Бабеф приезжает в Париж. Он начинает понемногу осматриваться. Он еще верит и Фуше и Тальену, но все чаще на его лице тревога, брезгливость, негодованье. Конечно, он против крови. Как ошибался Робеспьер, прибегая к террору! Страхом нельзя управлять. Подозрение охватывает Бабефа: Робеспьер хотел всеобщего благоденствия, Робеспьер был честным проповедником равенства. Может быть, он попросту думал уменьшить население республики, дабы обеспечить оставшимся процветание? Преступный проект! Не лучше ли всем сократиться? Спарта учит нас суровой экономии.
Бабеф пишет памфлет против виновника массовых казней в Нанте Карье: он потопил в Луаре много невинных. Термидорианцы рукоплещут Бабефу, и Бабеф недоверчиво оглядывается: кто его новые друзья?.. Уж не аристократы ли?.. Он продолжает: "Во многом, однако, Робеспьер был прав"… Здесь те, что аплодировали, возмущенно кричат: "Прав - этот тиран? Прав Кромвель?"…
Да, прав! Робеспьер хотел равенства. Кто боролся с преступной роскошью? "Неподкупный". Он знал, что опора революции - работники и землепашцы. Он положил начало новому законодательству, он пытался уничтожить бесполезное богатство и уродливую нищету. В этом Бабеф за Робеспьера.
Так происходит разрыв между термидорианцами и Бабефом. Начинается борьба. Бабеф выпускает газету "Свобода печати". Он открывает "Клуб избирателей". Там обсуждаются социальные законопроекты, вырабатываются петиции Конвенту. Реакция в стране растет. Эту реакцию, однако, еще зовут "революцией" и, решив закрыть Клуб якобинцев, поют "Карманьолу".
Бабеф меняет тон и меняет имена. Его газета теперь будет называться "Трибун народа". Это понятней. Он больше не Камилл: ведь Камилл хотел мира между патрициями и плебеями. Нет теперь он Гракх - неистовый и непримиримый. После долгих лет прозябания, провинциальных интриг, борьбы с мэром Руа, после вынужденного бездействия на подмостки революции подымается новый актер. Герои давно гниют на кладбище Пикпюса. Трагедию доигрывают жалкие дублеры: вместо Дантона витийствует Тальен, и бездарный Фрерон повторяет тирады Демулена. Устали и актеры и зрители. Но Гракх Бабеф полон огня. Для него революция только начинается. Он изумляет Париж душевным жаром, еще не растраченным в братоубийственной войне. Его имя, доселе известное только обитателям Руа да, пожалуй, тюремщикам десяти тюрем, сразу становится громким.
Тальен пробует приручить неистового Гракха, но тщетно. Бабеф отвечает: "Робеспьер несправедливо вами очернен". Одно отделяет Бабефа от Робеспьера - террор, гильотина, кровь. Но именно это - кровь, гильотина - роднит с Робеспьером термидорианцев. "Трибун народа" говорит: "Всеобщее благоденствие - не слова. Оно должно стать жизнью". И весь Париж читает газету Бабефа. Вот толпа франтоватых юношей. Они щеголяют длинными локонами и лорнетами. С ними дамы в белых париках: диковинная прическа, волосы собраны в чуб. Это - новая мода - в память казненных. Красотки подражают тем, кто шел на гильотину. Теперь это не опасно. Юноши читают листок. Что это? Да "Трибун народа"! Они негодуют:
- Охвостье Робеспьера! Гнездо якобинцев! О чем думает Конвент? Смерть Бабефу!
На набережной Сен-Огюстен рабочие читают тот же листок.
- Браво, Бабеф! Хватай их за гриву!..
Рабочие ропщут. Цены растут, а хозяева уменьшают поденную плату. Бабеф правильно пишет: "Как же гражданин может жить на сто су?.."
Имя Бабефа у всех на устах. Термидорианцы испуганы. Не проходит и трех месяцев, как на трибуну Конвента подымается депутат Мерлен: "Некто Бабеф, приговоренный к тюрьме, осмелился поносить Конвент. Комитет общественного спасения постановил арестовать Бабефа". Тальен улыбается. Его ждет, правда, разочарование: у "Трибуна народа" теперь немало друзей. Полицейские приходят с пустыми руками: "Бабеф скрылся".
Газета продолжает выходить. Она запрещена. Однако ее печатают. Ее продают. Ее покупают. С бедняками Парижа впервые говорят на понятном им языке. Правда, с первых дней революции им льстили. Из их бедности создали гражданскую добродетель. В честь голытьбы республиканский календарь четыре дня окрестил "санкюлотидами". Ведь без кварталов Сен-Антуан и Сен-Марсо трудно было делать историю. Кого видали на улицах четырнадцатого июля или десятого августа? Не журналистов и не адвокатов, нет, шапочников, грузчиков, столяров. Им говорили о Руссо, о бессмертии души, о братстве всех народов, о мартиникских невольниках, даже о революции в Китае. Их звали к подвигам или к мести. Они на все отзывались. Они душили беззащитных узников в сентябрьские дни и умирали, как герои, на границах республики. Теперь они смотрят - что дальше?.. Сто су в день? Хлеб всухомятку? На них лохмотья. В Конвенте не раз кричали: "Да здравствуют санкюлоты!" Но беднякам не дали ни коротких штанов, ни длинных. На улицах можно увидеть роскошные выезды, щеголей, откормленных перекупщиков. В окнах лавок снова часы, обсыпанные драгоценными камнями, ананасы, турецкие шали. А им что делать, так называемым "санкюлотам", - со славой защитников революции и с пятью франками за четырнадцать часов работы? Вот булочники попробовали было забастовать, но полиция силой загнала их в пекарни: они должны быть хорошими патриотами и честно работать. Того хочет республика. Но зачем же им тогда республика?..
И вот какой-то Бабеф говорит: "Их республика аристократическая и буржуазная, наша - народная и демократическая". Здесь много диковинных слов, но это здорово сказано!.. И рабочие прислушиваются.
Бабеф продолжает: "Равенство должно существовать не только на бумаге. Все имеют право на труд, и все должны трудиться. Бездельникам нет места в обществе. Государство обязано всем предоставить равное образование и равные блага жизни". Здесь рабочие кричат "браво, Бабеф!".
Молодые люди, те, что с локонами, всё наглеют. Они теперь избивают на улице прохожих: "Держите якобинцев!.." Их зовут "молодчиками Фрерона". Они радуются, что уцелели в дни террора, но радуются они громко, навязчиво: то бьют статуи, то кидают в реку мастеровых, то просто кричат: "Довольно этого самого!.." Люди постарше, постепенней не бьют статуй, однако в душе они тоже думают: "Пора взяться за ум-разум". Всюду только и говорят, как бы наладить жизнь.
Термидорианцы у власти, и они, разумеется, хотят остаться у власти. Поэтому живые якобинцы проклинают мертвых, и вчерашние монтаньяры униженно просят вчерашних жирондистов забыть "былые обиды"; обиды - это не слова, это всего-навсего десятки тысяч убитых. Что ни день устраивается "чистка": всех заподозренных в былой симпатии к якобинцам увольняют со службы, арестовывают, ссылают в Кайену. "Чистку" проводят недавние якобинцы. Они надеются на дурную память и на хороший грим. Эти разбогатевшие на грабежах плебеи старательно учатся аристократическим манерам. Мясник Лежандр, прославившийся тем, что жаждал съесть бифштекс из мяса аристократа, теперь ухаживает за бывшими графинями. Тальен полирует ногти и носит веер. Фрерон для хорошего тона даже начал картавить. Он отнюдь не картавил, когда при расстрелах тулонцев орал: "На них жалко республиканского свинца! Колите-ка их штыками…"
Правящая чернь дрожит при каждом выстреле. Она боится и патриотов и шуанов. Она боится всех и всего. Супруга гражданина Тальена, гражданка Тереза Кабарюс, прежде работала со своим мужем в Бордо: он приговаривал к гильотине, а она за несколько луидоров добивалась помилования. Теперь в ее будуаре решаются государственные дела. Когда туалеты наконец съедают бордоские барыши, она начинает подрабатывать на богатых поклонниках. Конвент занят ее умом и красотой. Это, видите ли, "богоматерь Термидора"! Так после Бурбонов, после Жиронды, после Робеспьера Францией правит ловкая потаскуха. Дальше, кажется, некуда идти, но все это еще называется "великой революцией", и над гостеприимной кроватью своей половины Тальен гордо восклицает: "Да здравствует свобода!"
Бабеф отвечает: "Свободы нет. Народ вами обманут. Террор не уничтожен, он перешел из одних рук в другие. В Конвенте только два рабочих депутата. На ткача Армонвиля напали вчера молодчики Фрерона за то, что он не хотел снять красного колпака. Они кричали: "Смерть якобинцам! Долой петушьи гребешки!" Слесарь Пуант рассказал в Конвенте о нищете народа и о позорной роскоши торговцев. Его не хотели слушать. Вы боитесь голоса народа. Жалкие плебеи, вы наслаждаетесь теперь новым для вас миром! Вы считаете за честь продажные объятья титулованных девок. Французы, глядите, вы снова подпали под власть шлюх!.."
Здесь гражданин Тальен не выдержал. Вся полиция была поставлена на ноги. В тот вечер, когда Тальма играл Нерона, а щеголи глумились над бюстом Марата, Тальен нервничал. Только поздно ночью, получив донесение полиции, он успокоился. Радостно крикнул он Терезе:
- Бабеф наконец-то попался!
Тереза деловито повела бровью:
- Смотри, чтоб его не выпустили..
6
Ничто не могло теперь смирить Бабефа. На первом же допросе он ответил: Имя? - Гракх. Возраст? - Тридцать четыре года. Профессия? - Трибун народа. Слов нет, сын эпохи, - когда любой базар превращался в форум, - он был падок на громкие слова. Но он не лгал: вести за собой народ стало для него профессией, а с такой профессией, разумеется, труднее расстаться, нежели с вывеской уездного землемера.
Термидорианцы хотели похоронить Бабефа в тюрьме. Его отослали подальше от парижских предместий: в Аррас. Что же, тюремная камера стала генеральным штабом. Правда, он хворал - головные боли, сердечные припадки, ревматизм. Но он был бодр, даже весел. Привыкший к острожной жизни, он не отчаивался: клочок неба, прогулка по земляному полу длинной камеры, вечером песни или страстные споры. Как все это ему знакомо!.. Он, кажется, забыл лесок возле Руа, куда уходил по праздникам с женой и сыном. Во всех писаниях исповедовал он страстную любовь к природе: город изуродовал и развратил людей. Но он никогда не жил глаз на глаз со столь вожделенной природой. Лачуги Сен-Жиля, десятки различных тюрем, тесные каморки, где приходилось прятаться от полиции, - вот его жизнь.
Пока Бабеф сидел в аррасской тюрьме Боде, на стенах Парижа появились анонимные листовки. В них парижане оповещались об аресте злоумышленника, самовольно называющего себя "Гракхом", который осужден трибуналом к двадцати годам тюрьмы за подлог. Листовки написал Фрерон. Он хорошо знал, что Бабеф невиновен, что приговор амьенского суда давно аннулирован, но он надеялся очернить Трибуна народа. На беду, он проболтался: "Бабеф арестован за призыв к восстанию и к насильственному роспуску Конвента"… Честность Бабефа была известна всем. Парижанам оставалось только посмеиваться над наглостью Фрерона, который теперь прокучивал во всех притонах "Пале-Эгалите" тулонские контрибуции.
А Бабеф работал. Он ухитрился составить в тюрьме очередной номер газеты. Он написал "Послание Трибуна народа гражданам Сен-Антуана и всем санкюлотам Парижа". Иногда силы оставляли его: он падал на нары без чувств. Как-то пришел к нему неизвестный гражданин:
- Я - офицер здоровья.
Бабеф приготовился к допросу, но неизвестный гражданин взял его руку и начал щупать пульс. "Доктор?" Бабеф расхохотался. Они не сумели ничего изменить, зато они придумали уйму новых названий. Лакеи теперь называются "доверенными лицами", сыщики "агентами власти", палачи - "исполнителями высоких приговоров".
- Значит, вы "офицер здоровья"? Ах, шутники!..
Доктор, будучи человеком осторожным, ничего не ответил. Он прописал Бабефу бальзам и пилюли.
В тюрьме было тесно и весело. Кто только тогда не сидел в тюрьме: воришки, патриоты, убийцы, священники из тех, что не помирились с республиканской властью, проститутки, роялисты, граждане чересчур умеренные и чересчур крайние, якобинцы, журналисты, фальшивомонетчики, шуаны, помещики, санкюлоты. Все это были такие же люди, как и те, что гуляли на воле; вернее всего сказать, что в тюрьме сидели неудачники.
Бабеф тотчас начинает спорить, убеждать, подбирает единомышленников. С ним вместе привезли из Парижа гражданина Лебуа, редактора газеты "Равенство". Но Лебуа недостаточно пылок. Он стоит за выжидание: нельзя без конца устраивать перевороты, народ устал. Лебуа уверяет, что беда не в Фрероне, не в Тальене, а в ограниченности человеческих сил: 93-й год не может повторяться ежегодно. Надо работать, постепенно проводить в жизнь высокие принципы революции. Бабеф усмехается: ждать? Ждать, пока скрытые роялисты не истребят всех патриотов? Ждать, пока бедняки не вымрут с голоду? Нет, ждать преступно!
Итак, Лебуа не подходит. Тем паче, он бабник. В письме товарищу он по ошибке пишет вместо "дорогой" - "дорогая", Видно, он приучен к любовным цидулкам. На таких людей трудно положиться. Патриоты должны забыть обо всем, кроме борьбы за равенство.
Бабеф находит верного ученика, преданного друга, единомышленника. Это молодой гусар из Нарбонны. Ему всего двадцать четыре года. Он полон боевого задора. Зовут его Шарлем Жерменом. Это настоящий патриот. Он хоть молод и недурен собой, но думает не о женских сердцах, а о героях, воспетых Плутархом. Он сидит в другой аррасской тюрьме Провиданс. Оттуда он присылает элегию, обращенную "ко всем товарищам по несчастью": "Опять коварство на земле царит. Так из отечества был изгнан Аристид, повержен Кассий, и Ликург сражен. Так под кинжалом падает Катон"… Стихи, правда, плохие, но ни перечень римских и греческих героев, ни хромающий кое-где размер не смущают Бабефа. Ведь сам Гракх пишет: "Дети Вулкана! Коварные пигмеи, рыскающие в Лемносе!" - это жаргон эпохи. Зато пылкость молодого гусара нравится Бабефу. Он шлет приветственное письмо из одной тюрьмы в другую. Дочка тюремщика служит им почтальоном. Жермен тотчас же отвечает: "Дорогой Гракх! Свобода не может погибнуть. Демократы должны объединиться. Я тебя обнимаю по-санкюлотски". Так начинается оживленная переписка между двумя патриотами, обреченными на бездействие.
Шарль Жермен не был ни философом, ни пророком, он был горячим, вспыльчивым и, пожалуй, чересчур одаренным для тех времен юношей. Он был притом южанином - быстрым на слово, неусидчивым, красноречивым. Говорил он замечательно, так что тюремщики и те развешивали уши. Он мог бы стать первосортным адвокатом, но его родители были бедны, и школы он не кончил. Он стал гусаром. Под республиканским флагом он дрался с австрийцами, читал итальянским санкюлотам "Декларацию прав", хвалил Робеспьера, гонялся за трофеями и выслужился в лейтенанты.
Как-то в одном из клубов он произнес чересчур зажигательную речь. Женщины в умилении обнимали его. Но времена были уже не те: на дворе стоял фруктидор, а фруктидор, как известно, следует за термидором. Красноречивому лейтенанту пришлось выйти в отставку. Он приехал, конечно, в Париж: так приезжали все провинциалы, жаждавшие славы, признания или же спасения республики. Горячий нрав и здесь подвел его. Как-то он попал в Конвент. Говорил Тальен, говорил вкрадчиво и льстиво, стараясь влюбить в себя возвращенных жирондистов. Рядом с Жерменом сидел франтик. Сразу было видно - шуан. Вот этот франтик крикнул: "Пока не раздавят охвостье Робеспьера, Франция не получит покоя!" Жермен цыкнул: "Тише, аристократ!" Тот ответил: "Теперь тебе не девяносто третий!"… Тогда Жермен вышел из себя. Он начал вопить: "Да здравствует девяносто третий! Вечная память Максимилиану!" Арестовали обоих. Шуана сразу выпустили, а Жермена отправили в Аррас. Там он мог с утра до ночи читать Плутарха и писать элегии. Легко догадаться, как он обрадовался письмам Бабефа. Не прошло и недели, как он уже торопит Гракха: "Веди нас, трибун!"
Друзья обмениваются не коротенькими записками, а объемистыми трактатами. Впервые Бабеф подробно и стройно излагает свою критику существующего распорядка. Его возмущают не детали, не низость того или иного термидорианца, даже не Конвент. Нет, он теперь смотрит глубже. Он пишет Жермену: "Надо отменить варварский закон капитала". Так рождаются первые проекты нового общества, основанного на равенстве. Пора действовать: "Мы довольно болтали!" Его послания, горячие и сухие, сводят с ума Жермена. Молодой гусар отвечает впопыхах. Сердце бьется, рука не успевает вывести слова: "Я готов, слышишь, я готов! Я уже говорил здесь с тремя надежными патриотами. Они все согласны войти в наш орден святого Равенства".
Жермен чист сердцем и страстен. Идеи Бабефа для него не политическая программа, а откровение. Он волнуется - готов ли он, Шарль Жермен, к столь высокому посвящению? Он вспоминает дни террора. Он видит перед собой кровь. Невольно он вздрагивает. Уныние тогда сменяет недавнюю приподнятость. Нужно ли это?.. Хочет ли народ столько крови? Но в двадцать четыре года сомненья длятся не долго. Вот он снова улыбается. Он рассказывает Бабефу о своей душевной борьбе, конечно ссылаясь при этом на мужей древности: "Ведь Брут перед тем, как пронзить кинжалом Цезаря, испытывал томление смутное и неопределенное"… Он даже радуется бессоннице, тревоге, раздору: "Это душа в последнем блуждании крепнет, чтобы вырваться наконец из мира условностей". К политическим битвам Жермен готовится, как готовились первые христиане к мученическому концу. Этот человек сейчас воистину счастлив. Он шутит, пишет стихотворные пародии - словом, всячески развлекает товарищей. Он и Бабефу советует: "Будем веселиться - это ведь бесит тиранов".
Но не так-то легко веселиться Бабефу. Бабеф не новичок. Он всего на десять лет старше Жермена, однако десять лет теперь - это полвека до революции. Он видел изнанку истории. Его сомнения и проще и тяжелей. В одном из писем он признается: "Нет у нас, к несчастью, волшебной палочки, дабы превратить прошлое в прах и вызвать из-под земли все потребное для нового общества Равных". Так говорит человек, вспоминая танцы вокруг отрубленных голов, вспоминая тюрьмы 93-го, ложь, корысть, доносы, любовь к золоту и к крови многих горячих республиканцев. Но человек быстро уступает место Трибуну народа. Этот не боится заменить "волшебную палочку" ружьями и топорами. "Надо действовать! Наладить дело с Парижем, с патриотами Арраса. Остерегайся только шпионов. Подбери крепкое ядро". Гусар не мешкает. Гусар отвечает: "Сомневаться значит уступить. Черт побери! Идет! Я готов! Я жду только твоего слова, сигнала, чтобы начать…"