выгонит, он не остановится перед жалобой в суд, он напишет на высочайшее имя, он ошельмует Эвелину на всю империю. И ему представился случай высказать все это Эвелине вечером того же дня, когда она впервые за много лет вошла во флигель, чтобы проведать своего управителя, о болезни которого ей доложил дворецкий.

- Что с вами, пан Кароль? - спросила она, опускаясь в кресло и поднося к носу надушенный платок.

Кароль решил: неприятного разговора не будет; он схватился за щеку и пожаловался на зубы.

Смерив его холодным, презрительным взглядом, Эвелина спросила:

- С какой стороны у вас болят зубы, пан Кароль?

Он понял намек. Это был сокрушительный удар по его самолюбию и гонору, и он чуть не застонал. Стало быть, проклятая Ржевусская знала все. И пришла она сюда, во флигель, где никогда не бывала, только за тем, чтобы унизить его.

Не дожидаясь ответа, она спокойно проговорила:

- Я хочу дать вам добрый совет, пан Кароль: прежде чем что-нибудь сказать, хорошенько обдумайте свои слова. Надеюсь, вы поняли меня?

Эвелина встала. Кароль прерывисто сопел, опустив голову. Он что-то забормотал в свое оправдание. Эвелина, уже с порога добавила:

- Имейте в виду - это прежде всего в ваших интересах, пан Кароль.

Он молча проглотил и это, только низко поклонился, но графиня уже не видела его поклона, - подобрав платье, она переступила порог.

"Нет, не все легко и не все просто", - думала она, медленно идя по тенистой аллее.

Вековые клены смыкались в вышине, образуя непроницаемый шатер. Необыкновенно теплый сентябрьский День словно весь пропах медом. В правом крыле второго этажа в просторном окне Ганская увидела Бальзака.

Он смотрел на нее и махал рукой. Отворилась створка. Бальзак высунулся и звал ее.

"Боже мой, зачем, ведь услышат, увидят, к чему эта шаловливость, это легкомыслие?!"

Эвелина смущенно опустила голову и ускорила шаг.

Бальзак, разочарованный, отошел от окна, а в комнату ворвался ветер и разбросал бумаги на столе, растворил дверь сквозным порывом. Из передней появился Леон, собрал листки с пола и запер окно.

- Ты свободен, Леон, - сказал Бальзак, - сегодня ты мне больше не нужен.

Леон топтался на месте и не уходил.

- Что тебе? - ласково поинтересовался Бальзак.

- У меня к вам просьба, барин.

- Смелее, дружище, смелее. - Бальзак подбодрил его движением руки. - Говори, мой оруженосец.

- Разрешите, мсье, взять вашу книгу "Отец Горио"!

Леон кивнул головой на полку, где пани поставила присланные из Петербурга русские переводы книжек Бальзака.

- Возьми, дружище.

Леон осторожно взял с полочки книгу и, покраснев, поклонился Бальзаку.

- Спасибо вам большое.

- А по-французски, дружище, по-французски?

- Мерси бьен, - твердо произнес Леон.

- О, ты делаешь успехи, мой друг. И ты хочешь прочитать эту книжку?

- Да, мсье.

- И ты знаешь, что я ее написал? - Бальзак ткнул себя пальцем в грудь.

- О барин… - только и смог вымолвить Леон, собираясь уйти.

- Погоди, я еще не все спросил, погоди. Кто ты, Леон?

Камердинер смущенно молчал, крепко сжимая в руках книжку.

- Кто ты? Чей, откуда?

- Пани Ганской, мсье, - тихо ответил Леон. Да ведь вы знаете, мсье…

Не этого ответа ждал Бальзак. Сердце болезненно сжалось. Вот перед ним стоял умница, красавец парень: рожденный среди этих степей в семье крепостных, он научился читать и писать, даже знал французский язык по милости пани Эвелины, как она сама с гордостью рассказывала, и все же он не принадлежал себе. Бальзак думал об этом с горечью.

Леон, встревоженный вопросом француза, а еще более того задумчивым молчанием барина, осторожно ступая по пушистому ковру, вышел из кабинета.

Много мог бы он порассказать барину, который сочиняет такие замечательные истории. Леон прочитал уже страшный рассказ про скрягу-ростовщика Гобсека, и напрасно пани, увидав у него в руках эту книжку, презрительно проронила:

- Что ты там поймешь, Леон?

Напрасно она так думает. Леон многое понял. И когда его послали в Радзивиллов встречать барина, он подпрыгнул от радости. Многое мог бы он ответить барину. Да кто знает, заинтересует ли чужеземца судьба Леона, захочет ли он слушать о верховненских ужасах. Да, он мог бы описать дьявола Кароля, мог бы так описать, что все люди ужаснулись бы, узнав, что за житье в Верховне. И о Нехаме мог бы Леон рассказать. Как любит ее, как постоянно видит перед собой ее глаза; может, мсье подаст добрый совет…

Забравшись вечером в свою каморку на антресолях и зажегши свечу, Леон, обессиленный тревожными думами, обступившими его со всех сторон, склонился над книжкой.

Внизу, в комнатах графини, раздавались веселые голоса, оттуда долетали звуки рояля, но Леон ничего не слышал. Перед ним развертывалась иная жизнь, и он слушал речи незнакомых ему дотоле людей, ясно видел их лица; сердце его трепетно билось, сочувствуя доброму старику Горио, проникаясь гневом и презрением к его легкомысленным дочкам.

Догорела свеча, Леон зажег огарок, но и тот скоро кончился. Тогда он закрыл лицо руками и застыл на лавочке у окна, погруженный в размышления и мечты.

Сентябрьская ночь сотрясала сад властными порывами ветра, громоздила на небосводе дождевые тучи и разносила эхом по всей округе стук сторожевых колотушек.

Долго еще не гасил света в управительском флигеле Кароль Ганский. Налегая грудью на стол, он старательно писал на широком листе: "Его высокоблагородию господину Киселеву, Федору Каллистратовичу, в Третье отделение собственной его императорского величества канцелярии…"

Перед сторожкой сошлись сторожа Мефодий и Никодим. Они спрятали в свитки колотушки, набили трубки табаком и молча курили, поглядывая в темное небо. Пахнуло дождем. На селе наперебой лаяли собаки. В гуще туч беспомощно метался месяц, силясь пролить на землю свое серебристое сияние. Спал дворец, спали поля. Лишь во флигеле светились окна.

- Не спит, люцифер, - прошептал осторожно Мефодий.

- Колдует, дьявол. Небось новую забаву себе выдумывает.

Никодим погрозил кулаком в сторону флигеля.

- Я бы его поучил.

- Пробовали уже.

Никодим понял намек Мефодия. Год назад, когда Ганский возвращался как-то через греблю, в него запустили камнем, только попали не в голову, а в плечо. А что после того на селе творилось! Лучше и не вспоминать… Не одна спина еще и доныне болит от господских плетей.

Сторожа, вздохнув, достают из карманов колотушки, и, попыхивая трубками, расходятся в разные стороны.

Однообразный перестук нарушает покой ночи. Ветер гудит в деревьях, как в мачтах кораблей.

Глава пятая ОСЕНЬ

Бальзак встретил рассвет, как часто бывало в последнее время, с чувством острой неудовлетворенности и сожаления о минувшей ночи. Он любил ночь, приносившую с собой одиночество, о котором он, как это ни странно, все больше грустил теперь в Верховне. Впрочем, и ночь не рассеивала повседневных забот и тревоги, похожей на невыразимую тоску, на запоздалую, неукротимую боль. Лежал навзничь в просторной постели, широко раскрытыми глазами ловил улыбку лукавых амуров в головах, ждал, когда внизу прозвучат шаги, когда во дворце проснутся.

Ему показалось, что вокруг все вымерло, и эта мысль напугала и смутила его. Он посмотрел на стол и увидел высокую стеклянную чернильницу на широкой мраморной подставке, связку гусиных перьев в серебряном стакане; поодаль лежала стопа бумаги. Все здесь, на* столе, ждало его. Он перевел взгляд на свои руки, словно хотел увидеть в них что-то новое, незнакомое, но перед глазами были те же руки, которые так уверенно и крепко держали перо и в Париже, и в Риме, и на Корсике. Он вздохнул и сел в постели, облокотившись на подушки. А немного погодя, когда утро завладело парком и окропило солнечными лучами кроны деревьев, Бальзак сидел за столом, сжимая в руке перо, углубленный в тяжелые думы.

Стук в дверь заставил его очнуться.

- Войдите!

Уже произнеся это, он вспомнил, что на нем только белый хлопчатобумажный халат, раскрытый на груди, но было поздно. Дверь скрипнула. Эвелина переступила порог.

- Друг мой, неужели вы еще не ложились?

Легкий всплеск шелковых ладоней, блеск перстней на пальцах, низкий, волнующий голос - все это сразу наполнило комнату радостью и светом. Бальзак бросился навстречу, опрокинул по дороге пуф, зацепился туфлей за ковер и преклонил колени. Он протянул к ней руки и так стоял, откинув голову, широко открыв глаза, ожидая и зовя губами. И, оглядывая ее с ног до головы, не уставал дивиться величественной прелести, строгим и ясным чертам лица, длинным ресницам, бросавшим едва уловимую тень на бледные щеки.

- Ева! - окликнул он и страстно двинулся к ней на коленях, пытаясь обнять ее ноги.

- Встаньте, Оноре! Сейчас же встаньте. Безумный, злой и ненасытный Оноре! Я пришла не за лаской в такую рань. Встаньте!

Он покорился. Поднял пуфик, поставил, отошел к камину и, скрестив на груди руки, застыл в молчании. Щуря глаза на свет, Эвелина прошла к столу, повернула кресло спинкой к окну и села. Она смотрела на Бальзака с откровенным любопытством и не спешила начинать разговор. А он тоже молчал, угадывая причину, вынудившую добродетельную Еву подняться к нему так рано.

Это ее первое посещение за неделю его жизни в Верховне и первая их встреча наедине. Волна страсти улеглась где-то в глубине естества, утихла, и восстановившееся внезапно равновесие слегка удивило и встревожило его. А она, точно почувствовав эту внезапную перемену, поманила его рукой, позвала безмолвно, одним движением губ, и он тихо прошел к креслу, отодвинул пуфик и сел спокойно у ног.

- Как ваши успехи, Оноре? - спросила она, мягко, но решительно отведя руки, жадно потянувшиеся к ее плечам.

- Как видите, Ева, плохи. Никудышны. Вы мучаете меня, Ева. Зачем? - Он поднялся, отступил на шаг и снова уронил пуфик. Раздраженный, отбросил его прочь ногой и, приблизившись к креслу, склонился над Эвелиной.

- Вы молчите, Ева! Так дальше не может продолжаться. Неужели для этого я, как безумец, мчался из Парижа в эту пустыню, неужели для меня в вашем сердце нет ничего, кроме пустых фраз?

Назад Дальше