"Гадко, мерзко! – повторил себе Бестужев. – Но так оставить это нельзя, нельзя безнаказанно клеветать на себя. Теперь уже всякое молчание будет равносильно подтверждению этой клеветы".
Но в эту минуту, когда он думал так, он чувствовал вместе с тем всю свою беспомощность.
III
Клевета – самое ужасное, хитрое и опасное орудие. Ползет она незаметно и неведомо откуда; нет человека, которому бы прямо можно было сказать в глаза: "Ты лжешь – это неправда!" – потому что он не лжет, он повторяет лишь и даже делает вид, что вовсе не верит, но так сообщает интересное обстоятельство: вот, мол-де, какие злые люди, что рассказывают! А те, которые слушают, качают головами, усмехаются, но сейчас же спешат разнести интересные новости, пятнающие ближнего. И выходит в конце концов, что никто не верит, но все знают, что такой-то делает то-то. А потом начинают сомневаться – "нет дыму без огня!.."
"Какая гадость!"
Да, гадость, но что будете делать против этой гадости?
И чем больше думал Алексей Петрович об этом, тем неприятнее и тяжелее становилось у него на душе.
И странно: в свою почти пятидесятилетнюю жизнь много раз случалось ему испытывать разные неприятности, обиды и огорчения, но редко приходилось ему с таким трудом преодолевать их в себе, как в этот раз. Правда, бывали случаи, что рассказывали про него разные нелепости, но до таких размеров клевета еще не доходила никогда.
Попробовал было Бестужев взяться снова за бумаги, но сегодня и работа – давно испытанное им средство от всяких волнений – не помогала. И ему все казалось неприглядным и скучным – и его кабинет со знакомою ему, привычною и любимою обстановкой, каждая вещь которой имела для него свою историю и значение, и камин, обыкновенно в другое время приветливо согревавший его, и дела… Погода на дворе, как нарочно, была такая, что могла только усилить скверное настроение, а не развлечь его. Серое северное небо низко нависло своими тучами, точно они давили и расползались по грязным улицам и лезли в окна, пропуская сквозь себя таявший мокрый снег. Холодно должно было быть на дворе!
Алексей Петрович, откинувшись на спинку стула у бюро, сидел, вытянув ноги, и, отстранившись от бумаг, смотрел в окно, невольно жалея о тех, кому приходится теперь идти по улице. А будь ясный и солнечный день – с каким бы удовольствием проехался бы он теперь!..
В дверь опять раздался стук.
– Войдите! – сказал Бестужев.
Появился опять тот же лакей. Алексей Петрович почти с ужасом посмотрел на него – неужели еще письмо? – но лакей был без подноса. Он доложил, что Бестужева спрашивает барышня и просит непременно принять ее.
– Какая там барышня? – поморщился Алексей Петрович. – Я ведь сказал – никого не принимать…
– Очень уж просят, и жалко их – видно, печаль какая, – проговорил лакей таким тоном, каким умеют говорить старые слуги с господами, характер которых хорошо известен им.
– Кто ж она такая?
– Приказали доложить, что Соголева, Софья Александровна… Жаль их – ребенок еще совсем.
– И одна?
– Одни-с.
Бестужев велел просить. Лакей пошел, видимо, с особенным удовольствием.
Дверь отворилась, и в кабинет Бестужева вошла Сонюшка в простеньком, темном платье и темной накидке. Она вошла, не осмотревшись, и остановилась у двери, взглянув своими большими черными глазами на Алексея Петровича. Эти глаза, как поднялись на него, так и остались. Она была очень бледна.
Бестужев сделал несколько шагов ей навстречу.
Казалось, эта хорошенькая, маленькая, милая девушка, придя к нему, не знала теперь, что ей делать, и едва ли ясно сознавала окружающее. Правда, видно было, что ее печаль должна была быть велика, если она решилась прийти так. Но она делала над собой невероятные усилия, чтобы совладать со своим волнением. Алексей Петрович, давно привыкший наблюдать людей и понимать их душевное состояние, видел это, а также и то, как она решилась-таки и, тяжело вздохнув, подошла к нему.
– Простите, – заговорила она, – простите, что я беспокою вас…
Голос девушки, манера и каждое движение ее, дышавшее истинной порядочностью, произвели и на Алексея Петровича то же впечатление, какое производили на всех, видевших Сонюшку и говоривших с нею. Только очень дурной, злой или невнимательный человек мог обойтись с нею неласково, и Бестужев сразу почувствовал это.
– В чем дело, чем я могу служить вам? – спросил он мягко и тихо, придвигая своей гостье стул.
Она опустилась на этот стул не потому, что ей придвинули его, и не потому, что хотела сесть, – она точно вдруг после ласкового вопроса Алексея Петровича лишилась последней опоры своей и обессилела.
Действительно, Сонюшка, не зная, как ее примут, призывала на помощь всю свою самолюбивую гордость, чтобы не выдать своей слабости, но теперь, после вопроса Бестужева, она видела, что гордость не нужна с ним, что это – человек, который не обидит ее, и опоры ей уже было не нужно.
Бестужев сел против нее и ждал, пока она снова справится. Сонюшка еще раз взглянула на него, и ее лицо вдруг все дрогнуло. Она вскинула руки и, спрятав в них лицо, заплакала горько, тяжело, неудержимо, как бы отчаявшись уже преодолеть себя. С самого детства она плакала впервые в своей жизни.
IV
– Ну, полноте, ну, довольно, дитя мое!.. – заговорил Бестужев и протянул девушке руку, но она не видела его движения, не обратила внимания на него.
Тогда Алексей Петрович потихоньку встал, прошел через весь кабинет в угол, к столу, налил там в стакан воды, выбрал один из стоявших здесь флаконов с прозрачною жидкостью, накапал в воду и понес к Сонюшке. Все это он делал нарочно медленно, чтобы дать ей время выплакаться. Он уже забыл о своем дурном настроении и нисколько не жалел и не сердился на то, что ему пришлось так неожиданно у себя в кабинете успокаивать бедную, незнакомую ему девушку.
Сонюшка выпила воду, и от этой воды и – главное – от непривычных для нее слез, с которыми она всегда боролась до сих пор, ей стало легче. Она отерла глаза и сквозь еще неосохшую их влагу улыбнулась своею особенною, тихою улыбкой, как бы извиняясь за слезы. От этой горькой улыбки она стала еще милее, и еще жальче стало Бестужеву ее.
– Ну, вот теперь вы расскажите мне все! – сказал он голосом, каким обыкновенно говорят с детьми, когда готовы принять участие в их горе.
– Все рассказать? – повторила Сонюшка. – Все рассказать нельзя – это было бы слишком длинно. Вы должны были знать моего отца…
Бестужев сдвинул брови, как бы стараясь самым добросовестным образом припомнить, кто был ее отец. Сонюшка поняла это его старание. Он ничего не помнил.
– Мой отец, – пояснила она, – был сослан вместе с Девьером и умер в ссылке. Он, собственно, был хорошо знаком с вашей сестрою, княгиней Волконской…
Бестужев сделал движение и воскликнул:
– Ну, вот видите! Едва ли я мог видеть вашего батюшку, потому что тогда жил за границей и редко приезжал сюда… Так ваш отец умер в ссылке. Ну а матушка ваша?..
– Маменька с нами здесь… мы живем в Петербурге зимой.
– У вас где имение?
– В Тверской. Но оно очень маленькое…
Бестужев своими вопросами наводил девушку на то, чтобы ей легче было сказать, зачем она пришла. Он думал сначала, что она – сирота.
– Ну, так чем же я могу служить вам? – спросил он наконец.
Сонюшка замолчала и задумалась. Она ошиблась в том, что Бестужев знал ее отца. Теперь не было никакой причины рассказывать ему все; но хотя он и не знал ее отца, он в эту минуту казался ей таким добрым, внимательным и ласковым, что она чувствовала полное доверие к нему.
– Меня хотят… – начала она, и голос ее сорвался. – Меня хотят насильно выдать замуж за преображенца, которого через Лестока посватала за меня сама императрица.
Бестужев давно привык к просьбам, с которыми обращаются к сильным людям женщины, непременно желающие, чтобы для них было сделано невозможное. Эти чисто женские просьбы, сопровождающиеся обыкновенно утверждением, что "вашего-де слова достаточно", и наивная уверенность в возможность невозможного всегда сердили его.
И тут, как ни жаль было ему Соголеву, он увидел, что она воображает, что он в состоянии изменить волю государыни и помочь ей в ее маленьком – правда, самом важном для нее – сердечном мирке, где суждено было разыграться одному из часто повторявшихся на глазах Бестужева романов.
– Я в эти дела не вхожу, – сказал он несколько суше, – и наконец, что же я могу сделать, если на то воля государыни?
– Я не так глупа, – ответила Сонюшка по-французски, как вели они и весь разговор, – чтобы просить вас об этом. Я знаю, что невозможное сделать нельзя.
Бестужев удивленно посмотрел на нее. Никогда еще не приходилось ему слышать это ни от одной из просительниц, которые обыкновенно ничего не хотят признавать.
– Но тогда?.. – начал было он.
– Я пришла вот о чем просить, – перебила Сонюшка. – Мало того, что я не люблю человека, за которого меня сватают, но есть другой, который любит меня, и я его – тоже…
– А! – произнес Бестужев.
– Вот о нем я и пришла просить вас. Наша свадьба, наша жизнь… это – его дело. Он должен устроить все, на то я и верю ему. Но только нужно дать возможность устроить ему; нужно, чтобы он мог где-нибудь проявить свою деятельность… Вы можете дать ему работу; наконец, он уже имел случай оказать государыне услуги… только это не послужило ему на пользу… Но это он вам расскажет сам, если вы его примете.
– Так вы хотите, чтобы я принял его и дал ему работу? Кто же он? – стал спрашивать Бестужев.
Сонюшка назвала князя Ивана.
– Косой? – повторил Бестужев. – Не знаю. Что же, у него нет средств?
– Отец его прожил все, у него ничего нет.
"Уж не простой ли искатель приключений?" – мелькнуло у Бестужева.
– Хорошо-с, – сказал он, подумав, – я приму его… но только… только странно, отчего же он сам не явился ко мне? Знает он о том, что вы пошли сюда?
– Конечно, нет! – подхватила Сонюшка, и это вышло у ней так искренне, что не только все расположение к ней, родившееся при виде ее, вернулось к Алексею Петровичу, но даже он почувствовал тут долю симпатии и к князю Косому. – Нет, он ничего не знает, что я у вас. И я сама даже не знала, что пойду к вам сегодня, еще утром. Я сегодня вышла с няней к обедне… Я всю ночь не спала, все думала. Утром мы пошли в церковь. Я стала молиться, и так усердно, как только могла… Вдруг под самый конец уже, когда к кресту подходить, слышу – разговаривают двое каких-то, должно быть, чиновников, разговаривают о том, что теперь, верно, скоро вернут Девьера, потому что всех ссыльных возвращают и им милости. Вместе с Девьером они назвали моего отца. Я остановилась и стала слушать. Один не знал, умер мой отец или нет, а другой сказал, что был знаком с ним и встречал его у княгини Волконской, вашей сестры, и что если бы он был жив, то мог бы через вас хлопотать теперь. Я не знаю, что все показалось мне очень странным, точно мне прямо показывали путь к вам. Я и молилась, чтобы Бог помог мне. И вдруг… тут же в церкви… Меня точно кольнуло что – идти к вам; я так вдруг и решила. Ваш дом мне показывали. Я, когда стали толпиться у выхода, отстала от няни и прошла через боковые двери, она потеряла меня… Вот и все…
Бестужев повторил свое обещание призвать Косого и переговорить с ним и обещал также Сонюшке, что никому, ни даже князю Ивану, не станет рассказывать о ее посещении. Он велел запрячь карету и только в ней отпустил Сонюшку домой.
– Ну, дай Бог вам всего хорошего! – сказал он ей на прощанье. – Трудно сделать что-нибудь, но только помните, что судьба все-таки всегда на стороне любящих.
Сонюшка ничего не ответила, но по ее молчанию Бестужев видел, что она надеется на судьбу. Впрочем, ей больше не на что было и надеяться!
Когда она уехала, Алексей Петрович почувствовал, что его тяжелое настроение не только уменьшилось, но прошло совсем, и та беспомощность, которую он испытывал в отношении пущенной про него клеветы, как бы таяла и расплывалась.
"Если ждешь помощи от судьбы сам, – вспомнил Бестужев, – помогай другим, и в этом найдешь свою помощь".
Он подошел к одному из шкафов, отворил его, надавил на пружинку секретного отделения и вынул оттуда одну из маленьких книжек, а затем, развернув ее на пришедшем ему на память, стал читать.
Глава вторая. Несчастные
I
Левушка уехал. Как ни допытывался князь Иван у него, куда он собрался, он твердо стоял на одном, что это необходимо для самого князя, и что он "лешился ехать".
Это было похоже на Левушку, насколько успел его узнать Косой. Раз уж он что вбил себе в голову – ничем нельзя было отговорить его.
Князь Иван сидел за обедом, который ему подавал молчаливый и особенно внимательный после отъезда Левушки Петр Иванович.
– Вы бы изволили выкушать, – сказал он, показывая князю на бутылку старого меда.
Косой в несколько дней похудел и сильно изменился. Он почти не ел за обедом и упорно смотрел, не отрываясь, на угол стола, случайно взглянув на него, да так и оставшись. На предложение Петра Ивановича он покачал головою и даже отставил свою рюмку в сторону. Петр Иванович вздохнул и пошел за следующим блюдом.
Рядом в прихожей, где дежурил Антипка, послышались шаги, разговор, и казачок, высунувшись в дверь, произнес:
– Князь, вас верхний барин спрашивают.
– Какой верхний барин?
– А это-с я, я, – послышался голос Чиликина, выглянувшего из-за спины Антипки, – дозвольте войти! – и он, как бы боясь, что ему не дозволят, поторопился отстранить казачка и вошел.
После первой их встречи в Петербурге на площади, во время приготовлений к казни, князь Иван не видал Чиликина, а в последнее время даже совсем забыл о нем. Чиликин как бы притаился наверху у себя, и его не слыхать было и не видать.
Князь Иван, полагавший, что все его счеты с бывшим управляющим покончены, и еще в деревне гадливо отстранившийся от него, никак не мог ожидать, что Чиликин будет иметь настолько наглости, чтобы приставать к нему еще с чем-нибудь.
Теперь он мельком вспомнил, что Игнат Степанович сказал ему при встрече, что нарочно остановился в доме Торусского, узнав от знакомого купца, который и квартиру снимал для него, что князь Косой живет тут. Но до сих пор он не показывался.
Теперь, при одном взгляде на Чиликина, вся прежняя злоба, накопившаяся еще в деревне, когда тянулось их дело, снова проснулась у князя Ивана, и, должно быть, он слишком уже недружелюбно взглянул на Игната Степановича, потому что тот поспешил заговорить, ухмыляясь, потирая руки и пришептывая:
– Вижу-с, что мое появление-с неприятно вашему сиятельству, вижу-с, потому и меры принял – войдя как бы нахрапом!.. Но вы уж потерпите, князь Иван Кириллович, что же делать? Мне приходится, вот видите ли, переговорить с вами.
– И что вам нужно от меня? кажется, у нас больше никаких разговоров быть не может! – ответил Косой.
– Нет-с, есть-с еще разговорик; так себе, маленький-с, а все-таки, стоя, неудобно-с. Вы меня извините, уж я сяду-с!.. – и Чиликин, опять без церемонии, отодвинул стул у стола и сел. – Вы не извольте отвертываться и делать вид, что я вам очень неприятен, я и сам знаю это, – продолжал он, когда Косой, чувствуя удивительную антипатию к выскакивающему у Чиликина изо рта плоскому зубу, отвел глаза от него. – Я знаю, что неприятен-с вам, и, может быть, это-то мне и доставляет несказанное удовольствие. Вы думаете, вы одни так ко мне относитесь? Нет-с, многие! А ничего нельзя сделать, потому – должны разговаривать… А мне это забавно-с…
Чиликин опять хихикнул и положил руки на стол.
– В чем же дело? – спросил Косой.
– Понимаю-с и этот вопрос: дескать, говори скорее, прах тебя возьми, чтобы отвязаться от тебя. Хорошо-с! Только напрасно вы пренебрегаете мною. Я не нынче, завтра, стану такой же дворянин, как и вы… получаю дворянство…
– До этого мне дела нет, – сказал князь. – Если вам нужно передать мне что-нибудь, то говорите скорее, потому что мне некогда.
Чиликин распустился в широкую улыбку:
– Позвольте-с, князь Иван Кириллович, разве можно так? Как же вам некогда, когда вы изволите за обедом благодушествовать? Ну-с, да это все равно! А вот что позвольте узнать: когда прикажете получить от вас остальные три тысячи?
– Какие три тысячи?
– По документу, выданному покойным батюшкой вашим.
Эта певучая манера, с которою, сладко растягивая слова, говорил Чиликин, знакомую князю Ивану и надоевшую ему в речи его фразу: "по документу, выданному покойным батюшкой вашим", действовала на Косого всегда особенно раздражающе. Ему в эту минуту так и представилось, что сидят они не в Петербурге, не в доме Левушки Торусского, а в Дубовых Горках, и ведут те разговоры, от которых, князь Иван думал, что убежал уже из деревни. Только этого ему не доставало!
– Какой еще документ? Ведь у нас было все уже кончено, кажется; ведь вы же все там как-то по закону отобрали у меня, – сказал Косой, – ведь все взяли…
– Не могу-с рассуждать – все ли, не все ли: я ваших средств не знаю и входить в них не имею права, а что должно по закону…
– Опять по закону!
– Да-с. Будьте уверены, что все в самом строгом порядке.
– Ну, хорошо, – вырвалось у Косого, – я вам заплачу эти три тысячи, но только с одним условием, что вы больше ко мне ни с какими долгами не придете и дадите мне подписку, что все счеты между нами кончены.
– Да это – счеты-с и не между нами вовсе. Я действую по доверенности дворянина Пшелуцкого. Документ выдан вашим покойным батюшкой на его имя…
Опять это, "вашим покойным батюшкой".
Князь Иван начал выходить из себя.
– Оставьте вы отца в покое, – проговорил он. – Я заплачу вам ваши деньги…
– Да, но когда?..
Косой в сердцах говорил, что заплатит, совершенно забывая, что платить ему решительно нечем. Теперь, когда ему пришлось назначить срок, он спохватился об этом. И как ему ни не хотелось разговаривать с Чиликиным, как ни противен тот был ему, он все-таки должен был говорить и отвечать.
– Я заплачу, когда буду уверен, что платить следует, – ответил он. – Пусть рассмотрят дело в суде…
– Судиться хотите? – протянул Чиликин. – Не советую. Ведь судились же вы в деревне, и что же из этого вышло? Одни неприятности для вас, а рассчитываться все-таки пришлось. И сколько просудили денег задаром! Хорошо еще, тогда было чем расплачиваться, а теперь-с – теперь ведь, если по суду, то, в случае чего, с несостоятельным должником знаете как поступают?..
Князь Иван готов был избить этого человека.