Перед отъездом из Москвы, с которым он спешил насколько было возможно ему пришлось изрядно повозиться и с Нюнюткой. Она ни за что не хотела выпускать его из рук, грозила даже ухать за ним в Петербург. Но в это время из Сибири в Москву приехал молодой богатейший золотопромышленник. У него были тяжебные дела. Он обратился за советом к Барбасову, и Барбасов ухватился за него как за самого подходящего человека. Его самого, со всеми его делами, он передал Шельману, а ему передал Нюнютку, которая сразу произвела на сибиряка одуряющее впечатление.
В день своего отъезда из Москвы Барбасов узнал, что Шельману предстоит поживиться от сибиряка двумя-тремя десятками тысяч и что Нюнютка не позже как через месяц уезжает в Сибирь на самых блестящих условиях. Таким образом, он явился в Петербург, во всех отношениях успокоившись, сжегши все свои корабли, с чистой совестью и невозмутимой бодростью духа.
XII. В ЭРМИТАЖЕ
В Петербурге Барбасов устроился совсем иначе, чем в Москве. Он нанял себе небольшую холостую квартиру в Малой Морской и, уже достаточно приглядевшись к тому, как следует жить, отделал ее в строгом и солидном вкусе. Ни о каких блестящих, бросающихся в глаза экипажах, рысаках и татарах-кучерах Барбасов теперь не думал. Он нанимал лошадей помесячно и разъезжал всегда не иначе как в скромной маленькой карете.
В министерстве он всех заговорил и при этом выказал действительно крупные способности. Он осмотрелся сразу, сразу понял все отношения, наметил и распределил с математической точностью, как и с кем следует обращаться. Он сумел, кому надо, покадить, перед кем следует преклониться с благоговением и кончил тем, что даже те из его новых сослуживцев, которые были возмущены его назначением, с ним примирились, решив, что дела уже не поправишь, что факт совершился, а он, в сущности, славный малый.
Начальствующие лица были от него в восторге. Они нашли, что очень важно заполучить такого способного и дельного юриста, так прекрасно говорящего и не хуже пишущего. Одним словом, на него возлагались большие надежды.
Барбасов принялся за работу; работал он легко, быстро. Его должность не заставляла его являться каждый день в канцелярию. Он работал у себя, вечером, иногда до половины ночи. Его здоровье пока еще выносило это.
Таким образом, большую часть дня он мог посвящать иной деятельности, то есть Марье Сергеевне.
Не имея возможности часто бывать у Горбатовых, да пока и не желая этого, он тем не менее должен был видеть ее как можно чаще. На самое первое время можно было ограничиться этими выслеживаниями, встречами на улице, в Эрмитаже. Но затем этого уже оказывалось недостаточно. Тогда он узнал от Маши, что она посещает два-три семейства знакомых.
Не прошло и недели, как Барбасов ухитрился быть представленным в эти семейства, мало того - произвести там хорошее впечатление, завязать прочное знакомство. Возможность встреч увеличилась. Куда бы ни являлась теперь Маша, она видела заново переделанную физиономию Барбасова с его скромным, серьезным выражением, с фигурой, являющейся смесью англичанина и чиновника. Кончилось, тем, что Маша, если почему-либо не встречалась с Барбасовым, уже чувствовала, что ей как будто недостает чего-то.
Неизвестно, так ли удачно вел Барбасов свою на нее атаку, если бы с его стороны дело заключалось только в одном материальном расчете, в одних только честолюбивых планах. Но она оказалась, может быть, единственным настоящим увлечением его жизни. Если бы ему было легко до нее добраться, конечно, она не производила бы на него такого впечатления. Но эта трудность, эта смелость его планов его как бы наэлектризовывали.
Каждый раз, увидев ее, он чувствовал в себе новый подъем духа. Если в разговорах с нею он иногда и лгал и играл роль, то с полным увлечением, сам, наконец, принимая свое лганье за правду, свою роль за действительность.
Ему, конечно, не трудно было разглядеть и разобрать Машу, вовсе не думавшую от него скрываться; еще легче было попасть ей в тон, потому что это был именно тот самый тон, каким он писал свои газетные статьи, только, может быть, несколько сдержаннее, несколько осторожнее…
Как-то, это было уже в январе, он, по обыкновению, встретился с Машей в Эрмитаже. Он нарочно накануне достал и прочел статью о фламандской школе - к ней у Маши было особенное влечение - и поразил свою собеседницу художественными познаниями. Она даже под конец, со свойственной ей откровенностью и наивностью, сказала ему:
- Вы меня начинаете совсем удивлять, Алексей Иванович, вы всем интересуетесь, все знаете! Когда же у вас достает времени на все это?
Барбасов скромно улыбнулся.
- Я не сплю, я живу - больше ничего! - проговорил он. - Нашему брату спать нельзя.
- Что это значит "нашему брату"? - спросила Маша.
- Человеку, который должен сам, без всякой посторонней помощи идти в жизни и доходить до чего-нибудь. Ведь есть другие люди - они имеют право быть умными, не доказав своего ума, быть образованными, ничем не выразив своего образования… Их имя, связи, положение за них отвечают… Такой человек обязательно умен, образован, способен на всякое дело, которое он удостоит принять на себя… Я же - homo novus , человек без роду, без племени! Чтобы достигнуть чего-нибудь, я действительно должен быть и умен, и образован, и способен… Вот и стараюсь… Конечно, я прожил недаром, трудился много. Я и адвокатуру бросил, и на службу поступил для того, чтобы трудиться. Надеюсь, труд мой не пропадет даром… Ох! Нам нужно много работать, всем, кто действительно любит Россию и кто чувствует себя в силах принести ей пользу!..
Маша подняла на него свои добрые глаза.
- Вы такой патриот, Алексей Иванович?
- Полагаю! У нас оттого дурно идет, что мы думаем только о своих выгодах, а не об общей пользе. Я это наконец понял и бросил адвокатуру. Она приносила мне огромные выгоды, но я нашел, что в другой деятельности будут полезнее. Меня в Москве сочли сумасшедшим… Может быть, и вы таким же считаете?
Она ничего не ответила, только укоризненно на него взглянула.
- Но уж лучше считайте сумасшедшим, не считайте только идеалистом. Я не увлекаюсь и не фантазирую, я человек практический. У меня есть заветная мысль - хотите, я вам ее скажу.
- Я вам буду очень благодарна!
- Но только по секрету, между нами… Не выдайте меня; если выдадите, то мне повредите.
- Я вас не выдам, - улыбнулась она.
И вслед за этой улыбкой, лицо ее сделалось очень серьезно.
- Видите ли, Марья Сергеевна, - сказал Барбасов, - я человек очень смелый и самонадеянный. Я хочу непременно достигнуть большого служебного положения, положения влиятельного, широкой деятельности… Одним словом, я хочу стать так, чтобы от меня могла исходить инициатива. Но, уверяю вас, что это у меня не честолюбие одно только, не жажда власти, не любовь к разным там значкам и словцам… На эти значки и титульчики я не могу смотреть иначе, как на игрушки, а я не ребенок… У меня есть заветное убеждение… Я, прежде чем решиться на этот мой шаг, то есть на поступление на службу, изъездил всю Россию, изучил все ее нужды и потребности… Я смею сказать, что знаю ее настоящее положение. И теперь вот здесь, в Петербурге, с каждым днем я убеждаюсь, что наши деятели, влиятельные люди этого положения совсем не понимают. До сих пор еще большинство из них вышли из того общества, которое понятия не имеет о народе, да и не об одном народе, а о чем бы то ни было, не касающемся их ограниченного и узкого круга. Конечно, из них есть и умные, и образованные люди, но все же они фантазируют, и больше ничего!
- Я сама об этом часто думала, - сказала Маша. - Конечно, это так.
- А если так, то я полагаю, - оживленно продолжал Барбасов, но все же заботливо следя за тем, чтобы не шлепать губами и не плеваться, - полагаю, что самые влиятельные места должны находиться в руках людей иначе воспитанных, прошедших иную школу жизни, окунувшихся по-настоящему во все то, что они желают направлять и устраивать. Вот почему я и намерен всеми силами своими постараться дойти до верхних ступеней служебной лестницы. Я буду работать и действовать en connaissance de cause .
- От всего сердца желаю вам успеха! - горячо воскликнула Маша, ласково взглянув на Барбасова, странное лицо которого показалось ей в эту минуту просто красивым.
Они еще долго говорили на эту тему, так долго, что когда Маша, наконец, очнулась, то увидела, что ей давно пора домой. Никогда еще так крепко она не жала на прощанье руку Барбасова, как в этот раз, и, расставшись с ним, она думала:
"Вот настоящий человек! Если бы таких людей было побольше, как у нас стало бы хорошо житься! Конечно, он прав, прав во всем: только тот человек приносит действительную пользу, который работает над делом, ему хорошо знакомым. Народу может помочь только человек, вышедший из народа… А наше дело, то есть женское дело, так как мы сами работать не можем, всячески поддерживать этих людей, помогать им".
И ей вдруг ужасно захотелось помочь Барбасову, захотелось, чтобы он скорее, как можно скорее стал губернатором, министром или чем-нибудь в этом роде, чтобы он скорее начал спасать Россию, которая, того вот и жди, совсем погибнет без его помощи.
"Ну что же я могу для него сделать? Ничего, как есть ничего!" - грустно подумала она и почувствовала к нему большую, почти нежную благодарность за его откровенность, за то, что он почел ее достойной и высказал ей свои заветные мысли…
А Барбасов в это время, спускаясь по широкой лестнице Эрмитажа, чувствовал себя так легко, как будто у него выросли крылья, как будто он не шагал со ступеньки на ступеньку своими длинными ногами, а плавно спускался на крыльях. Он был собою очень доволен. Он отлично понял произведенное им впечатление.
День этот не пропал даром, он мог его выставить в своем календаре днем табельным, с "крестиком в кружке".
И его более чем когда-либо потянуло в тот мирок, из которого появилась и куда теперь возвращалась только что покинувшая его милая собеседница. Очутиться в этом мирке навсегда, занять в нем прочное и почетное место - для него это был венец блаженства. О России же, ее нуждах, интересах он позабыл совсем, хотя ему и казалось, говоря с Машей, что он говорил искренно…
Вдруг он остановился посреди лестницы и, несмотря на примазанные волосы, чиновничьи бакенбарды и бритые усы, превратился в прежнего Барбасова. Глаза его как бы облились маслом, толстые губы зашлепали.
"Прелесть ты моя!" - чуть не крикнул он, представляя себе Машу с ее румяным, красивым лицом, с ясными добрыми глазами, высокую, полную, в так идущем к ней траурном наряде.
Он поскользнулся и чуть не скатился с лестницы. Тогда он пришел в себя и, выйдя в подъезд и садясь в свою карету, был опять новым Барбасовым. Он ощупал в кармане шубы бумаги, над которыми проработал накануне весь вечер, и велел кучеру ехать в министерство.
XIII. ПРОМАХ
Как ни старалась Софи, а долго ни на ком не могла остановить своего выбора. Да и выбор, к тому же, был небогат. Двойной траур, носимый ею, лишал ее возможности в течение всей этой зимы посещать общество. Она должна была ограничиться немногими выездами, должна была выбирать из людей, посещавших ее тетку. Но все эти люди оказывались совсем не подходящими.
К Марье Александровне то и дело являлись официальные и полуофициальные лица по делам разных благотворительных комитетов и обществ. В одной из зал горбатовского дома то и дело происходили заседания, очень многолюдные, но, по большей части, состоявшие из стариков, благотворительных дам и совсем еще зеленых юношей, искавших здесь, под знаменем благотворительности, полезных знакомств и связей.
Софи тоже записалась во все эти общества, стала было аккуратно присутствовать на заседаниях, но скоро увидела, что кроме давящей и раздражающей скуки от них ничего не получит.
Помимо благотворительных дам и старцев, Марью Александровну редко кто навещал. Навещали духовные лица да еще несколько человек, показавшихся Софи крайне неинтересными. В числе этих часто заглядывавших в горбатовский дом лиц был князь Сицкий, приходившийся Марье Александровне родственником. Он считался самым близким человеком покойной ее тетки, графини Натасовой, был ей даже многим обязан в прежнее время, а потому выказывал большое родственное участие и дружбу любимой племяннице старушки и ее наследнице, Марье Александровне.
Князю Сицкому было уже пятьдесят лет, и при этом он никак не мог почесться красивым человеком. Напротив, это была одна из самых, хотя и оригинальных, но странных фигур Петербурга. Высокий, сухой и желтый, как лимон, сутуловатый до того, что казался совсем горбатым, он имел вид человека, постоянно кланявшегося, и при этом его маленькая, гладко обстриженная и еще не поседевшая голова то и дело кивала по сторонам.
На бритом лице его помещался крупный нос, большой рот с тонкими губами; быстрые и проницательные глаза, прятавшиеся за темными стеклами очков. Манеры его были угловаты и резки. На ходу он всегда шаркал ногами, ежеминутно потирал себе руки или одной из них тер себе переносицу. Говорил он по временам неожиданно выкрикивая и делая иной раз самые странные ударения посреди фразы. Одевался по-старинному, то есть носил длиннополый, болтавшийся на его тонких, как жерди, ногах, сюртук и вместо галстука черный платок, обматывавший длинную шею.
Между тем князь Сицкий, несмотря на свою странную наружность, считался одним из выдающихся людей и занимал очень видное положение. Деятелен он был необыкновенно. Старый одинокий холостяк, он весь ушел в свою служебную деятельность, работал добросовестно и с искренним сознанием, что делает дело первой важности, что его всесторонние познания избавляют его от ошибок и что без него обойтись никак не могут. Это сознание скрашивало его жизнь.
После усиленных работ он отдыхал в обществе, где его ценили как умного оригинала и где ему предшествовала установившаяся репутация государственного человека. Князя всегда можно было встретить и в избранных гостиных, и в театрах в некоторых ложах, и в самых блестящих собраниях как официального, так и интимного характера.
Князь любил и женское общество, даже был ценителем женской красоты и прелести. Но вообще всю свою жизнь он любовался женщиной только как красивой и интересной картиной, то есть на известном расстоянии…
Он был человек любезный, даже чересчур любезный. Из-за его утрированной любезности зачастую просто страдали его подчиненные. Он иной раз до такой степени любезничал, так рассыпался перед каким-нибудь своим молодым чиновником, что тому наконец становилось неловко и, если это было во время служебного доклада, то молодой человек начинал просто путаться, терялся и выходил от своего высшего начальника раздраженным, почти в уверенности, что тот над ним потешился и посмеялся этой изысканной и чрезмерной любезностью.
Многие, наконец, стали замечать, что чем любезнее князь, чем он крепче жмет руку, чем ниже раскланивается, тем меньше можно на него надеяться, тем вернее он не исполнит только что данного в самых решительных выражениях обещания. Князь очень любил обещать - это давало ему возможность, как он полагал, показаться приятным. Но, обещая, он сейчас же и забывал о словах своих. Подвинуть его к исполнению обещанного могли только особенно почитаемые им дамы да очень высокопоставленные лица…
У Марьи Александровны он иногда засиживался подолгу. У него было с нею так много общих воспоминаний - воспоминаний иного времени. А это "иное время", несмотря на всю свою холодность, князь очень любил. Он чувствовал и ясно понимал, что теперь, год от году, таким людям, как он, становится жить труднее и труднее и что со всех сторон поднимаются влияния, крайне ему ненавистные.
Он был совершенно уверен, что путного ждать теперь нечего, что все рушится, растлевается и что, того и гляди, окончится каким-нибудь страшным кризисом, какой-нибудь катастрофой. В конце концов он оказался просто запуганным и начинал жить тяжелым ощущением человека, идущего и думающего, что вот-вот почва разверзнется под его ногами и его поглотит бездна.
Но князь был очень осторожен, иногда даже не в меру осмотрителен, боялся не только прямых и решительных действий, но и слов. Он со всеми желал жить в мире, никому не противоречить, никого не дразнить, а потому почти ни перед кем откровенно не высказывался.
Но перед Марьей Александровной ему нечего было таиться. Она была своя, она не только разделяла его взгляды, но слушала его, как оракула, и проговориться на счет его откровенности, его выдать и как-нибудь ему повредить была не в состоянии.
Поэтому иной раз, вечерком, он так у нее и засиживался, говоря без умолку своей странной манерой, выкрикивая и делая неожиданные ударения. А когда случайно взглядывал на часы, то вдруг вскакивал с места как ужаленный, с восклицанием, похожим на крик петуха:
- Х-х-хах! Матушка, да что же вы мне не сказали, который час?! Ведь я тебя, голубушка, уморил совсем! (Князь любил в свою речь, рядом с изысканными французскими фразами, включать простонародные выражения.)
Марья Александровна улыбалась.
- Разве ты можешь, князь, уморить?.. Когда ты говоришь, я не вижу, как идет время! Да и совсем не так поздно, всего первый час.
- Первый час! А мне завтра в седьмом встать надо, работать, надо работать, рук не покладая, в этом только спасение!
И, приложившись к руке кузины своими сухими губами, он спешил по слабо освещенным, пустым комнатам, низко наклонив голову и шаркая ногами…
Софи кончила тем, что, faute de mieux , остановила свой выбор на князе Сицком.
Она несколько дней обдумывала эту мысль и решила, что старый холостяк для нее единственный князь спасения. Она уже давно искала в браке только возможность сложить с себя грозящее ей и пугающее ее до глубокого страдания звание старой девы, выйти из семьи, которая ее возмущала, получить то, что она считала свободой; но прежде всего сделать себе твердое и блестящее общественное положение.
О том, какой у нее будет муж и какие будут ее к этому мужу отношения, она не думала, и теперь даже удивилась себе, как это мысль о князе Сицком не пришла ей раньше в голову. Лучшего жениха, как он, нечего было и искать. Он мог ей дать именно то, чего ей было надо - блестящее положение и свободу. Браком с ним она себя нисколько не унижала - напротив. Что это был человек уже почти старый, что будут немного подсмеиваться над ее выбором - она не смущалась этим. Не она первая, не она последняя, подобные браки в ее обществе совершаются зачастую, это в порядке вещей. Ей только позавидуют многие.
Князь Сицкий выказал ей с первого дня их знакомства, еще тогда, когда она приезжала в Петербург из Москвы веселиться, большое внимание и расположение. Он находил, очевидно, удовольствие в беседах с нею. Между ними установились даже некоторые шутливые фамильярности. Софи была еще, во всяком случае, красива, ее нередко острый и злой язык нравился князю, тем более что он находил некоторые, высказанные ею перед ним взгляды правильными. Среди современных девушек она казалась ему одной из немногих, которых не коснулись столь противные ему новые веяния.