XXIII. СМЕРТЬ ЗОВЕТ СМЕРТЬ
В небольшой, обтянутой старинным зеленым штофом комнате, которая называлась кабинетом Клавдии Николаевны и где она обыкновенно у вычурного бюро, наполненного разной величины не секретными и секретными ящиками, сводила свои счеты, Владимир столкнулся с Машей.
Маша с покрасневшим взволнованным лицом спешила куда-то. Брат остановил ее.
- Что такое с тетей, что?
- Не знаю! - поспешно, растерянно ответила Маша. - Кажется, нехорошо… Сейчас вот Штейнман приехал… он там… прописал… нужно скорей в аптеку послать…
- Мне можно туда?
- Не знаю, должно быть, можно.
Она побежала с рецептом в соседнюю комнату и изо всех сил дернула сонетку.
Владимир остановился у двери спальни Клавдии Николаевны, прислушался. Все тихо. Он осторожно повернул дверную ручку, дверь поддалась, беззвучно отворилась. Он заглянул - полумрак. Драпировки на окнах спущены, широкая кровать прикрыта огромным стеганым одеялом, и если бы на подушке не обрисовывалось обрамленное чепчиком маленькое, прозрачное лицо старушки, то можно было бы подумать, что на кровати никого нет - так худо и плоско было это бедное тело; тяжелое одеяло совсем почти не обрисовывало его форм.
В кресле, у кровати, Владимир разглядел знакомую фигуру доктора Штейнмана. Это был высокий пожилой русский немец, весь выбритый, с прилизанными седоватыми волосами, с добродушным розовым лицом, на котором, когда доктор говорил, мелькало даже совсем детское, наивное выражение.
Доктор Штейнман пользовался репутацией опытного и хорошего медика. Он имел верный взгляд, почти всегда безошибочно определял болезнь и старался давать больным своим как можно меньше лекарств. Он уже давно внутри себя питал глубокое убеждение, что аптечная кухня, кроме вреда, ничего не приносит, но держал это убеждение в глубокой тайне, и оно сказывалось только в меланхолическом выражении его лица, когда он считал себя обязанным прописывать какое-нибудь сильнодействующее лекарство.
Он обернулся при входе Владимира, осторожно поднялся с кресла, пожал ему руку и сказал:
- Ничего… сядьте!
Владимир подошел к кровати, наклонился над Клавдией Николаевной.
Она открыла глаза, пристально взглянула на него, вздохнула, с видимым трудом высвободила из-под одеяла свою дрожащую руку. Он взял эту, как лед холодную руку, прижал ее к губам своим и опять взглянул на ее лицо. Сердце его тоскливо сжалось.
Почему? Что с ней? Может быть, ничего - пройдет; ведь она больна не в первый раз. Но отчего у нее такое странное лицо, такое новое лицо, какого он никогда не видал прежде?
- Владимир, друг мой… - едва слышно произнесла она, и глаза ее закрылись.
Он стоял не шевелясь. Время от времени она тяжело дышала. Время от времени, очевидно, сильные страдания сжимали мускулы ее лица, тогда она слабо начинала биться, будто ей дышать было нечем. А затем она впадала в полную неподвижность.
Наконец Владимир отошел от кровати и шепнул доктору:
- Выйдемте на минуту.
Тот молча за ним последовал. Когда они очутились в зеленой комнате и Владимир взглянул на доктора, он сразу, по его лицу, понял окончательно то, что уже предчувствовал там, у ее кровати.
- Неужели это так серьезно? - спросил он.
- Да, - ответил Штейнман, делая детскую и в то же время печальную мину.
- Да что же это?.. Отчего это так вдруг?
- Это не вдруг, - заговорил доктор. - Я уже давно это предвидел и боялся; я еще в прошлом году говорил Софье Сергеевне… Надо удивляться, как она до сих пор могла жить… И уж я никак не думал, что мы раньше нее похороним Бориса Сергеевича.
- Какая же это болезнь?
Штейнман опустил голову и грустно усмехнулся кончиками губ.
- Собственно, болезни никакой нет… жизни нет - вся вышла… вот как свечка догорает…
- Так, значит, никакой, никакой надежды… и скоро?
- Каждую минуту ждать можно.
Владимир уже не мог рассуждать; в нем поднялось инстинктивное возмущение против этого бессилия, против равнодушия, с которым, как ему казалось, говорил доктор.
- Да как же… ведь еще вчера она была как и всегда! Она обедала с аппетитом, вечером я говорил с нею около часу, здесь вот, в этой комнате… Как же это так вдруг?
- Так это всегда бывает, опять-таки - как свечка… горит ровно и вдруг фитиль на сторону, миг - и она потухла!.. Сердце служить не может…
Владимир совсем рассердился на доктора и едва удержался, чтобы не выразить ему этого.
- Она сама сознает свое положение? - наконец спросил он после долгого молчания.
- Покуда еще, кажется, нет; по крайней мере ни сестрицам вашим, ни мне ничего не говорила.
В это время в спальне послышался как будто шорох. Клавдия Николаевна слабо застонала.
Доктор кинулся туда и тотчас же вернулся к двери, маня Владимира.
- Вот, вас зовет! - таинственно шепнул он. Владимир поспешил к кровати.
Клавдия Николаевна глядела на него несколько секунд странным взглядом, от которого ему становилось неловко и мучительно. Наконец губы ее зашевелились.
- Володя, друг мой, - произнесла она, стараясь говорить как можно яснее и с видимым усилием ворочая языком, - конец мой… распорядись… за отцом Николаем…
- Тетя, зачем же? Вы поправитесь…
Он сам не знал, что говорит.
- Пошли поскорее… - шепнула она, закрывая глаза.
Он поспешил исполнить ее желание.
Через полчаса все собрались в ее комнате в ожидании священника.
Маша то и дело утирала слезы, у нее даже нос покраснел и губы дрожали от сдерживаемых рыданий. Она часто подходила к Клавдии Николаевне, желая узнать, не нужно ли ей чего-нибудь, чтобы поправить ей подушку, но тотчас же и отходила, как взглянет на тетку, так и чувствует, что вот; вот сейчас не удержится и зарыдает…
Софья Сергеевна была тут же. Она сидела в кресле неподвижно, не произнося ни слова, с сердитым, суровым лицом, по временам нетерпеливо подергивала плечом и закусывала губы.
Кокушка стоял у двери и сопел.
Вот Владимир вышел из спальни. Кокушка кинулся за ним и схватил его за рукав.
- Пошлушай… что же это, не-не-неужели она у-у-ми-рает?
- Ах, да, ведь ты видишь… Оставь меня…
- Та-так что же это? Опя-пять в доме покойник!.. Опять гроб! Я… я не могу, это из рук вон… Вше вдруг та-так и штали умирать!.. Нет, я уеду, я не оштанушь!..
Он подбежал к окну.
- Вот… вот… и поп!..
Он кинулся вон, пробежал к себе, быстро оделся и ушел из дому. Он пуще всего боялся смерти и всякого о ней напоминания и потом ему не терпелось: нужно было как можно скорее разнести по городу весть, что Клавдия Николаевна умирает.
Через несколько минут появился отец Николай, известный в Москве дамский любимец, необыкновенный франт, с вытаращенными черными глазами и красивым, хотя грубоватым лицом. Он был законоучителем Владимира еще в пансионе Тиммермана.
С тех пор он превратился в старика, но не утратил своей представительности. Про него рассказывали, что когда он и ходит по церкви с кадилом, то, проходя мимо собравшихся барынь, приговаривает:
- Pardon, mesdames!
Клавдия Николаевна объявила это клеветою, хотя находила, что, в сущности, если бы даже это и было правдой, так что же тут такого? Она питала к отцу Николаю глубокое почтение.
На этот раз он был не в лиловой моарантиковой рясе, как обыкновенно, а в темной. Он печально качал головою и, проходя в спальню, имел вид скорбный и сосредоточенный: никому даже не сказал ни слова.
Все вышли из спальни и стояли молча в зеленой комнате, ожидая.
Через несколько минут дверь отворилась и показался отец Николай.
- Слаба! - произнес он и жестом пригласил всех войти.
Клавдия Николаевна уже приобщилась Святых Тайн и лежала неподвижно, с вытянутыми поверх одеяла руками. Она безучастно, по-видимому, глядела перед собою.
Маша не выдержала и громко зарыдала. Умирающая расслышала это рыдание, с усилием повернула голову, ее губы шептали:
- Зачем?.. Прощайте, дети…
Маша припала к ее руке, заливаясь слезами. Владимир тоже склонился над нею. Софи стояла в ногах кровати, совсем бледная, все с тем же мрачным и сердитым лицом.
- Прощайте! - повторила старушка. - Делала, что могла… простите…
Она замолчала. Иссохшая грудь ее тяжело поднялась, раз, другой… затем вдруг как-то упала под тяжелым одеялом, все бедное тело содрогнулось, потом из груди вырвался хриплый стон, голова беспомощно склонилась к плечу, глаза закатились…
Доктор осторожно отстранил Машу и Владимира, наклонился над кроватью и потом вдруг отошел, жестом показывая, что все кончено.
Маша упала в кресло, закрывая лицо платком. Софи по-прежнему стояла, будто окаменев. Владимир, у которого из глаз одна за другою катились слезы, припал поцелуем к прозрачной, маленькой, застывшей руке и благоговейно закрыл глаза покойнице.
Он только в эту минуту со всею силою почувствовал, до какой степени он любил ее и как много терял с этой странной, жалкой старушкой.
Между тем в спальне уже появилось несколько горничных… Кто-то стал всхлипывать…
Владимир ничего не видел; он, шатаясь, вышел и, спускаясь вниз, к себе, повстречал старика Степана.
Степан со смерти Бориса Сергеевича редко показывался. Он или сидел, запершись у себя в комнатке, или бродил по дальней аллее сада с книгою в руках. Он совсем сгорбился, одряхлел. Сначала, было, думал проситься в Горбатовское, к бариновой могилке, но потом вдруг решил, что нет, что ему следует остаться доживать свой век "при Володеньке". И между ним и Владимиром было решено, что они вместе отправятся в Петербург.
Владимир взглянул на старика и безнадежно махнул рукою.
- Слышал, батюшка, слышал! - ответил тот, шамкая своим почти беззубым ртом. - Иду вот поклониться покойнице… Ох, горе, горе! И всегда-то оно так бывает - одна смерть в доме зовет другую…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I. КОЛДУН
Петербургский дом Горбатовых оставался неизменным. Почти полтора столетия протекли над ним. Когда-то он гордо возвышался среди пустырей, маленьких домиков. Он поражал своей величавой красотой, своими гигантскими размерами. Теперь вокруг него, тесня его со всех сторон, поднялись огромные, многоэтажные дома и совсем его задавили. Он будто присел, будто ушел в землю. Из величавого, гордого красавца превратился он в сгорбленного, ветхого старца. Цвет его камня, потемневшего, будто замшевшего от времени, так не гармонировал с блестящими светлыми соседями. Его старые окна казались такими тусклыми, будто незрячими…
Но все это представлялось только с первого взгляда. Если всмотреться хорошенько, сгорбленный, приниженный старец все же носил на себе отпечаток действительного величия. Его древние фронтоны оставались художественным произведением, каждая колонка, каждая извилина линии говорили о строго выдержанном стиле. И чем больше глядеть на него, тем более неуклюжими, безвкусными и безобразными являлись придавившие его огромные и однообразные выскочки…
Не изменясь снаружи, горбатовский дом очень мало изменился и внутри. Давно, давно, еще со времени Катерины Михайловны, его следовало совсем обновить, и она в последний год своей жизни мечтала об этом, рассчитывая на средства Бориса Сергеевича. Но она умерла, не приведя мечты свои в исполнение… Глухая драма разбросала потом семью…
На одной половине дома осталась Мари со своим Гришей, другая половина была в распоряжении Сергея Владимировича. О переделках и обновлении никто не думал.
Так шли годы. Правда, в последнее время, когда уже подросло новое поколение, Марья Александровна, главным образом вследствие приезда племянницы, Софи, несколько обновила парадные комнаты, где пришлось дать два, три бала. Но все же весь дом оставался в своем поблекшем прекрасном уборе. Если бы Катерина Михайловна была жива теперь, она сама, вероятно, не пожелала бы ничего переменять - именно такая старинная обстановка начинала входить в моду…
Одною из самых жилых комнат в доме была теперь огромная библиотека, где проводил почти все свое время Николай Владимирович, уже многие годы, с самого своего возвращения из Азии. Он и спальню себе устроил в соседней комнате. Библиотека оставалась в том же виде, как была устроена Сергеем Горбатовым в конце прошлого века. Теперь прибавилось только два новых шкафа, наполненных книгами, по большей части старинными, крайне редкими, с большими затратами и трудом выписанными и добытыми Николаем Владимировичем. В эту библиотеку никому из посторонних не было доступа. Но если бы кто-нибудь зашел и заглянул на полки новых шкафов, то, конечно, изумился бы, увидя заглавие книг латинских, французских, английских и немецких. На заглавном листе одной он разобрал бы: "Adamus supra mundum"; другая называлась "La vérité sortant du puits hermétique, ou la vraie quintessence solaire et lunaire, Baume radical de tout Estre, et l'origine de toute Vie…" и т. д. Затем шли сочинения Теофраста-Парацельса, Трисмегиста, Николая Фламеля, Синезия… Книги розенкрейцеров, масонов… Творения Александрийской школы…
Одним словом, это была редкая по своей полноте коллекция всех известных и неизвестных от древности и до настоящего времени мистиков, упорных и фанатических искателей и проповедников всего того, что наука первых трех четвертей девятнадцатого века, вчерашняя наука признала бабьими сказками. Вместе с этими странными книгами в нижних ящиках шкафов хранились древние рукописи, по большей части на санскритском языке, вывезенные Николаем Владимировичем из Тибета и Индии. На шкафах по соседству с бюстами знаменитостей прошлого века приютилось несколько необыкновенной формы ваз, куски каких-то камней и руд… Бронзовый Вольтер, со своей бессмертной ехидной усмешкой, глядел на маленького Будду, в свою очередь устремившего на него неподвижный и загадочный взор…
Был довольно ранний утренний час. Зимний морозный день засматривал в широкие, потускневшие от времени окна библиотеки. Николай Владимирович сидел перед большим столом в глубоком кресле. На его коленях лежала старая книга, которую уже больше часу он читал с глубоким вниманием. Теперь он ее закрыл, положил на стол и задумался.
Что осталось от прежнего человека! Даже глаза, большие черные глаза, когда-то выражавшие весь его внутренний мир, то метавшие страстный огонь, то заволакивавшиеся безнадежной грустью, совсем изменились. Они глядели глубоко и спокойно и в то же время загадочно, и ничего уже нельзя было прочесть в их странном взгляде. Он только невольно на себе останавливал, и нервному человеку становилось от него жутко…
Когда-то густые кудри поредели и обнажили высокий лоб. Красивое лицо было бледно, очень бледно, хотя в нем не замечалось ничего болезненного. Мелкие морщинки избороздили тонкую кожу. Не очень густая с проседью борода спадала на грудь.
Николай Владимирович сидел, закутавшись в мягкие складки черного бархатного халата, и на черном бархате особенно ярко выделялись опущенные на колени его тонкие и белые, почти женские руки.
Удивительно странное впечатление производил этот человек. Он казался каким-то видением далекого прошлого, будто вызванным из глубины средних веков, из какого-нибудь затерявшегося в горах замка или монастыря. А между тем чувствовалось, что он вовсе не заботится о своей внешности и сам не знает производимого им впечатления. Он сделался таким не потому, что желал этого, таким сделало его время, особенности его внутренней жизни, его привычки; таким мало-помалу сделал его каждый новый день, истекший со времени его странного и таинственного путешествия…
Николай Владимирович опять раскрыл только что покинутую им книгу, поискал в ней что-то, прочел и едва заметно улыбнулся.
"Ну да!" - почти вслух проговорил он, как делал это теперь нередко, невольно и сам того не замечая в уединении своей огромной библиотеки, в беседе со своими книгами. "Ну да, конечно, он говорит об этом… и не смеет даже намекнуть… И ему и в голову не могло прийти, что пройдет триста лет, и его страшная тайна, открытие которой профанам грозило ему вечной погибелью, сделается общим достоянием!.. Да, мало-помалу открываются все хранимые им тайны, и придет время, когда и тайны еще более важные, глубокие и даже ему не известные, станут явными… Бабьи сказки превратятся в действительность, самую простую, естественную, обыкновенную. В каком же виде явятся тогда теперешние умники?!" Он взял лежавшую тут же рядом на столе газету, прочел в ней маленькую статейку, потешавшуюся под каким-то заграничным, приехавшим в Петербург "фокусником", и совсем уже весело улыбнулся.
Впрочем, улыбка его быстро исчезла. Он нахмурил брови, потом встал, несколько раз прошелся по библиотеке, опять подошел к своему креслу, как будто огляделся, глаза его устремились вдаль, в них мелькнуло что-то неуловимое, как будто печальное. Мелькнуло - и исчезло. Можно было подумать, что он вернулся к прошлому, о чем-то вспомнил…
Немудрено это было. Эта библиотека, все, что его окружало, могло навести его на многие воспоминания. Здесь, за этим столом, прошло столько разнообразных минут его жизни. Здесь, на этом месте он пережил всю грозу своей мучительной страсти. Здесь должен был витать над ним, в долгие, тихие часы, образ безумно любимой им, погибшей жертвой этой любви Наташи…
Сколько раз она, живая, юная, прелестная, склонялась перед ним над этим самым столом, разбираясь в книгах, увлекаясь в тихой беседе, в дружеской тихой беседе, которая была полна незримой смертельной отравы… Здесь, у этого стола, когда-то остановились друг перед другом Наташа и Мари и разошлись, не в силах будучи сдержать своего израненного сердца. Сердце Наташи разбилось. Мари вынесла. Она здесь, она жива… И вот многие годы он под одним кровом с женою… О ней ли он думает? Нет, он не вспомнил ничего, ни о чем не сказал ему взгляд, брошенный на предметы, полные воспоминаний…
Его мысли были далеко, в той таинственной сфере, о которой он никому не говорил, куда он никого не допускал…
Он машинально опустился в кресло и еще глубже задумался.
Однако, мало-помалу цепляясь одна за другую, его мысли из таинственной дали вернули его обратно сюда, к этой, улетающей вслед за другими, минуте его жизни, и теперь он подумал о жене своей. Он ее видел накануне, только мельком и уже несколько дней не обменялся с ней почти ни одним словом.
"Но ведь вот - сказка!" - прошептал он и улыбнулся.
Он встал и остановился среди комнаты, закрыл на мгновение глаза, а когда открыл их, то все лицо его преобразилось. Оно стало еще бледнее, брови были крепко сжаты, на всех чертах застыло выражение как бы необычайного усилия воли.
Он произнес: "Мари!" - и протянул вперед руки.
Прошла минута, другая. Он ждал все с тем же неподвижным выражением усилия. Его тонкие пальцы время от времени слабо вздрагивали.