Схватки пар идут одновременно. Первого соперника Михайла одолевает играючи. Он отрывает лопаря от земли, осторожно, точно дитятю, переворачивает и аккуратно кладет на землю. Тот, едва не плача, торопливо уходит за ближние кусты.
Пока остальные бойцы меряются силами, пока они пыхтят, сопят да кряхтят, Михайла, сидя на нартах, следит за их повадками. Саамы ловки, увертливы, однако сил у них, похоже, немного. Заарканить рогача да завалить важенку - вот их предел. А он, Михайла, было дело, быка-двухлетка валил наземь. Нет, заключает Михайла, тут, пожалуй, нет ему равных, и все свое внимание переводит на юную деву, что восседает по другую сторону костра. Ярое пламя, пыхая, высвечивает ее черты. Маленький нос, яркие спелые губы, черные глаза. Взгляд девы устремлен на истаивающую кромку солнца, но ее глаза, ровно угольки костра, нет-нет да постреливают весело и на Михайлу.
Голова Михайлы слегка кружится. Непонятно только от чего - от сытной ли еды, от какого-то опойного зелья или от этих манящих глаз.
Поединки заканчиваются. После короткой передышки соперники встают в новые пары. Михайла в отличие от других свеж и спокоен, сил он почти не потратил, к тому же и отдыхал долее всех. Очередной его соперник ниже ростом, однако костистый и гибкий, что тебе рысь. Михайла пробует его ухватить, а тот не дается. Михайла его - правой рукой, а тот ускользает, Михайла - левой, опять уворачивается.
- Ништо, - сопит Михайла и грабастает лопаря обеими ручищами. Тот пыхтит, упирается в Михайлову грудь, пытаясь высвободиться, аж хребет потрескивает от натуги. Тщетно. Из таких железных обручей уже не вырваться. Михайла, бывало, давал укорот двухпудовой семге, тюленя-лысуна брал голыми руками, не то что… Сломив волю соперника, Михайла поднимает его на уровень груди и бережно, насколько возможно, бросает оземь. Трава рослая, густая, но лопарь от удара екает. Неужто зашиб? - спохватывается Михайла. Он тревожно клонится к поверженному сопернику, берет малого за руку и отрывает от земли. Тот тяжело поднимается и, ровно пьяный, качает головой.
- Шурр тал! - разносится по закрайкам березовой поляны. Саамы по-своему оценивают победу Михайлы, прицокивая языками. - Шурр тал!
После окончания очередной сшибки на поединке остаются двое: рослый, почти с Михайлу лопарь, лет тридцати, и он, Михайла, обыкновенный куростровский подлетыш неполных пятнадцати годов.
Последняя схватка длится долго. Лопарь - боец бывалый. Меченый, видать, и когтями росомахи, и зубами волка. Шрамы, что завязки, на оплечьях поблескивают. А уж верткий до чего! Ухватит Михайла его за поясницу, а он ровно налим - только в руках и видели. Сцапает за предплечье, а он суставы вывернет - и был таков. И так норовит подступить к нему Михайла, и эдак - всё никак не выходит. "Сошлись два лука на одну муку". Досадно Михайле, а еще маленько стыдно: пробахвалился, не оценил лопарскую породу, а тут и сноровка, и сила немалая. Вон как тот умело отступает и обороняется. Больше того - сам нападает, норовя сбить с ног. Михайла настораживается. Такие ухватки ему не по нраву. Положить на лопатки - это одно, а сбить с ног, да еще подножкой - это совсем другое. Куростровская ребятня таким хитрованам по дюжине "горячих" отвешивает. Свирепеет Михайла. На языке его кровь. Ишь чего удумал самоед! Завалить подножкой! Я те покажу! Прыжок влево, вправо, рука- на пояс, другая - туда же, пальцы - в замок. Михайла стискивает обидчика мертвой хваткой. Раздутые ноздри с силой засасывают воздух. Грудь Михайлы каменеет. Он отрывает лопаря от земли, вярости поднимает его над головой и с размаху кидает о землю. Лопарь падает навзничь, от боли вскрикивает, гукает, ровно филин. В азарте борьбы еще пытается подняться, подворачивая колени. Однако удар о землю настолько сокрушителен, что он со стоном окончательно заваливается набок.
Поединок завершен. Михайла срывает пук травы, утирает мокрые ладони. Но последнему поверженному сопернику руки не подает - сам, паря, виноват, не надо хитрованить было.
Вытирая неспешно руки, Михайла исподлобья наблюдает за кочевниками. Лопари, стоящие вокруг, глядят на него сумрачно, однако вражды в их взглядах нет. Михайла поднимает голову и переводит взгляд на Хырса. Поединки позади. Слово за ним. Что он скажет, вожак? Как поведет себя? Михайла глядит пристально и выжидающе. Хырс пощипывает сивую бородку. Он в затруднении. И тогда, чтобы разрядить тишину и общее оцепенение, Михайла простодушно разводит руками, дескать, если что - не обессудьте. Вожак понимающе кивает: мол, все честно, все по уговору. И уже более не мешкая, переводит внимание всех и прежде всего Михайлы на юную деву.
- Руся, - объявляет он. - Лумь. - Дескать, она твоя, русич. Твоя по праву заповеданного обряда.
И тут начинается языческая вакханалия. Две женщины поднимают избранную невесту. Стоя на нартах, она в последний раз обращает руки к озеру. В этот миг с нее сбрасывают меховую накидку. Лумь нагая. Только поволока белой ночи покрывает ее. Сполохи вновь разгоряченного костра обдают деву порывистым жаром, освещая острые коленки, живот, молодые торчащие груди, раскрытый алый рот. Только черные глаза таятся под завесой распущенных волос да мглится угловатая тень внизу живота.
- Лумь! - кричит вожак. В руках его хорей, стало быть, Лумь - важенка. Повернувшись на одной ножке, сверкнув молочно-белыми ягодицами, юная дева что-то задорно выкрикивает, спрыгивает с нарт и, точно и впрямь скаковитая оленья телушка, несется от берега в сторону леса.
Глаза Михайлы вытаращены. Упоенный чередой побед, он сейчас весь в порыве. Если и было опойное зелье, то это не отрава, а если и отрава, то она называется любовной. Жгучая дрожь пронизывает Михайлу. Глаза его полнятся огнем. Они мечутся меж костром и убегающей лопинкой. Хырс хохочет и тычет пальцем в сторону беглянки: дескать, чего же ты медлишь? И тут Михайла вспыхивает. С победным криком он кидается следом. Ему на ходу бросают меховую полость; ни на миг не останавливаясь, он забрасывает ее на плечо и несется к лесу, угадывая белые сполохи на сумеречной опушке.
Гон за важенкой недолог. Михайла настигает беглянку за кромкой леса. Да и она не особо торопится, заманивая жениха. Вот он - огромный, и впрямь как Шурр тал, проламывается сквозь малинник. Лумь чуть испуганно, а больше маняще вскрикивает. Глазки ее, лесовые вострые глазки, приметили неподалеку полянку, а на ней под могучей елью - мягкий ягельничек. Сладкое местечко для важенки. Уютное гнездышко для моджесь нийт и ее жениха. Ау, Шурр тал!
Михайла ломится через кусты, ровно топтыгин. Запах… Он глубоко тянет ноздрями воздух, чуя запах… Он не устал. Он просто разгорячен. И вовсю тянет воздух. Глубоко… По самый пах… Чуя запах…
…Михайла просыпается на рассвете. Солнце золотит макушку ели. Но будит его не солнце, а болтливая сорока, которой во что бы то ни стало надо протрещать свежие новины. Уселась на соседнюю рябину - и ну тараторить, сзывая на погляденье лесной народец. У-у, стрекотуха!
Михайла жмурится. Ему хорошо. Хорошо, как никогда. И еще маленько стыдно. Стыдно и леса, который поглядывает на него, и солнца, и этой юной женщины, которая посапывает под боком, роняя на меховую подстилку и окутку тонкую слюнку. У него никогда еще этого не было. Девок деревенских, бывало, щупал, и они валяли его. И бабы-молодки, случалось, бросали зазывные взоры на ядреного отрока. И - не приведи, Господи - мачеха дорогу по первости заступала, когда тятя бывал в отлучке. И вот случилось, стряслось. Да так неожиданно. Да так ярко и радостно.
Ему хорошо. Он стал мужиком. Только что-то маленько томит душу, ровно пичуга коготком скоркает. На ум приходят золотые лапки Сирина, девичий облик сладкопевной птицы, и он коротко вздыхает. Текуса - вот чья душа скворушкой вьется близ обонежской опушки и торкается в сердце…
Михайла мотает всклокоченной головой. Печаль его не длиннее воробьиного скока. Да и какая может быть печаль, коли ты молод, полон сил и желаний, коли рядом с тобою юная женщина! Как раз в этот миг, видать, до щекотки почувствовав на себе его взгляд, лопинка распахивает глазенки, а заодно - и оленью полость. Боже мой! Что за дивное творение создала ты, матерь-природа! Михайла не в силах отвести от прелестницы глаз. Она вся светится от телесной белизны. Кажется, белее этой кожи на свете ничего нет и быть не может. Даже солнышко не решается ее затемнить. Оно робко пробивается сквозь листву, посылая один-единственный лучик, да и тот касается только вздернутого соска.
- Пейв, - тычет она пальчиком.
- Солнышко, - вторит Михайла.
- Лумь, - касается она своей груди.
- Михайла, - представляется он.
Довольные знакомством, они прыскают. Они радуются, что юны, что сияет солнце, посвистывают птицы, и тому, что с ними произошло.
Юная Лумь широко раскидывает свои тонкие, как у важенки, ножки и хлопает ладошкой по животу: дескать, скоро в нем появится Тал - маленький пушистый медвежонок. Но, чтобы это произошло, чтобы произошло наверняка, надо старательно обустроить ему берложку.
- А-а, - понимающе рыкает Михайла и тянется к подружке. Людей разделяют языки, но язык любви один для всех…
…Солнце поднимается все выше и выше. Уже верещат птенцы, требуя корма. Уже заводят свою занудную пискотню комары. То и дело проносятся овода. Шуршат листвой и хвойными иголками мышата. Но все эти звуки неожиданно перекрывают отдаленные голоса.
- Лу-умь! - кличут юную женщину соплеменники.
- Миха-айла! - сердито подхватывает напарник Офонасий.
Юная пара в который уже раз раскрывает глаза. Они глядят друг на друга и, кажется, ничего не слышат. Им хорошо, и, стало быть, нет надобности кого-то видеть и слышать.
- Лумь… - шепчет Михайла и касается пальцем ее ключицы, дескать, что означает твое имя. Она догадливая.
- Лумь? - чуть кокетливо переспрашивает она. Озирается вокруг, встает на колени, ничуть не стесняясь своей наготы, ползет к краю полости. На ее розовых грудках сияют знаки любви.
- Ыы! - тычет Лумь пальчиком, показывая на кустик морошки. Два цветка - это с северной стороны, несколько завязавшихся кукульков - с южной, а один не просто завязался - уже и красеет из потая.
- Морошка, - радостно гаркает Михайла. Вот, оказывается, как прозывается его подружка. Господи! Хорошо-то как! Выходит, морошка еще не отцвела, а у него, Михайлы, уже спелая!
От такого нежданного открытия Михайла разражается счастливым смехом. Смех этот вздымает с насиженных мест птиц, они подхватывают его на свои крылья и, разлетевшись, разносят эти отголоски по всему окрестному лесу.
С легким сердцем и тихой грустью возвращается Михайла в Выговскую обитель. Поручение келаря Паисия они с Офонасием выполнили - насмекали красовитых камушков полные переметные кисы, аж лошади умаялись от поклажи. Потому верхами остатние версты они не едут, а идут пешем, ведя коников в поводу. Ну, а легкая грусть у Михайлы от расставания с саамской подружкой. Их дороги разошлись: Михайла правит на Выг, а Лумь с соплеменниками, выполнив древний обряд, отправилась на Колу, в родовое стойбище. От нее Михайле остались сладкая память да терпкий солнечный вкус имени…
…Келарь Паисий, сунув нос в переметные сумы, остается доволен: славно потрудились посыльные, ничего не скажешь, он доложит о сем киновйарху. А теперь труженикам не грех денек-другой и отдохнуть. Отдохнуть? - вскидывается Михайла и мотает головой. Офонасий, ежели хочет, пусть почивает. А он, Михайла, не опристал. Он тотчас готов отправиться в книжную полату и приступить к упрягу. Каменьев много, заделье большое, всю эту груду нать дробить в дресву да перетирать в вапу.
- Добро, отрок, - непривычно ласково ответствует келарь и чуть ехидно щурится. Он норовит добавить что-то вослед, да мешкает. Только велит сперва ступать в трапезную: - С дороги-то промялись небось…
По обители бегом бегать не принято. Но Михайла из трапезной, где наспех проглатывает сыту, а житник - за пазуху, едва не летит в сторону грамотейной полаты. Он весь в ожидании, весь в предчувствии. "Те-ку-са! - радостно гомонит его сердце. - Те-ку-са!" А сердцу в лад колотится красовитый лазурный камушек, что мостится в нагрудном потае. Это гостинец. Михайла разыскал его в пустом гнезде. Заглянет он в Текусины глаза и протянет этот камушек. А когда она налюбуется гостинцем, добавит, что камушек из самой Индии, что принесла его на берег синь-озера сладкопевная птица Сирин. Поверит ли в это белица? Конечно поверит. Она простодушна и чиста. А он после и откроется, ежели что. А то и не станет разубеждать. Кто знает, может, лазурный камушек и впрямь занесли перелетные птицы…
Завидев среди сосен грамотейную полату, Михайла пускается бегом. Ему не терпится. Ему не медля хочется услышать ручейный голосок, ему страсть как охота заглянуть в Текусины очи. А еще ему надо как-то повиниться. Чтобы не пятнала его сердце та сумеречная скворушка. Оно, его сердце, целиком принадлежит ей, белице и грамотнице, пусть она в том не сумлевается.
Разгоряченный Михайла врывается в книжную полату, стремглав пересекает сени и заглядывает за ту самую пестрядиновую завесу. Что такое? В келейке, где всегда обитала Текуса, ее нет. За ее столом горбит спину грамотник Порфирий, старший в книжной полате. Михайла кидается дале, заглядывая в другие кельи и закутки. Одни пусты, в других трудятся писцы да рисовальники. А Текусы нигде нет. Нет ни ее, ни ее резной лавочки, ни ее красовитых крынок да плошек. Где же она? Где она, его синеглазая белица-грамотница? Куда запропала? Михайла в смятении. Не чуя ног он бросается назад, врывается в келейку Текусы, где теперь сидит трудник Порфирий, и трясет того за плечи:
- Где она? Где она? Где она?
Порфирий, ошеломленный внезапным натиском, вскакивает, оторопело пятится. В кои это веки малой кидается на старшого. Надо не медля дать ему укорот, осадить, приструнить, а то обрушить на разгоряченную башку горшок колодезной холодянки. Ишь как распустился!.. И вдруг осекается, наткнувшись взглядом на глаза - шальные и безумные глаза отрока.
- Што ты, паря! - Порфирий живо кидается к Михайле. - Окстись! Господь с тобой! Пошто ты так! - Голос сердитый, но уже участливый, почти отеческий. Он обхватывает Михайлу за плечи, гладит его, тискает, силясь унять сердечную дрожь и кипень. И только потом, не сразу, тихо добавляет, прижавшись бородатой скулой к его уху: - Не ищи… Не ищи здесь… На Лексу ее отправили… Тама…
Лекса - река, на ней стоит женский монастырек, доступ туда особам другого пола заказан, а пути назад оттуда нет.
Вот, выходит, как распорядились выговские старцы судьбой белицы - в схорон упрятали. То-то давеча так усмешничал келарь Паисий. Ведал тать, что ударит в самое сердце.
Ноги подкашиваются. Михайла обессиленно повисает на руках Порфирия. Тот, заботно поддерживая отрока, усаживает его на скамейку. Руки парня - уже тяжелые работные руки - безвольно обвисают. Вот здесь, в келейке, он сиживал совсем недавно. Сидел рядышком с Текусой. Чувствовал ее тепло, ее радостное сердечушко, улавливал ее запах… А теперь Текусы нет. Нет и уже не будет. Родничок, в котором светлым облачком отражалось кроткое лицо, привалило горюн-камнем, не скрянутьтот валун с места, не разбить.
Отчаяние охватывает Михайлу. Он обливается горючими слезами, не стыдясь ни Порфирия, ни других грамотников, что сбираются на шум, крики да стенания. Его пытаются образумить, утешить, дают в плошке воды. Да где там воды, коли у него зуб на зуб не попадает. Так Михайла страдал, когда не стало маменьки. И вот опять…
Что же такое стряслось? Отчего так затосковало бедное сердце? Что надсадило его? Разлука. Спознало это сердце большую утрату, потеряло навек родственную душу, какая, может, только единожды и встречается. Вот оно что!
Рыдания мало-помалу стихают. Михайла отхлебывает из плошки воды, утирает козонками глаза. На душе пустынно и одиноко. Нет ни сил, ни желаний, ни помыслов. Все еще всхлипывая и судорожно вздыхая, он переводит взгляд на стол. Глядит бездумно, без любопытства - только чтобы не встречаться глазами с Порфирием да двумя-тремя грамот-никами, кои все еще толкутся возле занавеси.
Но что это? На столе, на том самом месте, где Текуса творила сладкопевного Сирина - заставку к "Святцам" - и где он, Михайла, оставил два заветных листика-сердечка, на том самом месте лежит большой пиргамин, а на нем - почти завершенная лубочная картинка под названием "Как мыши кота хоронили".
Такие лубки Михайла уже видел. Они похожи один на другой и разнятся только мелочами. Внизу справа усатый кот, лежащий на погребальных дрогах. Лапы его торчат вверх, они связаны, меж задних похабно торчит хвост. А кругом покойника - серые мыши. Одна - на запятках дрог, другие - в упряжке, третьи - в похоронной процессии, еще одна - с барабаном, две другие - с ушатом поминальной браги… По всему полю пиргамина много подписей. Крупнее других та, что прямо над покойником: "Кот казанской, ум астраханской, разум сибирской". О ком идет речь, понятно без расспросу - о Петре Алексеевиче, Императоре всея Руси, который преставился всего полгода назад. Вот о ком.
Да что же это такое! Его, Михайлу, с младеней наставляли, что царь-батюшка - помазанник Божий, что скипетр и державу - символы императорской власти - ему вложили на великом церковном Соборе, что его власть священна и неприкосновенна, что он - надёжа и опора… Да и сам Михайла с младых ногтей своими глазами зрел великие деяния Петра. Сперва близ Курострова, на Вавчуге, где государь император повелел основать судоверфь, там возводились на стапелях новоманерные гукоры и галиоты. Потом - в Архангельске, куда хаживал с отцом, там все было осенено Петровым именем: и причалы, и обилие мачт, и гостиный двор, и флотский полуэкипаж, и Соломбальская верфь, и Новодвинская фортеция… И вот?!
При виде срамной картинки Михайлу сперва охватывает оторопь. Он не верит собственным глазам. Неужели эта срамота деется здесь, в Выговской обители, здесь, куда он так стремился? Глаза Михайлу не подводят - картинка местами еще не заваплена. Кровь шибает ему в голову, в глазах темнеет.
- Обрадели! - сквозь зубы цедит Михайла. - Осмелели! Ране пикнуть не смели, когда был жив, глаз поднять… А ноне рожу кривите, когда преставился… У, сволочи!
Михайла срывает со стола лубочный лист и, не успевает никто глазом моргнуть, распластывает его наполы, те половины рвет на мелкие куски, а клочья, швырнув под ноги, принимается топтать.
Гнев и страсть Михайлы неукротимы. Ни Порфирий, ни другие зрелые мужики не смеют даже и подступиться к нему. Они только ропщут да опасливо пятятся. Кто - в свою келейку, кто - к кованым дверям, дабы известить келаря. Пусть сам тихомирит юного буяна. Только где тот Паисий, долгоносый кощей? Небось без скитской стражи и носа сюда не сунет?! Да и что келарь! Михайле он отныне не указ! Будет - накланялся! Цельну гору каменьев измельчил по его указке. До кровавых мозолей истирал ладони… Пущай сам теперь!..
Михайле неожиданно представляется, как тщедушный келарь сучит своими паучьими лапками. От этой мысли ему становится смешно, но того боле - противно. Он хватает со стола плошку и остатки воды плещет себе в лицо. Ему блазнится, что щеки его и глаза залеплены липкой паутиной. Не от этого ли он так мало чего здесь различал…
Михайла утирает лицо ладонью, в сердцах сплевывает и брезгливо стряхивает остатки воды под ноги. Теперь прочь! Он решительно направляется к дверям, выходит наружу. Кованая дверь затворяется с клацанием. Куда дале? В жилую келейку? Зачем? К киновиарху? А чем он лучше паука Паисия, коли велит мастерить пакостные картинки?