Роберту Меривелу, ветеринару и типичному обывателю, неслыханно повезло: он женился на любовнице английского короля Карла II. Жизнь открывается ему во всем великолепии и роскоши, но неисповедимы пути Господни.
В 1996 году по роману известной английской писательницы Роуз Тремейн была снята историческая мелодрама "Королевская милость".
Содержание:
Часть первая 1
Часть вторая 40
Примечания 72
Роуз Тремейн
Реставрация
Часть первая
Глава первая
Пять вариантов начала
Я пришел к выводу, что весьма несуразно скроен.
Ну посмотрите на меня. Без парика я выгляжу просто как насмешка над соразмерностью. Мои волосы (то, что от них осталось) грязно-песочного цвета и жесткие, как щетина у борова; уши разной величины; лоб забрызган веснушками; нос приплюснутый, словно по нему кто-то сильно врезал при моем рождении, - уж его-то никак не скроешь, как низко ни нахлобучивай парик.
Может, меня ударили в детстве? Вряд ли, ведь мои родители - люди добрые и мягкие. Впрочем, этого я уже никогда не узнаю. Они погибли при пожаре в 1662 году. У отца был нос римского императора. Прямой, выразительный нос мог бы здорово украсить мое лицо, но, увы, мне такой не достался. Может быть, я не сын своего отца? Я сумасбродный, невоздержанный, прожорливый, хвастливый и грустный человек. Возможно, я сын Амоса Трифеллера, старика, который в свое время вытачивал из дерева болваны для шляп - их шили в мастерской отца. Как и он, я люблю прикасаться к полированному дереву. К моему телескопу, например. Признаюсь, прикосновение к этому научному прибору дает моему уму больше, чем созерцание того, что открывается глазам через его линзы. Звезд так много, и они так далеко, что их вид порождает во мне ужас от сознания собственной ничтожности.
Не знаю, составили ли вы обо мне представление? Сейчас 1664 год, он уже на исходе, и мне тридцать семь лет. У меня толстый, весь в веснушках живот, хотя я редко подставляю его солнцу. Как будто стайка крошечных рыжих мотыльков устроилась на нем переночевать. Я коротышка, но в наше время мужчины ходят на высоких каблуках. Меня тянет к изысканности в одежде, но я то и дело пачкаю ее за едой. Глаза у меня голубые и ясные. В детстве меня называли ангелочком и частенько наряжали в костюм из синего муара; для матери я был крошечным законченным мирком: ведь в моем облике преобладали цвета моря и песка в сочетании с нежным, как дуновение ветерка, детским голоском. Даже принимая мучительную смерть, она по-прежнему верила, что я достойный человек. В пропахшем полированным деревом полумраке задней комнаты, где жил Амос Трифеллер (месте наших задушевных бесед), мать, держа меня за руку, нашептывала на ухо слова веры в мое блистательное будущее. Но она не понимала одного, - а у меня не хватало духу ее разочаровывать, - она не понимала, что наступило другое время, и добропорядочность уже не в чести. Наступило Время Больших Возможностей, и только немолодые люди, вроде матери, или патологические слепцы, вроде моего друга Пирса, не видели этого и не собирались этим воспользоваться. Смешно сказать, но Пирс не только не хохочет, но даже не понимает модных при дворе анекдотов, которые я считаю своим долгом ему рассказывать, когда он изредка покидает свой сырой дом в Фенленде и приезжает навестить меня. Объясняет Пирс это тем, что он квакер, и такое объяснение вызывает у меня приступ смеха.
Но вернемся к моей особе, таково уж свойство моей мысли - каждый раз возвращаться к началу.
Зовут меня Роберт Меривел, и насколько недоволен я своей внешностью, и больше всего носом, настолько счастлив носить это имя: ведь только его французскому звучанию обязан я всем, что у меня есть. После возвращения короля в моду вошло все французское: высокие каблуки, зеркала, паланкины, серебряные зубочистки, веера, фрикасе. И имена. В надежде получить повышение по службе Джеймс Гурлей, мой сосед в Норфолке (уродливый и пренеприятный человек), поставил частицу "де" перед своей шотландской фамилией. Но все, чего добился тщеславный де Гурлей, так это того, что француз- остряк у меня за обедом окрестил его "месье Дегуласс". Нас всех это ужасно развеселило; я расхохотался и безнадежно испортил новые ярко-красные штаны, извергнув из себя пудинг с изюмом.
Представьте себе картину: я сижу за столом в вызывающем наряде и хохочу, как одержимый, волосы мои скрывает роскошный парик, веснушки припудрены, глаза поблескивают при свечах, изо рта вылетает пудинг, повинуясь тому началу во мне, которому неинтересно все серьезное, - оно обожает глупости. Я не утонченная натура и не обладаю высокими достоинствами, однако сейчас, когда вы рассматриваете меня, пользуюсь большой популярностью. Правда, я нахожусь еще в середине моей истории, она может иметь разные концовки, и не все из них мне по душе. Глядя в телескоп, я вижу беспорядочные скопления звезд - они не раскрывают тайну моего пути. Говоря другими словами, несмотря на полученное в юные годы образование, я очень многого не знаю о мире и о своей роли в нем.
Итак, я начинаю свою историю или, скорее, предлагаю вам несколько ее начал. Вот они:
1. В 1636 году, в возрасте девяти лет, я осуществил первое вскрытие с помощью следующих инструментов: кухонного ножа, двух костяных ложечек для горчицы, четырех булавок и линейки. Препарировал я трупик скворца.
Этот научный подвиг я совершил в нашем угольном погребе. Сквозь люк туда проникал тусклый свет, я несколько его усилил с помощью двух свечек, приладив их на подносе, где проводил вскрытие. Вонзив нож в грудку скворца, я чуть не задохнулся от волнения. По мере того как я продвигался к цели, волнение все нарастало, - и вот предо мною лежал, наконец, разверстый трупик птицы. Тогда-то я вдруг внутренним взором прозрел свое будущее.
2. Кайус Колледж, Кембридж, 1647 год. Там я познакомился со своим будущим другом Пирсом.
Его комната выходила на холодную лестницу и располагалась как раз подо мной. В то время мы оба изучали анатомию и, несмотря на значительную разницу характеров, нас объединяло отрицание теории Галена и стремление точно определить назначение каждой части тела, понять, как она взаимодействует с остальными.
Однажды вечером Пирс пришел ко мне чрезвычайно возбужденный. Его лицо, обычно серо-мучнистого цвета, раскраснелось, покрылось каплями пота, в строгих зеленых глазах горел огонь.
- Меривел, Меривел, - запинаясь произнес он, - спустись ко мне. У меня сидит человек, его сердце можно видеть.
- Ты что, пьян, Пирс? - спросил я. - Неужели нарушил клятву "Ни капли спиртного"?
- Вовсе нет! - с обидой возразил Пирс. - Спустись и увидишь сам. Поразительное зрелище! За шиллинг его можно даже потрогать.
- Потрогать сердце?
- Да.
- Раз его владелец требует шиллинг, значит, он не труп?
- Поторопись, Меривел, а то он растворится в ночи, и тогда пиши пропало всем нашим экспериментам.
(Мимоходом замечу, что Пирс порой выражается цветисто и мелодраматично, что удивительно для такого невыразительного, сухого, во всем ограничивающего себя человека. Я часто думаю, что никакое анатомическое исследование не выявит, какую роль несут эти цветистые, витиеватые фразы по отношению к целому - неброско одетому человеку, если только это не специфическая, пусть и находящаяся в противоречии с остальным, особенность квакера, чья походка, привычки и ритуалы однообразны и скучны, в сознании же тайно вызревает восторженная и вычурная речь.)
Мы спустились в комнату Пирса. В камине пылал огонь. Рядом стоял мужчина, лет сорока на вид. Я пожелал незнакомцу доброго вечера, он кивнул в ответ.
- Можно раздеваться? - взглянул он на Пирса.
- Да, - сказал Пирс, голос его дрожал от нетерпения. - Раздевайтесь, сэр!
Мужчина снял сюртук, кружевной воротничок и расстегнул рубашку, позволив ей соскользнуть на пол. На груди, там, где у людей под ребрами сердце, была стальная пластина. Пирс вынул из-за обшлага рукава платок и утер со лба пот. Мужчина вытащил пластину, за ней оказалась льняная повязка с пятнами гноя - он осторожно ее снял. Там была довольно большая - размером с яблоко - дыра; наклонившись вперед и присмотревшись, я увидел розовый, влажный комок непрерывно пульсирующей плоти.
- Видишь? - воскликнул Пирс. Жаркий пот его возбужденного тела, казалось, наполнял комнату тропической влагой. - Видишь, оно сокращается, потом снова увеличивается? Перед нами живое, работающее человеческое сердце!
Мужчина улыбнулся и кивнул.
- Так оно и есть, - сказал он. - Два года назад я упал с лошади, и сломанные ребра загноились; нагноение было таким сильным, а образование язвы шло так быстро, что врачи решили: исцеление невозможно. Однако эксцесс прекратился. Правда, и сейчас следы старой язвы можно видеть по краям отверстия в груди. Язва разъела не только плоть, но и ребра, обнажив под ними сердце.
Я был потрясен. У камина с беспечным видом, словно пришел к друзьям перекинуться в картишки, стоял человек, и я мог видеть сокращения его сердца. От этого кружилась голова! Теперь мне стало понятным такое сильное возбуждение Пирса. Но тут - потому-то я и выбрал этот случай как возможное начало моей истории - Пирс извлек шиллинг из засаленного кожаного кошелька, где хранил свой жалкий капитал, и вручил незнакомцу. Тот взял монету и сказал: "Можете его потрогать".
Я уступил Пирсу право сделать это первым и следил, как дрожащая белая худая рука медленно входит в раскрытую грудь. Мужчина переносил вторжение спокойно, с улыбкой на лице - не дергался и не отшатывался.
- Можете обхватить сердце и слегка его сжать, - предложил он Пирсу.
У Пирса отвисла челюсть. Он судорожно сглотнул и вытащил руку наружу.
- Не могу, сэр, - промямлил он.
- Тогда пусть попробует ваш друг, - сказал мужчина.
Я закатал кружевной манжет рубашки. Теперь дрожь прошла по моей руке. Я вдруг вспомнил, что перед приходом Пирса подбросил в камин пару кусков угля и после не мыл руки - просто вытер о штаны. Осмотрел ладони - нет ли на них грязи? Увидел легкий серый след. Поплевав на руки, я вытер их о свой обтянутый бархатом зад. Мужчина с открытым сердцем равнодушно следил за моими действиями. Рядом раздражающе пыхтел продолжавший потеть Пирс. Рука моя проникла в пустоту. Растопырив пальцы, я с той же осторожностью, с какой мальчишкой вытаскивал яйца из птичьих гнезд, обхватил сердце. Мужчина по-прежнему не выказывал никаких признаков боли. Я сжал сердце посильнее. Пульсация оставалась такой же сильной и регулярной. Я уже собирался отдернуть руку, но тут незнакомец спросил: "Вы уже дотронулись до моего сердца, сэр?"
- Да, - сказал я. - А разве вы этого не чувствуете?
- Нет. Я ничего не чувствую.
За моей спиной тяжело, со свистом, как преследуемый собакой зверь, дышал Пирс. Капелька пота дрожала на кончике его носа. А я пытался осознать то удивительное, что происходило со мной: ведь я держал в руках человеческое сердце! Мало того: я сжимал его - пусть не сильно, но сжимал, его же обладатель не ощущал никакой боли.
Ergo,орган, который мы называем сердцем и который в нашем представлении является местом или даже троном для всех сильных чувств - от невыносимого горя до возвышенной любви, - полностью бесчувственный.
Я вытащил руку, испытывая не меньшее волнение, чем мой друг квакер, и, если бы не знал, что он не держит дома спиртного, попросил бы плеснуть мне немного бренди. Пока наш гость накладывал льняную повязку, прилаживал пластину, а затем поднимал с пола рубашку, мы с Пирсом сидели на жестком диване, полностью лишившись дара речи.
С этого дня я не могу уже относиться к своему сердцу с прежним трепетом, с каким относится к этому органу большинство людей.
3. Мой отец получил должность королевского перчаточника в январе 1661 года, после реставрации монархии.
К этому времени я, проучившись четыре года в Падуе у знаменитого врача-анатома Фабрициуса, посещал Королевский медицинский колледж. Работал я над темой, которая называлась "Течение болезни: влияние расположения в организме опухолей и прочих злокачественных образований для распознавания и лечения болезней". Но меня обуяла лень. Вместо того чтобы исполнять свой долг и лечить больных в госпитале Св. Фомы, я поздно вставал по утрам, а днем, когда надлежало сидеть на лекциях, частенько слонялся по Гайд-парку с одной лишь целью - подцепить и склонить к тому, что я в шутку называл "актом забвения", какую-нибудь пухленькую шлюшку.
Случилось так, что после возвращения короля мои самодисциплина и упорная работа, казалось, лопнули, как мыльный пузырь. Жизнь захлестнула меня, было жалко тратить ее на работу. Женщины стали дешевле красного вина, и я жадно припал к этому источнику, не в силах утолить жажду. В распутстве я не знал удержу и любил забавляться сразу с двумя, не ведая стыда, как дикий вепрь, чью щетину напоминают мои редкие жесткие волосы. Я проделывал это даже в общественных местах: в темных переулках, наемных экипажах, на речных пароходиках, в задних рядах театрального партера. Женщины были моей страстью, я постоянно мечтал о них. Это продолжалось, пока я не попал в Уайтхолл. Впечатление от проведенного там дня было таким сильным и незабываемым, что мое обожание переключилось на короля.
Как я теперь понимаю, в основе великодушной, но упрямой натуры короля Карла II лежит восхищение перед мастерством и высоким профессионализмом. Он взял к себе на службу отца, потому что распознал в нем влюбленного в свою профессию искусного и усердного ремесленника. Именно такие люди вызывают его восхищение: ведь они живут в особом мире, у них и в мыслях нет изменить свое положение. Моему отцу - галантерейщику - никогда не приходило в голову поменять профессию, стать, например, садовником, оружейником или ростовщиком. Он нашел свою нишу и уверенно себя в ней чувствовал. Король Карл, примеряя изготовленные отцом тончайшие лайковые перчатки, поделился с ним сокровенными мыслями: он надеялся, что во время его правления каждый англичанин окажется "на своем месте, займется своим делом, ремеслом, торговлей. Все будут довольны, не будет соперничества, желания подсидеть другого, никто не захочет прыгнуть выше головы. Воцарится мир, и я смогу спокойно управлять страной".
Не знаю, что ответил отец, но одно мне известно: именно тогда король пообещал показать ему ("в следующий раз, когда вы опять принесете перчатки") коллекцию часов, хранившихся в его кабинете.
Не сомневаюсь, что отец низко поклонился. То была большая честь: мало кто имел доступ в королевский кабинет. Единственный ключ от него хранился у Чиффинча, личного слуги короля. И вот тогда - возможно, на коленях? - отец заговорил обо мне и спросил короля, нельзя ли представить ему сына, студента Королевского медицинского колледжа, "на случай, если Его Величеству потребуется еще один врач… для придворных или даже для слуг…"
"Конечно, - так, кажется, ответил король, - ему мы тоже покажем часы. Думаю, специалисту в области анатомии будет интересно узнать, как устроен часовой механизм".
Вот как случилось, что ноябрьским днем, подгоняемый холодным ветром, отец появился в моем жилище на Ладгейт-Хилл. Я же, как обычно по вторникам, совершал "акт забвения" с Рози Пьерпойнт, женой паромщика, чей смех был таким же сочным и роскошным, как и та ее анатомическая часть, которую она скромно именовала своей "штучкой". Находясь в плену разом и у "штучки", и у заливистого смеха паромщицы, я сам восторженно хихикал и, торопясь пережить краткий миг пребывания в раю, так энергично двигался, что не заметил, как вошел отец. Не сомневаюсь, зрелище было преуморительное: приспущенные штаны и чулки болтаются где-то на лодыжках, из складки на заднице торчит кустиками рыжая щетина, ножки миссис Пьерпойнт, как у заправской циркачки, взлетают по моим бокам. Всякий раз, вспоминая, в каком виде застал меня отец, я заливаюсь краской стыда; предаваясь горю после его страшной гибели в огне, я порой ловил себя на утешительной мысли, что это воспоминание тоже сгорело вместе с его несчастным мозгом.
Спустя час мы с отцом были в Уайтхолле. Я надел на себя самый чистый камзол, какой только сумел отыскать, и смыл с лица помаду Рози Пьерпойнт. Волосы тщательно запрятал под парик. Туфли до блеска натер мебельной политурой. Я был взволнован, возбужден и полон гордости за отца, удостоившегося внимания самого короля. Но когда мы шли по Каменной галерее к королевским покоям, я почувствовал робость, у меня даже перехватило дыхание. Вокруг прогуливались люди и, похоже, чувствовали себя раскованно. Мне же казалось, что близкое присутствие короля все меняет.
- Прибавь шаг, - сказал отец. - Из-за твоих акробатических упражнений мы опаздываем.
У королевских комнат стояла стража, но отец сделал знак, и двери перед нами распахнулись. С руки отца свисал шелковый мешочек, в нем лежали две пары атласных перчаток. Мы вошли в гостиную. В облицованном мрамором камине ревел огонь. После прохлады галереи тянуло к теплу, но из-за охватившей меня слабости я не мог и шагу ступить и дрожал при мысли, что могу доставить новые неприятности отцу (который и так испытал достаточно потрясений за этот день), если вдруг грохнусь в обморок.
Время будто деформировалось и текло, как во сне. Из спальни короля вышел слуга и пригласил нас войти. У меня было такое ощущение, что мы, как конькобежцы по льду, пронеслись по тридцатифутовому персидскому ковру; споткнувшись, влетели в большие позолоченные двери и рухнули у самых длинных, самых элегантных ног, какие я когда-либо видел.
Через мгновение я осознал, что мы вовсе не распластались на полу, а всего лишь стоим на коленях. Каким-то образом мы, конькобежцы, не упали. Это было уже чудом, потому что все вокруг - кровать под балдахином, канделябры, даже обтянутые парчой стены, - казалось, двигалось, то расплываясь, то вновь обретая четкость.
Потом послышался голос: "Меривел. А кто это?"
В настоящее время, когда жизнь моя окончательно запуталась, я часто вспоминаю этот голос: Меривел. А кто это? Сначала - мое имя. Потом признание - он не знает меня. Меривел. А кто это? Воспоминание соответствует нынешним обстоятельствам. Теперь я не тот Меривел, каким был тогда. Тем ноябрьским днем мне показали комнату, заполненную самыми разными часами, они били и звонили вразнобой. Предложили конфеты, но я не мог их проглотить. Когда мне задавали вопросы, я молчал, не в силах вымолвить ни слова. Подошла собака, обнюхала меня, и ощущение от ее холодного носа было отвратительным, как от прикосновения рептилии.