- Русалка должна быть моей, - говорил он, смеясь снова целуя ее между глаз, где маленьким ромбом с зачесом сверкала белая звездочка, единственная примета Русалки.
- Уж Бог с тобой, Сергей Николаич! - отвечал толстый, седой с красным лицом человек. - Лишь бы она тебе в руку пошла. Служи на ней счастливо.
"Отдаваться, отдавать всю себя кому-то другому", - вот что было во всем существе Русалки, что чуяла она в своих подругах, что видела она в толстых жеребых матках, в матерях с круглыми отвисшими животами, покорно подставлявших длинные серые сосцы напруженной груди мягкому пожиманию жеребят-сосунков. Это же видела она и в корноухом, проворном и совком (Совкий - здесь, подвижный, гибкий) мерине, носившемся кругом табуна и покорно дремавшем над спящим подле пристена калмыком.
Отдаваться ли жеребцу-повелителю, чье заливистое победное ржанье слышала она весною, когда весь табун настораживался и кобылы поднимали головы и обнажали зубы, шумно вдыхая теплый воздух, а потом долго бродили, не прикасаясь к траве, одурманенные смутными сладкими желаниями?
Отдать ли себя этим маленьким на тонких неладных ногах ребятам, появлявшимся вдруг, большею частью, весеннею ночью, шатаясь подходившим под брюхо и неумело тыкавшим носами по полному вымени? А потом ходить с ними по степи, тревожным ржанием подзывая к себе, как подзывала Русалку ее мать, громадная Корделия, с большими, сонными, знающими какую-то тайну томными глазами. Эту ласковую томность взгляда унаследовала от матери и Русалка.
Или отдаться человеку? Подставить свою спину и бока охвату его ног и носиться с ним по полю, испытывая жгучую сладость повиновения чьей-то высшей воле?
Не все ли равно?! Лишь бы отдать себя, подчиниться воле другого и угождать ему всем существом. Так, видно, положено от Того Высшего, Кто посылает солнце на землю, Кто одевает землю травами и дарит поцелуями нежащего ветра в летний зной и Кого всем существом своим знала Русалка.
И она отдалась человеку.
II
Русалка услыхала медленные шаги по коридору конюшни. Она насторожилась. В парном сумраке, прорезанном желтым мерцанием висячих фонарей, показался дневальный солдат. Он шел, покачиваясь, между спящих на соломе лошадей и пел вполголоса.
Русалка сделала два коротких шага к решетчатым дверям денника, насторожила уши и коротко и сдержанно заржала. Она знала, что она знаменитость, офицерская лошадь, красавица, любимица эскадрона и что ей позволено то, что другим запрещено.
- Пить, баловница?
Русалка повторила свою просьбу и потрогала землю ногою.
- Ишь, просит!
Дверь мягко открылась, и Русалка, легко и неслышно ступая по упругой глине конюшенного коридора, прошла к водопойному корыту, полному воды. Мягко звенела струйка из медного, неплотно привернутого крана.
Пела свою тихую песню…
Русалка, опустив морду в воду, повела поверху, подула ноздрями, взяла один глоток и, подняв голову, задумалась. Слушала тихое журчание струи из-под крана.
- И пить не хочет. Только балуется. Завсегда так. Ночью не спит.
Русалка слушала голос дневального и прислушивалась к ночным конюшенным звукам. Сопел старый толстый контрабас, а рядом стройная Мушка тяжело вздыхала, точно жаловалась на неприятного соседа.
- Не намаялась! - сказал солдат и потрепал ее по шее. - Ну, домой, что ль? Но Русалка опять опустила губы в воду и сделала вид, что пьет… Ей нравилась наружная свобода вне денника, нравилось заставлять дожидаться себя.
Она подняла голову и прополоскала зубы.
- Ну! Айда! На место!
Русалка круто повернулась на задних ногах и в два коротких прыжка вскочила в денник.
Фыркнула, визгнула и, вдруг успокоившись, подошла к кормушке, где лежало с вечера нетронутое сено.
Она погрузила морду в душистое, дорогое, нарочно для нее покупаемое сено и стала разглядывать и ворошить его, выбирая самые вкусные травинки. Она делала так, как делает барышня, выбирающая из коробки конфет самые любимые: японскую вишню в засохших точно крылья палевой бабочки лепестках, сливочную помадку, тертый в темном сахаре блестящий, как глаз лошади, каштан. Русалка отыскала стебелек тимофеевки с маленьким жухлым колпачком и, взяв его в рот, долго смаковала, потом решительными движениями головы раскидала сено и достала кончиками губ пахучую мяту, пожевала и бросила. Вот схватила коричневый рыжий цветок клевера, потянула за ним его трилистник и стала разглядывать, будто искала на нем счастье в четыре листочка.
Задумалась…
Кажется - отпусти ее, - мигом степь родную отыщет. И встала степь в ее памяти.
Осень звенит по лазурной степи. Паутинка плывет в воздухе все вверх да вверх. Пахнет полынью, конским навозом, хлебом и дымом. Невдалеке пыхтит локомобиль, и стрекочут молотилки. Русалку вывели. На ней уздечка, а поверх крепкий тесьмяный недоуздок (Недоуздок - уздечка без удил, с одним поводом). На дворе стоит телега с низким задком. К задку привязаны длинные жерди и в них провисает рядно (Рядно - толстый холст из конопляной или грубой льняной пряжи, употребление которого было распространено в южных областях России и Украины). В рядне накидано сено. Рептух (Рептух - плетеная сетка, из которой в дороге кормят коней овсом) устроен.
Старший конюх и калмык Санжа привязали ее к рептуху. На ней легкая попона, белая в клетку синими и красными строчками, обшитая красной тесьмой. Под хвостом непривычно беспокоит подхвостник. Но, должно быть, это красиво!
Вышел старик и с ним Сергей Николаевич.
- Ну, счастливо! - сказал старик.
- Час добрый, - пожелал старый конюх. Калмык ничего не сказал. Только губами почмокал
Было сожаление в этом чмокании, и от того стало грустно Русалке.
Сергей Николаевич и с ним чужой солдат влезли к мужику в телегу. Санжа и старший конюх стали сзади Русалки. Телега тронулась, потянула веревку, надавила на темя тесьмою недоуздка, и Русалка пошла. В пять пар глаз глядели на нее.
- Ну, что? Идет, что ль?
- Идет. Она у нас - умница!
Помнит Русалка это солнечное октябрьское утро, длинную дорогу, вьющуюся по золотой степи с балки на курган, с кургана на балку. Такая однообразная дорога, пустынная, одинаковая, бесприметная, а пусти Русалку, и без примет нашла бы путь домой.
Повстречалась арба, круто навитая хлебом. Бело-розовые волы медленно брели, сопя и блистая слюнявыми, мокрыми носами.
На снопах наверху лежали девки в широких белых платках. Скалили зубы, смеялись чему-то. Кричали: "Продали, что ль?" Тихо скрипели колеса, махали хвостами волы. Проходили, точно видение.
Русалка сделала вид, что испугалась, и кинулась в сторону. Жерди рептуха затрещали. Сергей Николаевич и задремавший солдат сорвались с телеги и подбежали к Русалке.
- Но! Балуй! - грозно солдат и ласково Сергей Николаевич крикнули на нее.
Русалка только скосила темную пучину глаз на Сергея Николаевича и успокоилась. Она вовсе не боялась… просто так… поиграла…
- Ишь, ты… Пужливая. Ай волов не видала?.. Молоденькая!.. - сказал солдат. - А она, ваше благородие, ничего… Благонравная будет кобыла! Ну, и красавица!
Загляденье!
Стало приятно… От самых ли слов, от звука ли голоса, полного ласки.
… Красавица!.. Загляденье!..
В сиянии солнечных лучей, на ровном поле золотисто-желтой степи, перемежаемой бурыми простынями выгорелой целины, показался предмет, привлекающий внимание Русалки.
Она насторожилась, напряла уши и не сводила с него теплых, под навесом густых ресниц, глаз. Это был восьмиконечный, золотой крест, появившийся над степью. Широкая балка белыми меловыми откосами и осыпями прорезала степь. По ее краям расползлись белые хатки, словно овцы по полю. Плетеный тын и почерневшие от зноя вишневые сады легли между ними причудливыми тенями. Вот спустились на широкую площадь. На площади стоял белый о пяти куполах луковицами, с золотыми крестами, широкий, кубической формы собор. Низкие пыльные ступени вели к дверям, и в их прохладной прозрачности мелькали огоньки свечей в черной глубине.
Наискось от собора был двухэтажный дом и при нем двор с каменными воротами, куда завернула телега. Пахнуло жильем, острым аммиачным запахом, теплым духом коровьего навоза, дегтем, печеным хлебом и дымом. Колеса загромыхали по большим камням, и телега вошла под навес. Натаскали соломы, задвинули Русалку за теле-
Устроили ее перед рептухом, принесли свежего душистого степного сена и, уже под вечер, напоили и дали овса… Устроили ей так, чтобы она могла лечь. Но она не ложилась. Она устала за этот день ходьбы за телегой, но необычность впечатлений и одиночество ночью ее тревожили. Лошадей, привезших телегу, увели.
Сбоку от Русалки была стена. За стеною, в хлеву тяжело шевелились волы, и в окошко вырывался душный и теплый запах скота. Странным казался двор из темноты навеса.
Большие окна бросали красные пятна света. Хлопали двери и когда открывались, то полоса света прорезывала двор и освещала журавель, сруб колодца и стадо овец, притаившееся в углу, за низкой решеткой.
Приходили и уходили люд. Солдат устроился спать в телеге.
Ночью вдруг пришел Сергей Николаевич, босой, в серой шинели, надетой поверх белья. Русалка насторожилась.
- Не спишь, Русалочка?
К губам подошла рука. На ней что-то белое. Русалка лизнула. Сладко на языке… Она испугалась.
- Это сахар.
Солдат заворочался в телеге. Поднял голову.
- Вы, ваше благородие?.. Не ложится… Крепкая лошадь будет.
- Сахар не ест.
- Приобыкнет, полюбит.
- Ты спи, Тесов. Я постою с нею.
Во дворе светил месяц. Яркие квадраты окон потухли. Волы и овцы затихли. Серебряным сумраком был наполнен двор. Нежно ласкала теплая человечья рука по шее, под гривой, проводила по ноздрям и прижимались горячие губы к ее губам, к глазам, к обтянутым шелком тонкой шерсти ушам. В этой ласке было столько нежности, что Русалка тянулась головою к ласкающей руке, отдавала ей всю себя и испытывала спокойствие и сладость любви.
Когда уходил он, ей хотелось тихонько заржать. Позвать его, как звала она когда-то свою мать, старую Корделию. Не посмела.
Русалка потянула ноздрями воздух и тряхнула головою. Одна прядка гривы свалилась на правую сторону шеи.
Прогнала воспоминания.
Много было и страшного и хорошего с тех пор, как отдала она всю себя Сергею Николаевичу.
Но обаяние той первой ночи в Тарасовке и той ласки хозяина, когда, одинокая, она стояла в сарае и страшен был серебряный сумрак двора, - все не могла забыть. Стала она в ту ночь связанною с ним навсегда.
Стала - ЕГО лошадью.
III
Дневальный прошел по коридору, прибрал навоз, подошел к дверям и распахнул обе створки. Из сумрака плохо освещенной конюшни на дворе казалось светло. Полный месяц висел в небе. По небу белые и темные, обрывками, как дым, стремились тучи. Казалось, что они стояли на месте, а месяц быстро катился, нырял в них, срывался, сквозил через них перламутром и выкатывался снова, все на том же месте над среднею трубою караульного флигеля.
Это было необычно, и Ветютневу страшно было смотреть на игру месяца в небе. Глубокий снег на дворе, перебуровленный конскими ногами, днем, на солнце, потаял, а ночью примерз прозрачными хрусталями. Двор был - серебряное озеро, покрытое мелкою рябью волн.
Против двери конюшни, в тени низкой и широкой полковой кузницы призраками стояли сбитые в кучу чучела для рубки. Большие головы, цилиндрические руки и ноги, крестовины для прутьев на низких подставках, станки для глины, рамы с подушками для укола штыком - все жило воспоминаниями ран, нанесенных днем.
В стеклянном манеже кузницы струился лунный свет, и столбы с кольцами казались орудиями пытки.
Влево был высокий, четырехэтажный флигель. Он был темен, и только три окна, одно над другим, три лестницы, светились желтыми огнями. Еще дальше шла старинная постройка с двумя башнями, где помещался полковой околоток, а за нею, под месяцем, темная громадная казарма, сквозящая мутным светом ночников.
Ветютнев смотрел на чучела. Переднее, со вздетой на соломенную, рядном обшитую голову солдатской бескозыркой и углем разрисованными глазами, носом, ртом и усами, точно смеялось над ним.
"Разве же может, быть так, чтобы по-живому рубить? А, чать, рубили, кололи!.. Для чего? Эх! Жить бы… Просто… Дома!.."
И вспомнил Ветютнев село.
Было оно в Псковской губернии, в Островском уезде при шоссе. Вытянулось темными избами вдоль глубокой канавы, а в полуверсте был лес. Бор огромадный. Барин, Шереметьев граф, в том бору шесть медведей взял. Ничего себе бор…
И были у них лошади мелкие, и запрягали их в низкие на толстых колесах двуколки, а зимою ездили по глубоким снегам в две лошади цугом на маленьких санках. И было зимою забот много. Напилить, наколоть дров для себя и в продажу, свезти сено в город, живность продать, обменять на ситец, на гвозди, на деготь. Вставали до свету. В избе пылал широкий горн печи и красным светом озарял бревенчатые, темные стены. По их швам торчала пакля и мох. В углу большой образ Казанской Божией Матери, ликом светлый, в фольговой оправе. Под маленьким окном лавка и стол. В углу, за отгородкой, телята и птица, чтобы не померзли в хлеву. Там же постель. На постели дед лежит, шестой год с постели не встает. Дух от него идет нехороший. У печи мать Ветютнева возится, лопаткой хлебы сажает. На дворе темно. Ощупью находит Ветютнев хомут и дугу. Надо запрягать, в Остров ехать - сено везти.
То - было дело… По кабакам гуляли парни. Звенели медь и серебро в толстых кожаных кошельках в медной оправе с застежками. Ходили городские и заводские с бумажной фабрики девки в пальтишках и шляпках, и на площади было слышно, как играл в трактире орган.
Туда можно было поступить половым, и в белой рубахе с алым кутасом и в кружок остриженными волосами ходить, ловко покачивая черным подносом с громадными белыми чайниками. Или сторожем на железную дорогу… А вот заместо того - кавалерийский полк… Рубить, колоть, кричать, не спать по ночам, стеречь лошадей… Для чего стеречь? Им и убечь-то некуда.
Томила лунная ночь. Небо грозило необъятностью, и чуждые мысли лезли в голову. "Защищать Царя и отечество. А что есть отечество? Слово одно, а понятия никакого".
Через двор шел человек. Он появился с угла, от дверей казармы и шел по набитой в снегу дорожке, где ходили люди на уборку в конюшни.
"Смена, - подумал Ветютнев. - Кубыть еще рано. Смена в четыре, а только два пробило. Кому это быть и для чего?"
Солдат в шинели внакидку, звеня шпорами и поскрипывая сапогами по замерзшему снегу, подошел к Ветютневу.
- Тесов?
- Я.
- Ты чего?
- Русала проведать.
- Ничего… Зараз я поил. Чуток побаловалась. Зубы ополоснула.
- Она завсегда так.
Замолчали. Тесов вынул кожаный мятый портсигар и спички и протянул Ветютневу.
- Спасибо. Только я с конюшни выйду. Дежурный не заметил бы.
- Не проходил?
- Корнет Егорьев нынче. Он беспременно пойдет.
- Им всем поймать нашего брата охота.
- Тоже распускать не приходится. Кабы не ходили-то, спали бы.
- Еще и как.
Затянулись папиросками. Задумались.
Разговор шел обрывками. Как во сне, налетали мысли и рождались слова. Словно тучи под месяцем проносились воспоминания. Умирали, тускнея. - Завтра скачете?
- С того и зашел. Русал как, - посмотреть.
- Что же? Надеетесь?
- Коли сами не сплохуем. Русал, он не подведет. С понятием лошадь. Ну, только трудно очень. Зорянко пять лошадей навел. Ну - сигают! Без осечки. Одна другой лучше. У Экса две тоже на репетиции прошли, ни одной рейки не зацепили… Трудно Русалу.
- А она как?
- Хорошо! Говорю - пройдем хорошо, коли не сплохуем, а тут еще барыни эти самые.
- А что?.. У него?
- У него.
- Ну, что же… Дело молодое.
Ветютнев смотрел на луну. Мечтательно, со вкусом пускал дым.
- И все летит, все летит куда-то, - сказал он и пояснил, - луна то ись.
- Заходить скоро будет. За крышу укроется.
- Да. Сказывают, в державе Рассейской солнце не заходит. Нам корнет Мандр разъяснял: во Владивостоке, мол, всходит, а в Калише еще не закатилось. Ужли же все Русская земля?
- Я поездил, видал…
Тесов бросил окурок, сплюнул и продолжал:
- Как вам это объяснить. Вы, псковские, ничего не видамши. Было это, пять годов отсчитать, ездили мы с отцом в Туркестан за воловьими кожами. Земля не наша, совсем непохожая земля. Степь, верблюды, ослы, лошади махонькие, и народ пошел турецкий в чалмах. Не по-нашему молится. И небо не наше. Синее да высокое. Киргиз, сарт, текинец - все чужое. А придешь на рынок чего купить, монета наша и говорят, почитай, все, понять можно, по-русскому.
- Ужли по-русски?
- С чего мне брехать. Не пустобрех. По школам заучёны. И строено все одно как у нас, у тамбовских. Значит, пропал у моего отца тюк с кожами. Да… Пропал, значит, и пошли мы с жалобой. Розыск, значит, чтобы исделать. Является - вот он - урядник. Морда темная, не то арап, не то, кто его знает какой, - туземец. А китель наш, пуговицы орленые, на груди бляха. При шашке. Ну, думаю, как с этаким сговоришься.
- Полагаю - не сговориться. Арап, говорите?
- Да, кубыть вроде арапа. Вынимает, значит, бумагу, перо и выводит: "Протокол… сентября 16-го 1907 года" и пошел: "Вас как, говорит, зовут?"
- Как спрашивает?
- По-русскому.
- Вот те и загвоздка.
- Да, загвоздил. И пишет: "крестьянин Тамбовской губернии" - все, как следует.
- Ученый, вначит… Что же - кожи нашли?
Нашли… Мы его угощать повели. Чай пьет, а вина ни-ни. По закону, мол, нельзя. - Значит, Рассея, а вина не пьет?
- Не пьет. На китайской границе было. Поселок наш небольшой, поселенцы живут. И церковь наша православная. Почитай, тысяч шесть верст от Москвы отъехали, а все Рассея.
- Ишь, ты! Даром, что арапы да туземцы, а выходит все одно Рассея.
- Н-да… Рассея… Отечество… - раздельно сказал Тесов. - Еще сказывают, места есть такие - на собаках ездиют.
- Одного Царя держава, - в тон ему промолвил Ветютнев.
Тесов нагнулся, чтобы пролезть под балясину в конюшню.
- Глянь… Бурашка, никак? - сказал он из конюшни.
- Он самый. Надо дежурного по конюшне упредить, значит, дежурный по полку с обходом пошел"…