- Полно же, полно, не суйся мне под ноги! неравно наступлю, так и поминай как звали.
- Ах ты, жердь проклятая! - вскричал Филин, стараясь схватить за ворот колоссального разбойника.
- Да полно тянуться-то, не достанешь! - сказал Каланча, оттолкнув Филина. - Эй, брат, отстань; дам раза, так другого не попросишь!
- Тише, тише, ребята! - закричали разбойники. - Атаман идет!
Рощин вошел в столовую.
- Что вы тут развозились? - сказал он, взглянув сердито на Каланчу и есаула, - чем бы торопиться все к рукам прибрать, они схватились драться, дурачье!.. Филин! возьми с собой человек десяток да перетаскай все на лодки! Ну, что стоишь? поворачивайся!
Есаул, ворча сквозь зубы, как цепная собака, принялся с товарищами за работу.
- Носите все садом, - продолжал Рощин, - прямо вниз к Оке; да проворней! ведь нам не сутки здесь гостить. А это что? - прибавил он, указывая на убитых. - Старик и ребенок?.. Ах вы, мясники, мясники! Что, они с вами в драку, что ли, лезли?.. Кто их зарезал?
- Да старика-то я хватил, - сказал, почесывая в голове, Каланча. - Он чуть было не улизнул на село. А парнишку пришиб есаул: визжать больно стал.
- Эка бешеная собака!.. Кровопийца!.. Ну да теперь некогда об этом толковать. Эй, ты, Цапля!.. Поди-ка сюда. Ты, бывало, мастер без ключа отпирать чужие замки; не ухитришься ли как ни есть отпереть железный сундучок вон в том покое? Уж мы около него попотели; хоть тресни, не отдерешь от полу... Иль нет! постой-ка на минутку, авось и без тебя дело обойдется.
Четверо разбойников ввели в комнату связанного Ильменева и почти внесли на руках жену его и дочь, которые от страху едва могли держаться на ногах.
- Милости просим, ваше высокородие! - сказал Рощин, поклонясь вежливо Ильменеву. - Я сдержал мое слово и приехал к вам разговеться.
- Возможно ли? - вскричал Ильменев, - Алексей Артамонович!
- Да, сударь, и Алексеем бывал. Что делать, Сергей Филиппович; не погневайтесь, на том стоим!
- Так поэтому ты...
- Кузьма Рощин, которого вы изволили величать Кузькою и хотели принять, угостить и в бане выпарить.
- Ну, боишься ли ты бога? - воскликнула Варвара Дмитриевна, всплеснув руками, - есть ли в тебе совесть?.. За нашу хлеб-соль...
- Молчи, жена! - сказал Ильменев, - захотела ты совести в разбойнике!
- И у нас есть, барин, своя совесть, - прервал Рощин, - у другого бы помещика не осталось ни кола ни двора, а твои хоромы целехоньки; от другого бы хозяина мы огоньком допытались, где лежат его денежки, а тебя я с поклоном прошу: "Пожалуй, батюшка Сергей Филиппович, ключ от своего сундука!" Не пожалуешь, так бог с тобой! И сами поищем. Только не погневайся, матушка Варвара Дмитриевна, ежели мы тебя обшарим немножко; мне помнится, что ключи-то у тебя в кармане побрякивали.
- На, злодей, возьми! - проговорила Ильменева, подавая ему связку ключей.
- Покорнейше благодарим, матушка! будьте спокойны, вас никто ничем не обидит. Эй вы, пострелы, шапки долой! Да у меня смотри, не лаяться при барынях; дело делом, а почет почетом.
Вдруг в близком расстоянии от дома раздался выстрел.
- Что это? - вскричал Рощин, - кто смеет?.. Разве я не приказывал?.. Еще!.. Проклятые! переполошат все село!.. Эй, Каланча, беги скорей, скажи этим дуракам...
- Где атаман? - загремели голоса в передней, и несколько разбойников с испуганными лицами вбежали в столовую.
- Что вы? - сказал Рощин, идя к ним навстречу.
- Драгуны!..
- Возможно ли?.. Анафема Зарубкин! это его дело... Где они?
- Близехонько; сейчас выехали из-за рощи.
- Много ли их?
- Видимо-невидимо.
- Эй, ребята! - закричал громовым голосом Рощин, - живо! забирай что полегче да садом на Оку! Филин, сбери сторожевых и беги туда же!.. Двери в передних сенях на запор! Вы все задним крыльцом наутек, а я покамест побуду здесь... Один челнок оставить у берега... Лодкам отчаливать да вниз по Оке... Ступай, ребята!.. А ты, Сергей Филиппович, - продолжал Рощин, запирая изнутри двери в прихожую, - изволь стоять смирно. Вы также, барыни, смотрите ни гугу - как будто бы никого в покое нет! А если кто-нибудь из вас подаст голос, так не прогневайтесь, - прибавил он, вынимая из-за пояса пистолет. - Чу!.. Нахлынули.
На дворе послышался конский топот.
- Изменник! - прошептал Рощин, - иуда! предатель! Да погоди: не тебя, так сына!
Он подошел к окну, из которого виден был весь двор, открыл форточку и взвел курок у своего пистолета.
- Спешились!.. Вот он... впереди своих драгун... Милости просим!.. Подходи, подходи, голубчик!.. Вот так... Владимир Иванович! - закричал громким голосом Рощин, - отнеси это своему батюшке...
Вместе с выстрелом Машенька вскрикнула и упала без чувств на пол.
- Сюда, за мной! - загремел на крыльце голос Владимира.
- Что за дьявольщина! - сказал Рощин, - неужели промахнулся?.. Ну, делать нечего; авось, разочтусь с батюшкою... Чу!.. Ворвались в сени... мешкать нечего.
- Ломайте дверь! - закричали голоса в передней.
- Ты не уйдешь, злодей! - сказал Ильменев.
- Бог милостив, Сергей Филиппович! А не уйду, так вот моя оборона, - прибавил Рощин, подбежав к лежащей без чувств Машеньке.
Он схватил ее, взбросил, как перышко, на плечо и кинулся вон из комнаты.
- Дочь моя, дочь! - вскричала с отчаянием Варвара Дмитриевна, - помогите, бога ради, помогите!
Крепкая дубовая дверь затрещала под ударами ружейных прикладов, и через минуту Владимир с драгунами ворвался в столовую.
- Сергей Филиппович! - вскричал он, подбегая к Ильменеву, - вы живы? где дочь ваша?
- Батюшка, спаси! - завопила Варвара Дмитриевна.
- Где она?.. бога ради, говорите! Скорей, скорей!
- Ее унес разбойник Рощин.
- Куда?
- Батюшка, не знаю! верно, садом к Оке.
- Спаси мою дочь - и она твоя! - вскричал Ильменев.
- За мной, ребята!
И прежде, чем драгуны успели выйти вслед за ним на заднее крыльцо, он бежал уже по саду.
Рощин, несмотря на свою ношу, был уже далеко. В несколько минут он выбрался из сада и сосновой рощи; ему оставалось только спуститься с горы к небольшому заливу реки, где меж потопленных кустов причалены были лодки разбойников. Вдруг внизу, на Оке, загремели выстрелы.
- Неужели, - прошептал он, - их успели отхватить? Да не может статься! Они, верно, отстреливаются, - промолвил он, начиная спускаться по крутой тропинке...
Дорожка вилась между кустов, которые мешали ему видеть ближний берег реки.
- Да что ж они не выплывают на середину? - проговорил Рощин, поглядывая вдаль. - Дурачье! нашли время держаться берега.
Он продолжал идти, прислушиваясь к ружейным выстрелам, до того места, где тропинка поворачивала круто в сторону и огибала небольшой песчаный холм, который стоял почти отвесно над самою рекою. Рощин вбежал на него, и в первый еще раз бесстрашное сердце разбойника дрогнуло от ужаса: налево под его ногами расстилался небольшой залив; три косные лодки вытащены были на берег, и человек пятьдесят драгун встречали из-за них ружейными выстрелами прибегающих разбойников; вся пристань была устлана их трупами.
- Ну, плохо дело! - сказал Рощин, опуская наземь Машеньку, которая начинала приходить в себя.
Он окинул быстрым взором всю окрестность: направо, шагах в пятидесяти от него, подле рыбачьей хижины, понятой водою, причалена была лодка.
- Авось, успею! - шепнул он.
- Владимир! - вскрикнула Машенька слабым голосом.
Быстро обнял разбойник одной рукой Машеньку, выхватил из-за пазухи широкий нож и занес его над грудью полумертвой девушки, но Владимир был уже подле; поднятая рука разбойника замерла в его руке, и нож выпал на землю. Рощин бросил Машеньку и отвел левою рукою направленный на него пистолет; выстрел раздался; пуля свистнула мимо. Сильным порывом разбойник освободил свою правую руку, обхватил обеими Владимира, прижал его к груди, и смертельная борьба началась. Она была непродолжительна: отчаянное мужество, гибкость, необычная мощь Владимира - ничто не устояло против колоссальной силы Рощина: он задушил его в своих объятиях, сшиб с ног, придавил коленом к земле и, поднимая свой нож, сказал вполголоса:
- Это тебе! а батюшке честь впереди!
С воплем отчаяния кинулась Машенька на грудь Владимира под самый нож разбойника; он остановился и устремил свои сверкающие глаза на бедную девушку.
- О, ради твоего последнего часа, ради самого господа! - произнесла умирающим голосом Машенька.
В неумолимых взорах разбойника мелькнуло что-то похожее на жалость.
- Сюда, братцы, сюда! - загремели вблизи голоса, и человек десять драгунов выбежали из-за кустов.
- Молись за нее богу! - сказал Рощин.
Он вскочил, отступил шага два назад и со всего размаха бросился в реку.
- На берег, ребята! - вскричал вахмистр, который бежал перед драгунами, - и лишь только он вынырнет...
- Стойте! - сказал Владимир, подымаясь с трудом на ноги. - Пусть он умирает своею смертию: мы не палачи.
- И то правда, ваше благородие! - отвечал вахмистр, войдя с своими товарищами на песчаный холм, - река в разливе, не переплывет.
- Вот он, вот он! - закричали драгуны.
В нескольких шагах от берега Рощин показался на поверхности воды; он плыл с неимоверной быстротою.
- Смотри, смотри, куда пробирается! - сказал вахмистр. - Вон там, на воде, подле той избенки, видите, причалена лодка?.. Зорок, собака!
Рощин доплыл до рыбачьей хижины, прыгнул в лодку, в полминуты выбрался на быстрину и помчался стрелою по течению реки.
- Эх, ваше благородие, - сказал один драгун, - прозевали мы его!
- Молчи, дурак! - прервал вахмистр. - Видно, ему так на роду написано; кому быть повешену, тот не утонет.
- Дочь моя! Дочь моя! Она жива! - раздались позади голоса, и Машенька бросилась на шею к Ильменеву.
- Теперь поцелуй жениха своего, - сказал Сергей Филиппович, подводя ее к Владимиру.
- И да благословит вас господь! - прошептала Варвара Дмитриевна, обнимая их обоих.
На другой день, около вечерен, Ивана Тимофеевича Зарубкина нашли зарезанным в лесу, в двух шагах от его усадьбы. Вся шайка Рощина была истреблена, но он сам пропал без вести. Владимир женился на Машеньке, вышел в отставку и вместе с Ильменевыми отправился на житье в Москву. Прошло лет двадцать; имя удалого разбойника почти совсем изгладилось из памяти прибрежных жителей Оки; одни зыковские крестьяне пугали еще Кузьмою Рощиным детей своих и рассказывали им, как он выжег их село, как разграбил барский дом, как молодой их барин, Владимир Иванович, нагрянул на его шайку с своими драгунами и перерубил всех дотла, кроме самого Рощина, который обернулся серым волком и, как слышно, убежал в Брынские леса, где и теперь рыскает по ночам и воет так, что кругом его верст за десять по всему сырому бору стон идет, земля дрожит и птица со страстей гнезда не вьет.
II
СУД БОЖИЙ
Тысяча семьсот семьдесят первый год памятен для московских жителей: он был одним из самых тяжких годов для нашей древней столицы; и теперь еще старики, рассказывая про былое, говорят: "Это случилось года два до московской чумы; это было в самый чумный год". Выражаясь таким образом, они уверены, что определяют с большею точностью время происшествия. До сих пор московские старожилы, вспоминают с ужасом об этой "године бедствия", с которой, по словам их, едва ли может сравниться французский "погром" 1812 года. Я почти согласен с этим: в 1812 году, смотря на необъятное пепелище Москвы, на тысячи разрушенных и сгоревших домов, вы могли думать, что те, которые в них жили, зажгли их собственною своей рукою, что они утратили часть своего достояния, но спаслись сами и, может быть, спасли сим пожертвованием славу, могущество и самобытность своей родины. Эта утешительная мысль, эта мысль, возвышающая душу, накидывала какой-то очаровательный покров на развалины Москвы; вы смотрели не с горем, но с благоговением и гордостью на эти священные груды камней, на эту обширную могилу врагов России. Пусть скажет тот, кто вскоре по изгнании французов был в Москве, не была ли эта мысль для него ангелом-утешителем даже и тогда, когда он сидел на развалинах собственного своего дома?
В 1771 году Москва не горела, по улицам не дымились остовы домов: дома стояли по-прежнему на своих местах, но эти заколоченные двери, забитые досками окна, эти вывески смерти - красные кресты на воротах зачумленных домов, которые, как два ряда огромных гробов, тянулись по обеим сторонам улицы, - не во сто ли раз ужаснее всякого пожара? Прибавьте к тому почти совершенное безначалие, безмолвие могильное в предместьях, неистовые крики бунтующей черни в средине города - этой безумной толпы, которая, упившись кровью тех, кои заботились о ее же спасении, грабила, разбивала кабаки и устилала своими зараженными трупами опустелые улицы Москвы. Представьте себе все это, и вы, верно, согласитесь, что бедствие 1771 года было гораздо тяжелее для московских жителей, чем то, которое в 1812 году сделалось началом, а может быть, и главною причиною спасения всей Европы.
Восточная чума, которую простой народ так выразительно называет мором, показалась в Москве еще в 1770 году; она свирепствовала тогда в Молдавии и Валахии, где в то время расположены были наши войска. Частые сообщения московских жителей с действующею армиею, вероятно, были причиною появления язвы сначала в Малороссии, а потом и в самой Москве. Меры, принятые начальством, казалось, прекратили ее совершенно, но в следующем, то есть в 1771 году, в марте месяце, она открылась снова и усилилась до того, что в сентябре число ежедневно умирающих доходило до тысячи человек. Все старания для прекращения моровой язвы были безуспешны.
Чернь негодовала на учреждение карантинных домов, запечатание бань, а более всего на запрещение погребать умирающих при городских церквах. В смутные времена обманщики и плуты всегда пользуются легковерием народным. Один фабричный из суконного двора начал разглашать, будто бы видел во сне, что это бедствие постигло Москву за то, что никто не только не пел молебна, но даже и свечи не хотел поставить образу божией матери, находящемуся у Варварских ворот. Несмотря на нелепость этой сказки или, лучше сказать, потому именно, что в ней все противоречило истинной вере и здравому смыслу, безумная чернь кинулась толпою к Варварским воротам; начались беспрерывные молебны, здоровые и больные стекались со всех концов Москвы, заражали друг друга и, разнося смерть по домам своим, гибли целыми семействами.
В это-то бедственное время, рано поутру 15 сентября тащилась шагом по большой Ярославской дороге телега, запряженная тройкою лошадей; в ней сидел купец в синем кафтане тонкого сукна, сверх которого наброшена была дорогая лисья шуба. С первого взгляда на его белую как снег бороду и высокий лоб, покрытый морщинами, можно было подумать, что он доживает осьмой десяток, но жизнь, которая горела в его глазах, по временам грустных и задумчивых, его прямой и видный стан, не совсем поблекшие щеки - все доказывало, что не лета, а горе провело эти глубокие морщины на лице и покрыло преждевременной сединою его голову.
- Вот уж солнышко и пригревать стало, - сказал проезжий, спуская с плеча свою шубу, - Эй, друг сердечный! - продолжал он, обращаясь к ямщику. - Ты уж версты четыре едешь шагом. Не пора ли рысцой?
- Постой, хозяин, - отвечал ямщик, - выберемся на горку, так и рысью поедем. Да что ты больно торопишься? Теперь все норовят из Москвы, а в Москву охотников мало.
- А ты давно ли был в Москве? - спросил купец.
- Да вот ономнясь, дней пяток назад, возил ростовского купца.
- Ну, что, полегче ли стало?
- Куда легче? Такой мор, что и сказать нельзя! Так, слышь ты, варом и варит. Гробов не успевают делать.
- Боже мой, боже мой, - прошептал купец, - не накажи меня по грехам моим!
- Прогневали мы господа, - продолжал ямщик. - А слышал ли ты, хозяин: на Варварских воротах явился образ Боголюбской божией матери?
- Нет, не слышал.
- Я в прошлый раз ходил сам ему свечу поставить. Господи боже мой, народу-то, народу!.. Так друг друга и давят! А, говорят, стали мереть пуще прежнего.
- И не диво, любезный! ведь эта болезнь пристает. Ну, теперь дорога пошла под горку, - продолжал купец, - приударь-ка, голубчик!
- Погоди, хозяин! выберемся из этого села, так поедем; вишь, по улице-то грязь какая; вовсе дороги нет.
Проезжие въехали в село Пушкино. Кое-где лаяли тощие собаки, и заморенные голодом телята бродили по улице; но нигде не слышно было голоса человеческого, ни одна труба не дымилась; все было мертво и тихо, как в глубокую полночь.
- Что это, любезный, - спросил купец, - иль еще по домам все спят? кажись, солнышко высоко.
- Какой спят! - отвечал ямщик, покачивая головою, - все Пушкино вымерло.
- Возможно ли? неужели все до одного?
- Все, от мала до велика; во всем селе живой души не осталось.
- Все до одного! - повторил купец вполголоса. - Быть может, в этой избе дня три тому назад отец любовался своей семьею... мать нянчила детей своих...
- А теперь, - прервал ямщик, - и ворот-то притворить некому; тут жил мой кум Фаддей, мужик богатый; а семья-то какая была! шестеро сыновей, молодец к молодцу! Недели две тому назад все были здоровехоньки, а как в последний раз я проезжал, так, гляжу, горемычный старик один как перст сидит на завалинке. Он что-то хотел мне сказать вдогонку, да вдруг покатился, застонал и тут же при мне богу душу отдал.
Миновав длинный порядок крестьянских дворов, проезжие стали приближаться к деревенской околице. Из крайней избы, высунувшись до половины в окно, смотрела на улицу крестьянская баба, повязанная белым платком.
- Слава тебе, господи! - сказал проезжий. - Насилу-то увидели живого человека.
Ямщик покачал головою.
- Да разве ты ослеп? - продолжал купец. - Вон в крайней-то избе!
- Вижу, хозяин; да она уж пятые сутки смотрит из окна. Видно, голубушка, хотела перед смертью взглянуть на свет божий. Сердечная!.. и прибрать-то ее некому.