Последние Горбатовы - Всеволод Соловьев 17 стр.


Перед Груней и Владимиром был уже не московский адвокат, не франт дурного тона, поражавший пестротой своего костюма. Теперь он походил на англичанина, в черном длинном сюртуке, застегнутом доверху, в высоком стоячем воротничке и скромном черном галстуке. Его волосы были коротко остриженны и, вероятно, после неимоверных усилий парикмахера, совсем не торчали, а лежали гладко, волосок к волоску. Усы и борода были выбриты, и только на щеках его красовались, хотя и жиденькие, но все же довольно приличные бакенбарды. Лицо его не лоснилось и не горело, оно носило на себе легкий, едва заметный след пудры. Очки были заменены pince-nez.

Одним словом, он уже не поражал своеобразной комичной дурнотой, он имел вид солидного чиновника, знающего себе цену и уверенного в своей блестящей будущности.

Вместо того, чтобы по своему обычаю, весело захохотать, он едва улыбнулся, как-то поджимая и пряча свои толстые губы, молча поздоровался, хотел было присесть в низенькое кресло, но сообразил, что если это сделает, то его колени окажутся выше головы. А потому он не сел, а изогнулся в академической позе, легонько опираясь локтями об этажерку.

Груня так была раздражена и рассержена, нервы ее так были натянуты, что непременно нужен был какой-нибудь исход этому раздражению - и она почти истерически стала смеяться, смеяться до слез, глядя на Барбасова.

- Чего же вы смеетесь, Аграфена Васильевна? - наконец выговорил он. - Что во мне такого смешного?

- Как что смешного?! - она перевела дыхание и утирала платком глаза. - Да ведь от этой метаморфозы можно умереть со смеху! Владимир Сергеевич, взгляните вы на него - что это такое!.. Вот он третий раз у меня… В первый раз был сам собою; второй раз я заметила в нем чтото странное, но не разобрала… А теперь - разве это Барбасов?.. Что это значит?!

- Это значит, что из либерального свободного гражданина он превратился в министерского чиновника, - сказал Владимир.

- Да ведь эта перемена совсем к вам не идет! - воскликнула Груня. - Вы были прежде гораздо интереснее, я вас таким и видеть не хочу, слышите!.. Прежде, на вас глядя, хотелось смеяться, а теперь разбирает скука.

- Однако вы вот же смеетесь, да еще как!

- Это только в первую минуту… уверяю вас… Барбасов, да будьте же сами собою!

Он вздохнул, но не шевельнулся, будто застыл в своей академической позе.

- Увы не могу, Аграфена Васильевна! - произнес он. - Прошлого не вернешь - это вам должно быть хорошо известно!.. Что с возу упало, то пропало. Владимир Сергеевич совершенно верно объяснил вам причину происшедшей во мне перемены… Отныне волей-неволей я должен носить эту маску, даже и в таком случае, если она будет причиной вашей ко мне полной немилости.

- Вот у вас даже и шутки выходят теперь такие скучные и длинные! - сказала Груня. - Садитесь и говорите просто - что вы делаете? Что с вами случилось?

Барбасов осторожно приподнял локоть с этажерки, боясь зацепить за что-нибудь, подозрительно взглянул на кресло, затем решился - и опустился в него, изогнув в сторону свои длинные ноги.

- Какая у вас, однако, неудобная мебель! - заметил он. - Вам угодно знать, что я делаю, - извольте: начинаю служение моему отечеству в Министерстве юстиции.

- Так вы, в самом деле, совсем переехали в Петербург, бросили адвокатуру?

- В самом деле.

- Когда вы мне говорили, я думала, что вы шутите.

- С какой же стати: я вам говорил серьезно, если не верите, спросите Владимира Сергеевича, он знает.

- Да, знаю, - сказал Владимир, - знаю, что ты произвел самое лучшее впечатление, что тебя приняли abras ouverts и сразу дали тебе такое назначение, которое изумило многих… Но я все же не понимаю твоего поступка… Ведь ты двумя-тремя делами как адвокат нажил себе целое состояние, а теперь перешел на какие-нибудь три тысячи жалованья! Что тебя к этому побудило? Ты мне казался таким практичным человеком, умеющим хорошо считать и знающим толк в деньгах.

- Значит, ты ошибался! - серьезно и спокойно отвечал Барбасов. - Очень просто: мне надоело адвокатствовать, мне уже давно стало противно защищать разных негодяев…

- А помните, как вы оправдывались перед Кондратом Кузьмичем?

- Помню, так что же? Может быть, эта именно необходимость оправдываться и заставила меня бросить адвокатуру. Я нахожу, что буду полезнее как обвинитель…

- А практичен я или непрактичен, mon cher, - обернулся он к Владимиру, - об этом судить теперь рано, через несколько лет будет видно. Да ты мне скажи, ты не одобряешь мой поступок?

- Нисколько, напротив! Я только изумляюсь.

- Ну, вот видишь, сам говоришь: напротив!.. А изумляться… изумляться, мой друг, ничему не следует - это одно из первых правил мудрости…

- Так ты слышал, что меня приняли abras ouverts, что я произвел хорошее впечатление? - оживленно прибавил он и улыбнулся.

- Да.

- Вот видишь! Ведь я говорил тебе, что на твоем месте сумел бы сделать самую блестящую карьеру… теперь постараюсь это на своем собственном…

- Ну, а твоя некоторая, так сказать, краснота? Ты ее изрядно-таки показывал в газетных своих статейках…

- Краснота, - протянул Барбасов, усмехаясь, - что это за слово такое? Я его терпеть не могу, да и ничего оно не выражает. Скажу тебе одно - именно эти мои статейки, на которые ты намекаешь, главным образом и сослужили мне службу; не будь я их автором - не получить бы мне того, что я уже получил сразу… а получил я даже сверх моих ожиданий и чаяний…

- Да, пожалуй, это так, именно так у нас и должно быть! - сказал Владимир.

- Да уж, конечно, так!

И Барбасов опять самодовольно и несколько ехидно усмехнулся, снова поджимая губы. Раздался громкий звонок.

- Кто еще!? - досадливо проговорила Груня и этими двумя словами выдала себя Барбасову.

Он взглянул на Владимира, тихонько кашлянул, в его лице мелькнуло прежнее - он готов был уже прорваться, но удержался, только встал на ноги и взял свою шляпу.

В комнату вошла Катя и подала Груне карточку.

- Человек спрашивает: принимаете ли? Они внизу, в карете дожидаются!

Груня передала карточку Владимиру. Он прочел фамилию человека власть имущего, от которого зависела вся будущность Груни в Петербурге как певицы, желающей поступить на сцену.

- Ведь нельзя не принять?! - сердито сказала Груня. - Скажи, что прошу! - прибавила она, обернувшись к Кате.

- А уж я в таком случае удалюсь!

С этими словами Владимир поспешно пожал Груне руку.

- А я тем более, - сказал Барбасов, - наше присутствие может только повредить Аграфене Васильевне… а дело, как видно, серьезное: "сам приехал".

Он уже успел взглянуть на карточку, брошенную Владимиром на столик.

- Желаю вам всяких успехов, волшебница, да, впрочем, что же другое и быть может?!

Он на лету чмокнул у Груни руку и в несколько гигантских шагов был уже в передней. Владимир поспешил за ним.

Они быстро надели шубы и спускались с лестницы, когда навстречу им, в сопровождении ливрейного лакея, важно поднимался, громко сморкаясь, старик с юрким, беспокойным взглядом. Этот взгляд остановился на Владимире; но тот сделал вид, что не узнал старика, и, что-то говоря Барбасову, прошел мимо.

Старик подозрительно оглянулся.

Уже совсем внизу Барбасов шепнул Владимиру:

- Да ты с ним знаком или нет?

- С кем?

- С этим.

- Знаком, у нас в доме бывает, - раздраженно ответил Владимир.

- Так что же это ты? Он на тебя метнул такой взгляд… Я заметил… ведь это уж чересчур неосторожно с твоей стороны!

- Есть несколько людей, которым я просто не в силах кланяться первый, и он из числа их.

- Ну, душа моя, ты с этим далеко не уедешь! И что это - юность еще такая, или ты совсем испорчен? Да тут не в тебе - ты можешь очень повредить Аграфене Васильевне - за что же?! Однако прощай!

- До свиданья!

Он стиснул Владимиру руку, запахнул шубу и спокойно, но важно, подняв голову, зашагал к Невскому.

"Он прав! - подумал Владимир. - Да, я испорчен, я совсем не гожусь для такой жизни. Так для чего же я гожусь и где искать того, чего мне надо?!"

Он медленно шел с печальным, уставшим видом. И этот солнечный день, и это оживление, веселые голоса, праздничное возбуждение только раздражало его все больше и больше…

V. НОВАЯ СИЛА

Уже четыре года как среди роскошных зданий набережной Невы воздвигся новый прекрасный дом. Впрочем, его нельзя было назвать домом. Это был маленький дворец, невольно останавливавший на себе взгляд любителя изящной архитектуры.

Светло и приветливо глядел он на широкую Неву своими зеркальными окнами. А когда луч солнца ударял в них, то гуляющие по набережной заглядывались на мелькавшие, как призрак, уголки богатой, как-то даже волшебно богатой обстановки.

Дом этот принадлежал одному из самых любимых баловней фортуны последнего двадцатилетия Михаилу Ивановичу Бородину. Он еще десять лет тому назад купил это место, где стоял уцелевший от времени одноэтажный, приходивший в полное разрушение домик со старым заглохшим садом, со всех сторон окруженным теперь высокими брандмауэрами соседних зданий.

Каждый день, среди кипучей неустанной деятельности, Михаил Иванович находил часок подумать о своем будущем жилище, и мало-помалу к тому дню, как оно выглянуло на свет из-за закрывших его лесов и забора, вся меблировка, все внутренние украшения были готовы. И когда Михаил Иванович, крупнейший туз финансового и официального мира, созвал к себе на новоселье своих соратников, ему было чем похвастаться.

Его дом производил впечатление не нового жилья разбогатевшего и желающего пустить в глаза пыль человека, а казался старым, поколениями насиженным гнездом людей, умевших жить и имевших на то все способы.

- Да откуда вы могли добыть такие прелести? - спрашивали его изумленные гости.

- Понемногу отовсюду, - отвечал он. - Конечно, меньше всего от здешних петербургских Линевичей. Губернская глушь наша дала немало, ну а потом за границей достал многое, в Италии, в Париже…

Теперь один этот дом, с прекрасной коллекцией старых и новых картин, с драгоценным мрамором, мозаикой и старинной мебелью, уже сам по себе составлял значительное состояние. Но для Михаила Ивановича это была просто игрушка, забава, которую он имел полное право себе позволить.

В последние десять лет во всех его разнообразных предприятиях была ему неизменная удача, его деньги, как будто магнит какой, влекли к себе новые деньги, и состояние его, как, впрочем, и всегда в таких случаях, росло с баснословной быстротой.

Этот дом, им созданный, казалось бы, мог совершенно удовлетворить его любовь к изящной, настоящей роскоши, он являлся олицетворением лучших мечтаний его юности. А между тем Михаил Иванович не был удовлетворен, несмотря на то, что он сделал все, что только можно сделать. Это царское жилище казалось ему иногда чуть что не мещанством. Он мечтал теперь о другом доме, о старом, потускневшем, обветшавшем Горбатовском доме на Мойке. Он готов был отдать десять, двадцать таких домов, как его, готов был пожертвовать большей частью своего состояния, чтобы только иметь возможность жить в Горбатовском доме, жить хозяином и иметь право оставить на облупившемся фронтоне старый, засиженный птицами герб Горбатовых под скромной дворянской короной.

Но, конечно, никто не мог подозревать его мечтаний и его недовольства. Его считали одним из самых счастливых людей в Петербурге.

В его доме жилось, по-видимому, весело, даже очень весело с тех пор, как его семья, после смерти Бородиных, переехала в Петербург. Приемы сменялись приемами, званые обеды - обедами, балы, вечера, концерты. По меньшей мере раз в неделю, с одиннадцати часов вечера и до глубокой ночи зажженные лампы и люстры озаряли набережную вокруг дома, и иной раз трудно было даже проехать от столпившихся экипажей.

Бородин еще давно, в Москве, потерял трех детей и остался со своим старшим сыном и дочкой.

Молодой Бородин теперь уже окончил курс в университете и, по желанию отца, как нельзя больше согласовавшемуся с его собственным, находился за границей, причисленным к одному из наших посольств.

Михаилу Ивановичу уже было обещано в самом скором времени штатное место для сына. Вообще относительно своего мальчика он был спокоен.

Молодой Бородин вышел юношей способным, солидным и очень благоразумным. Бояться с его стороны каких-нибудь вредных и трудно поправимых увлечений было нечего. Уезжая за границу, он имел с отцом долгую откровенную беседу, в которой изложил свои взгляды, желания и планы.

У мальчика было огромное отцовское честолюбие. Он желал играть крупную роль во что бы ни стало и, несмотря на свои двадцать два года, серьезно и уверенно сказал отцу:

- Я сердце свое держу - вот как! Оно у меня не пикнет, я знаю, что если дать ему волю, оно может наделать глупостей, которых потом и не исправишь, а я глупостей с первых же шагов своей жизни делать не намерен…

Впрочем, он напрасно и говорил о своем сердце - оно до сих пор себя еще ничем не проявило.

- Главное, - заключил он, - ты, папа, можешь быть в одном спокоен - до тридцати лет я не женюсь, хоть режь меня - не женюсь… это первое, что я себе положил; довольно я нагляделся и знаю, какой ад - ранние браки!

Михаил Иванович даже подумал, что его мальчик чересчур благоразумен. "Но ничего! - решил он. - Так все же лучше…"

Юный дипломат остался верен себе до конца. Когда отец объявил ему цифру ежегодного содержания, какое он был намерен высылать ему за границу, Жан воскликнул:

- О, это слишком много! Мне и двух третей за глаза довольно.

Михаил Иванович улыбнулся.

- Конечно, немало! Но я так решил и для меня не составит затруднения высылать тебе эти деньги.

- Alors, tu veux que je commence à faire mes petites économies? Bon, j'accepte! Я все рассчитал и разузнал, я вовсе не хочу скупиться и считать копейки, я даже изумлю своей роскошью этих немцев, там это недорого стоит… и увидишь, папа, буду присылать тебе изрядный остаток для наивыгоднейшего помещения…

- Увидим! - сказал Михаил Иванович.

Юный дипломат простился с отцом, матерью и сестрой. Когда мать благословила его, крестила и целовала, обливаясь слезами, он как бы смутился, в его молодом, румяном, чисто русском лице как бы что-то дрогнуло. Он горячее прижался к матери, но в то же мгновение совладал с собою и выехал из родительского дома спокойный и довольный. Он спешил начать свою новую жизнь; она ему улыбалась, и он считал себя для нее достаточно приготовленным.

Теперь вот уже второй год он был за границей и аккуратно, два раза в месяц, писал родителям интересные письма. Его письма могли почесться образцом изящного, игривого слога. Из них было видно, что он очень доволен своей жизнью, а главное, самим собою. "Я" - самодовольное, лучезарное, торжествующее - так и горело, так и переливало всеми цветами радуги с первой и до последней строчки.

Ровно через год по отъезде он писал, между прочим, Михаилу Ивановичу:

"Не высылай мне денег за первую половину наступающего года, у меня, за всеми расходами - даже квартира вперед уплачена, осталось достаточно - по меньшей мере на пять месяцев. Зачем же эти напрасные присылки? Если желаешь, употреби назначенные для меня деньги на меня же, поместив их, как найдешь выгоднее…"

Что касается дочери Лизы, которой теперь было уже около двадцати лет, отец на нее особенно рассчитывал для достижения своих заветных планов.

Лиза получила в Москве домашнее воспитание в довольно скромной обстановке дома стариков Бородиных. После смерти дедушки и бабушки, переехав в Петербург с матерью, она еще год доучивалась или, вернее, отшлифовывалась, главным образом по программе всюду поспевавшего и обо всем думавшего Михаила Ивановича. Большая часть оживления и веселости роскошного дома на набережной относилась теперь к ней. Для нее были эти вечера, балы, концерты и приемы.

Лиза вышла очень недурненькой и ловкой девушкой. Отцу легко удалось устроить для нее в обществе прекрасное положение. Человек сильный, исключительно удачливый, Бородин чувствовал под собою незыблемую почву. То время, когда люди были ему нужны, уже прошло, теперь сам он был всем крайне нужен и полезен, и Лиза занимала одно из самых видных мест в обществе, к которому не принадлежала ни по воспоминаниям детства, ни по семейным своим московским преданиям.

Лиза Бородина была одна из самых блестящих петербургских невест и могла свободно выбирать между всевозможными княжескими, графскими и дворянскими коронами. Но до последнего времени она еще не думала о замужестве. Она веселилась, веселилась до одурения, наслаждалась жизнью, считала себя маленькой феей, для которой жизнь приготовила свои самые лучшие цветы и благоухания.

Лиза уже довольно наслышалась разных полупризнаний; но в ней было достаточно такта и умения, чтобы вовремя заставлять замолкать нетерпеливых претендентов.

В последний год, однако, с ней произошла некоторая перемена. Она стала иногда жаловаться на утомление, на нездоровье. Зоркий взгляд Михаила Ивановича не раз подмечал в ней бледность. Она даже похудела.

Ее мать встревожилась не на шутку, но Михаил Иванович успокоил жену, призвав на помощь мнение лучших докторов. Он решил только, что "пора" - и стал чаще и чаще наведываться на Мойку, в дом Горбатовых.

Его отношения к братьям можно было назвать хорошими, но это не были искренние отношения. Бородину и Горбатовым было всегда неловко друг с другом. Сергей Владимирович скрывал эту неловкость под какой-то робкой ласковостью, Николай Владимирович просто избегал Бородина, как избегал и всех.

Бородин, в сущности, глубоко презирал братьев, особенно старшего. Николая он считал просто-напросто сумасшедшим. При этом он не мог победить в себе тяжелого чувства, чего-то среднего между обидой и завистью. Он ни разу не позволил себе выказать этого чувства, скрывал его даже от самого себя, но тем не менее оно существовало.

Марья Александровна была к нему не расположена. Она считала его совсем бессердечным человеком. Несмотря, однако, на это, она его принимала всегда ласково, почти по-родственному.

Однако ни хозяйка дома, ни братья не были нужны Михаилу Ивановичу. Он быстро сблизился с Гришей. Он уже давно присматривался к обоим юношам, присматривался зорко, внимательно и наконец остановил свой выбор на Грише. Скоро он убедился, что борьбы ему никакой не предстоит, что красивый офицер сам, так сказать, напрашивается на удочку, упреждает его желания.

Скоро Гриша сделался почти ежедневным посетителем дома на набережной. Между ним и Лизой еще не было произнесено ни одного особенного слова, а между тем у него с Михаилом Ивановичем почти все было решено…

Назад Дальше